bannerbannerbanner
Марья Лусьева за границей

Александр Амфитеатров
Марья Лусьева за границей

Полная версия

V

– Саломея, принимай – гости! – крикнула Фиорина по-русски, когда в ответ на шум ключа ее зажглась лампа за решетками ставни. Она прибавила еще несколько слов на каком-то каркающем языке, которых не поняли ни Вельский, ни Тесемкин, ни, очевидно, Ольга, потому что она осталась невозмутимой, тогда как женщина там, внутри квартиры, зажегшая лампу, расхохоталась звуком сиплым, грохочущим, на ржание похожим.

– Я живу не одна, – сообщила Фиорина своему кавалеру уже по-французски, – имею подругу.

– Она русская?

– Нет, армянка из Ахалциха. С малых лет увезена из России. Едва помнит несколько слов. Меньше, чем я.

– Ara! Значит, это вы сейчас по-армянски с ней изъяснялись?

– Да, я выучилась немного по-армянски, из дружбы к ней. Она так скучает без своих. Армяне вне Кавказа и Малой Азии все больны тоской по родине, в каких бы счастливых краях ни жили.

– Вы, однако, полиглотка, мадемуазель Фиорина.

– Как все в нашей профессии, которые имели несчастие побывать в международном обороте. В первую очередь – мы, горемычные, потом – клоуны в цирках и фокусники, станционные факторы, коммивояжеры с модными товарами, лакеи в отелях больших курортов и морских купаний. Ни одного языка не знаем порядочно, но, что касается собственной профессии, трещим на всех языках, как сороки, приблизительно и понемножку. Я ведь одно время в Константинополе работала. Там выучилась. В день-то, бывало, мало-мало на семи языках поговоришь. Что ни пароход в Золотом Роге, то и язык. «Я тебя люблю… Ты хорошенький, симпатичный… Похож на моего любовника… Не будь скупой… Подари мне… Угости меня шампанским!» – и множество всего такого я знаю на пятнадцати диалектах: русский, польский, французский, немецкий, английский, итальянский, испанский, шведский, финский, венгерский, турецкий, сербский, болгарский, греческий, японский, – а если сюда еще прибавить разные argots да patois[39], то и до двадцати пяти наберется. Вот – возьмите – даже Ольга: никакого языка не знает, кроме итальянского, да и то – венецианское наречие. А, между тем, венгерец тут один к ней ходит – венгеркою ее считает и даже Илькой зовет, потому что она в Триесте с гусаром жила, так тот ее по-венгерски ругаться выучил. Правда, он всегда мертво пьян, бедный венгерец. Ольга ругает его самыми страшными венгерскими словами, а он слушает и плачет, либо кричит – eljen![40] Рожу она ему углем раскрашивает, – плачет, руки целует, но ничего не понимает. Eljen!

Ольга поняла, что говорят о ней, захохотала и быстро защелкала резкими гортанными словами.

– Ну вот, слышите? Нельзя нам без этого. Вы, мужчины, все – ужасные патриоты – в любви и в ругательствах. Иного оболтуса ничем не проймешь, кроме родного языка, – ни в ласку, ни в драку. Заманить кремня какого-нибудь – говори ему «душенька»! (произнесла она по-русски), – нахала оборвать, – кричи ему, как речная полиция на Нижний Новгород, в ярмарка, родные скверные слова! Все так. А уж в особенности венгерцы эти. Из патриотов патриоты. Пуще поляков. Я в Генуе однажды какую драку уняла! С одной стороны – русские моряки, с другой – англичане… Уже стулья ломали, чтобы ножками биться, и за ножи – у кого были – брались… А я как вскочу на стол да заору на них – направо в три этажа по-русски, налево – по-английски: они и обомлели, – что за черт такой? Потому что за итальянку меня принимали… Разбила внимание… Потом очень весело ночь кончили, одного шампанского дюжины три похоронили.

Комната, в которую Фиорина ввела гостей своих, представляла собою обыкновеннейший и типичнейший salottino[41], без которого не обходится ни одна мелкобуржуазная квартира в Италии. Решительно ничего не выдавало здесь жилища проститутки. Скромная старинная мебель в линялой мутно-красной обивке, на креслах и диване нашиты вязаные нитяные салфетки, якобы кружева, на камине – часы под колпаком и по сторонам два бронзовые пятисвечника и две алебастровые вазы, на стенах – черные благочестивые картины, в одном углу – раскрашенная глиняная Мадонна, в другом – св. Франциск Ассизский, прижимающий к сердцу видение младенца Иисуса: популярнейшая статуэтка католической Италии, глядя на которую каждый иностранец изумляется, почему Ватикан ее терпит и не запретит, – до того смешно, в блаженстве своем, лицо Франциска, – совсем китайчик в первом счастливом опьянении от опиума! На матовом колпаке лампы – раскрашенные портреты Папы Пия X и вдовствующей королевы Маргариты Савойской, которую все добрые католики в Италии небезосновательно почитают тайною паписткою, покаянницею и искупительницею грешного, окаянного, погибшего, отлученного от церкви Савойского дома. Вельский заметил:

– Лампа у вас несколько странная для республиканки!

Фиорина отвечала:

– Здесь нет ни одной вещи, которая принадлежала бы мне. Все – собственность Фузинати. Свои вещи я, по контракту, должна держать только там, в спальне.

Она указала направо.

– Это моя спальня. Насупротив – Саломеи. Отсюда, из salotto, ни я, ни моя подруга не можем вынести ничего, за исключением сора на половой щетке или подоле платья. Хотя я сомневаюсь, чтобы Фузинати не рылся поутру в сорных кучах у наших порогов, а платье – вот сейчас, как разденусь, – вы увидите: прибежит маленькая Аличе и к нему же отнесет. И это мало, что мы ничего не берем отсюда, – мы и свое-то что-либо остерегаемся забывать здесь. Потому что, если, не ровен час, подметит Фузинати, он уже сейчас тут как тут – наложит лапу и объявит своим… Садитесь, господа! Ольга, снимай шляпу! Саломея! робкая фея! куда ты спряталась?

Из левой двери послышался тот же сиплый, грубый хохот.

– Словно протодиакон! – заметил Вельскому Тесемкин.

– Куда там – протодиакон! – не согласился тот. – Прямо – какое-то «Проклятие зверя»! Морской лев!

Ольга зевала, сонно рассевшись в широких креслах.

– Послушайте, господа, – сказала Фиорина, – опершись на стол кончиками пальцев и глядя на мужчин с вызывающею, почти строгой резкостью. – Позвольте быть с вами откровенною сразу и до конца. Определим, черт возьми, наши отношения. Не будем играть комедий. Вот уже добрые два часа, что мы вместе, а согласитесь – ни вы не знаете, как вам держать себя со мною, ни я – как мне себя с вами держать. Кто вы для меня? Покупатели или земляки, пришедшие с визитом? Кто я для вас? Девка или просто случайно встречная дама – компатриотка, с которою приятно посидеть и поболтать? Так вот, давайте уж – решим это и будем затем держаться чего-нибудь одного… Если вы желаете видеть во мне девку, – сделайте одолжение, ваша воля, нисколько тем не оскорблюсь: моя профессия и мне заплачено! Если нет, – то буду вам глубоко благодарна, и – еще раз – милости просим, счастлива видеть вас, дорогие гости.

– Я, – сказал Тесемкин, – сразу облегчу вам вопрос наполовину. Оставляя совершенно в стороне вас, мадемуазель Фиорина, как безнадежно узурпированную моим драгоценным другом Матвеем Ильичом, я должен сделать, как в парламентах говорят, заявление по частному вопросу. Во-первых, скажу вам по чистой совести, что человек я сырой, устал, как собака, и прямо-таки горю от желания привести тело мое в горизонтальное положение. Во-вторых, мне очень нравится моя спутница, мадемуазель Ольга, и, признаюсь, – я поднялся в сии подоблачные сферы, рассчитывая встретить здесь Магометов рай, а отнюдь не платонический…

– Так что же? – сказала Фиорина, – Ольга, как мы устроимся? возьмешь ты его к себе? или хотите лучше занять комнату Саломеи?

Ольга не успела ответить, потому что Тесемкин сказал Матвею Ильичу по-русски:

– Я бы, знаете, предпочел, чтобы не удаляться от вас далеко. Потому что, – да простит мне мадемуазель Фиорина, – но впечатления от дворца господина Фузинати у меня все-таки довольно разбойные. А, главное, я – безъязычный человек. В случае недоразумения могу только балет протанцевать и пантомиму представить. Дамы в таких случаях понимают меня хорошо, но мужчины – не очень. А тот пьяница, через которого мы только что переступили на лестнице, наводит меня на мрачные размышления. Вы не обижайтесь, мадемуазель Фиорина. Это, ей-Богу, не недоверие…

– Да я и не думаю обижаться, – возразила Фиорина. – Вполне естественно и очень хорошо, что вы так предусмотрительны. Со мною вы безопасны, но я никогда не скажу, чтобы дом наш был безопасный дом. Значит, решено. Саломея уступает вам свою спальню, а сама идет ночевать в комнату Ольги, – или, быть может, мосье Вельский позволит ей здесь остаться?

Вельский не знал, что сказать.

– Все равно, – успокоила Фиорина. – Если бы понадобилось, чтобы она ушла, то никогда не поздно вручить ей ключ Ольги, – и она скроется беспрекословно. Но я ведь очень хорошо вижу, мосье Вельский, что вас интересует разговор со мною гораздо больше, чем, извините за выражение, моя постель. Должна сказать, что с моей стороны то же самое… Саломея будет при нашем разговоре не лишнею. Она и сама по себе интересный человек, да и мне кое-что подскажет… Саломея! Иди же сюда!

 

Когда Саломея выдвинулась из левой двери, Тесемкин невольно попятился пред нею, а Вельский приподнялся со стула, на котором сидел, в недоумении: что же это такое? Женщина или нарочно? На них двигалась темнолицая громадина, как будто только что снятая с какого-либо национального монумента, – выше их обоих ростом, хотя оба были ребята не маленькие, по крайней мере, на полголовы, широкая и толстая, как башня, вышедшая из крепостной стены. Если бы не бросалось в глаза – чуть ли не первым впечатлением – гигантское колыхание грудей, качающихся под пестрым и достаточно грязным капотом, – Тесемкин, с полной совестью, признал бы этот ходячий монумент за переодетого жандарма или карабинера. Тем более, что верхняя губа Саломеи была довольно темно опушена, черты смугло-желтого, толстого, бро-ватого лица резки и тяжеловесны, густейшие черные волосы почти зарастили узенькую ленточку лба, а большие азиатские глаза, выпученные, как у рака, двумя стражами здоровеннейшего армянского носа, – смотрели – именно, как у молодых кавказских парней смотрят: наивно и храбро, застенчиво и подозрительно, откровенно и с готовностью страшно и свирепо обидеться, если дружеская доверчивость будет обманута и посмеяна хитрым предательством, насмешкою, надменным коварством. Сказывалось существо, которое способно быть пылким, страстным, самоотверженным другом, – но не простит и не пожалеет, если окажется врагом.

– Вот мой лучший друг, моя Саломея! – представила Фиорина. – Прошу любить и жаловать.

В дверь постучали.

– Это Аличе – за платьем, – сердито сказала Саломея толстым, мужским голосом, – а вы, девки, обе не готовы… Вот грех-то! Эх! Теперь будет история. Ступайте уж скорее, раздевайтесь. Я ее усмирю.

Фиорина и Ольга быстро юркнули в свои спальни, а Саломея крикнула:

– Входи, Аличе, дверь не заперта!

Вошла та самая девочка, которую русские видели внизу, в каморке Фузинати. Теперь, при более ярком свете, заметно было, что правое плечо у нее значительно выше левого. Она поразила Вельского надменным выражением желтого, худого личика, с капризно играющими по лбу бровями.

– Ты заставила меня ждать, – произнесла она по-милански, – гордым тоном оскорбленной царевны.

Саломея извинилась так раболепно, что изумила русских. Такая большая и гордая на вид баба – и вдруг принижается пред девчонкою? Аличе, услыхав ее тон, еще выше подняла головку.

– Что же это? – продолжала малютка, оглядываясь. – Где же платья? Твои феи до сих пор не потрудились переодеться?

– Успокойся, сейчас будут готовы.

– Это черт знает что такое! Меня, маленькую, бедную девочку, заставляют бегать по темным, грязным, вонючим лестницам в шестом часу утра – и когда я прихожу, дрожа от холода и вся запыхавшись, две принцессы, оказывается, изволят прохлаждаться и не кончили своих туалетов! Я не обязана ждать вас, дьявола б вам на подушки! Я не рабыня ваша! Я больная, я маленькая, я спать хочу!

– Не сердись, Аличе, не кричи, не надо сердиться, – уговаривала великанша, заметно струсившая пред курьезным этим женским гномом, – не задержим тебя и пяти минут…

– Пять минут! Разве это мало – пять минут? Пять минут в шестом часу утра чего-нибудь да стоят!.. Вам хорошо, когда вы в постелях спите, а ведь я в проклятом кресле! У меня все кости болят. Нет, баста! в другой раз меня Фузинати не прогонит к таким важным барыням. Пусть сам лазит! Очевидно, вы предпочитаете иметь дело с ним, чем с маленькою Аличе? Ну что же? Это – ваше дело, как понимать свой интерес… Ведь Фузинати такой приятный собеседник, когда одолеет свои ревматизмы и влезет на пятый этаж! А сегодня он, вдобавок, зол, как царь Ирод, потому что касса совсем не торговала, себе в убыток… Да что же они, в самом деле, смеются, что ли, надо мною, ваши герцогини? – завизжала она, сверкая глазенками, словно в них загорелся маленький ад, и подымая в воздух тощие желтые кулачки. – Я уверена, что просто они не смеют сдать мне свои платья! Наверное, все в пятнах и грязи! Я пересмотрю и перенюхаю каждую складочку, так и знай! Пусть Фузинати обдерет вас всех хорошим штрафом! Заплатите франков сотню либо две за шелка свои, так выучитесь понимать, что такое для вас маленькая, больная, изнемогающая от бессонницы Аличе! Когда со мною невежливы…

– Слушай, Аличе, – миролюбиво просила Саломея, – не надо так сердиться и напрасно шуметь… Девушки будут сейчас готовы, даю тебе честное слово! туалеты в прекраснейшем состоянии, – ты сейчас сама увидишь… Фиорина всегда аккуратна, как солнышко… А ты, покуда, отдохни, присядь к столу, – я угощу тебя прекраснейшею марсалою.

– Есть мне когда и – не пивала я твоей марсалы!

– Ну, коньяком… Хочешь рюмку Мартель? Коньяк с бисквитом? а?

Девчонка сразу сдалась и заговорила мягче.

– Мартель? Три звездочки? Коньяку я, пожалуй, выпью… Так холодно, и у меня, по обыкновению, лихорадка. Но твои чертовки, Саломея, совсем не берегут меня, бедную. Они портят мне печень. Эй! Не плюйте в колодезь, – придется воды напиться!

– Э! Минуткою позже, минуткою раньше, – не все ли равно, милая Аличе?

– Совсем не все равно, когда меня ждет такой дьявол, как Фузинати. Если я задержусь здесь у вас больше четверти часа, – ты сама знаешь: он закатит мне такую сцену, что потом только считай, сколько волос на голове осталось…

– Ха-ха-ха! Ну и у него, Аличе, царапин прибавится, не бери греха на душу, тоже и у него!

Девочка самодовольно приосанилась и удостоила засмеяться:

– Известно, спуска не дам!.. Твое здоровье, Саломея!

– Еще?

– Да что же я одна? Пей сама.

Саломея потрясла огромною головою.

– Ты знаешь: я – или ничего, или много…

– Боишься?

– Коньяк делает меня чертом.

– А эти господа?

– Угодно? – предложила Саломея.

Тесемкин отказался. Бельский выпил.

– Не слишком ли смело? – вполголоса сказал Иван Терентьевич.

– Почему?

– Черт их знает. Мне мускулы этой длинноносой госпожи не нравятся и глаза маленькой ведьмы. И то, что мы ни единого слова не понимаем: за что они переругались? Я не стал бы пить в такой трущобе. Угостят еще дурманом каким-нибудь: можно так заснуть, что и не проснешься.

– Вот пустяки! Девчонка же пьет.

– И довольно противно пьет. Залпом, как драгунский вахмистр. В ее-то годы!

– Значит, никаких злых умыслов нет.

– Так вы – хоть из той же рюмки.

– Покорно благодарю. У нее губы в сыпи! – Ничего, коньяк дезинфицирует.

Но в это время Фиорина вышла, переодета в старенький, хотя довольно чистый и кокетливый, фланелевый капот мутно-голубого цвета, с совершенно открытыми, голыми руками и настолько низким вырезом на груди, что Тесемкин только руками развел и сказал:

– Знаете, видал я, но… Однако пущено!

– Можешь получить свои тряпки, Аличе, – строго произнесла Фиорина. – Саломея, будь так добра, займись с нею… Я сама не могу, Аличе: ты видишь, у меня гости. Извините, мосье Бельский.

Саломея и Аличе направились в спаленку.

Фиорина придержала Аличе за руку.

– Аличе, я советовала бы тебе вперед не кричать так и не подымать скандала понапрасну, особенно при гостях. Во-первых, я этого терпеть не могу, – ты знаешь, – и я вам с Фузинати не первая встречная девка из нижних этажей. А, во-вторых, Саломея не всегда так кротка и покорна, как удалось тебе застать ее сегодня.

Девчонка злорадно засмеялась.

– Разве я не вижу, что она трезвая? Не беспокойся: к пьяной не подойду… Ну, а покуда она добренькая, – когда же и прокатиться верхом на норовистой лошадке, как – если ей брыкаться лень?

Ольга, раздетая, в одной нижней юбке, пронесла свое платье в комнату Фиорины и, возвратясь, остановилась у стола, зевающая, с сонными глазами усталого животного.

– Иван Терентьевич, – указал Вельский, – вас ваша дама зовет…

Тесемкин ушел, и дверь за ними затворилась. В спальне Фиорины Аличе и Саломея продолжали грызться и спорить. Фиорина с беспокойством прислушивалась.

– В эту Аличе сегодня демон влез, – говорила она. – Кончится тем, что Саломея выйдет из терпения и закатит ей такую плюху, что девчонка перелетит через весь двор, как ночная птица, и хорошо еще, если от нее что-нибудь останется, кроме мокрого пятна…

– Оригинальное существо! – заметил Вельский.

– Кто? Аличе? Да… несчастное очень… вы заметили, как она сложена?.. Несчастное и скверное… А умница… собственно говоря, хозяйка наша… Все хозяйство Фузинати в ее руках.

– Дочь его, что ли?

– Какая там дочь! Любовница.

Вельский посмотрел на Фиорину широкими глазами.

– Позвольте! Но ей на вид едва ли десять лет…

– Нет, уже четырнадцатый. Кривобокая. Оттого показывает меньше.

– Все-таки!

– О, это ведь сколько угодно! Она с ним уже третий год. Начинают и семи-восьми…

– Куда же полиция смотрит?

– Да ведь это дело частного соглашения. Семья довольна: девочка калека, хоть в пропасть бросать, и то впору, ан – вместо того, пристроена. Жалобщиков нет.

– Но вы же мне говорили, что Фузинати – святоша, брезгует даже прикасаться к женщинам?

– Так к женщинам же! А разве Аличе женщина? Ребенок. Ей бы в куклы играть. И всегда у него такие. Эта на моей памяти уже четвертая. Только те были плохонькие и глупенькие, а эта попалась – дьяволенок. Забрала в руки и его, и весь дом. Он в ней души не чает. Отличная ему помощница. По верхним этажам во всем она за него. Сам-то он – старик, хотя бодрый, но года три, как стал безножить, подняться сюда наверх ему – каторга. И – уж если приходится подняться, то тут его берегись! Все свои ломоты он на нас, жилицах, тогда выместит.

Аличе прошла через комнату, обремененная огромным узлом, под которым совершенно исчезла ее маленькая, хрупкая, болезненная фигурка.

– Доброй ночи, Фиорина! – с хохотом крикнула она, исчезая в выходной двери. – Ведите себя хорошо, дочь моя, не уйдите куда-нибудь гулять без моего позволения!

Саломея даже плюнула ей вслед с досады.

– Ведь этакий змееныш с малых лет!

– В чем дело? – забеспокоился Вельский, видя, что Фиорина краснеет от гнева.

Она ответила хмуро и с морщиною между бровей:

– Девчонка сказала мне дерзость. Предупреждает, чтобы я не ушла гулять…

– Я все-таки не понимаю…

– Да ведь не могу я теперь никуда выйти, если бы даже и хотела! По контракту с Фузинати, мы в квартирах своих не имеем права иметь никакого выходного платья. То, что вы видите на мне надетым, – единственное, в чем я могу вам показаться…

– Послушайте! Как же так? Ну, а если бы мы с вами вздумали – ну, хоть прокатиться, что ли, в автомобиле по городу или пойти пить утренний кофе в хорошее кафе?

– Саломея спустилась бы вниз к Фузинати и взяла бы у него один из моих туалетов напрокат. Дома я не смею быть одетою так, чтобы в том же туалете могла выйти на улицу. Вот я видела: мой капот произвел сейчас нехорошее впечатление на вашего приятеля. Вполне понимаю. Самой стыдно. С радостью оделась бы прилично. Но не могу. Условлено. Велят.

– Какая цель, – я не понимаю?

– Очень простая: чтобы все время и весь мой остаток был у Фузинати на отчете, чтобы я никак не могла уйти – работать на себя. Это очень правильная система. В тюрьмах и больницах ее ведь тоже практикуют. Самоарест по необходимости. Если женщина в тюремном или больничном халате выйдет на улицу, – понятное дело, ее остановит первый же городовой. Выйди из дому я такая, как стою пред вами, полуголая, меня не примет в фиакр ни один извозчик, за мною будет следовать целая толпа, будут орать, свистать, и на первом же перекрестке разыграется какой-нибудь скандал с благосклонным участием полиции… Правительство уничтожило в Италии надзор и публичные дома, но господа Фузинати и К° народ хитрый, устроились еще лучше собственными средствами и нашею глупостью и бедностью.

– И дорого берет он с вас за прокат туалета?

– За тот, который вы на мне видели, тридцать франков. Но самое-то лучшее во всем этом, что он – собственно говоря – мой. То есть на меня нарочно сшит и за мой счет, да еще и по страшно преувеличенной цене. Фузинати – только мой поручитель перед портнихой.

– Тогда какое же право имеет он на ваши вещи?

– Решительно никакого. Предполагается, что в обеспечение долга портнихе.

– Ловкий же штукарь ваш Фузинати! Странный субъект!

– Не странный он, а страшный.

– Вы, однако, я заметил, не очень его боитесь. Так-то на него внизу покрикивали!

– Да – что же? Надо храбриться, чтобы не вовсе на шею сел. Мне как-то удалось сразу с ним высокий тон взять, – ну, а он философ, были бы ему деньги, а потом хоть в лицо плюй… Ну и конечно, я у него привилегированная, из самых его доходных статей: и сама устроиться с мужчинами не дура, и подружку умею сосватать… так что со мною он несколько церемонится. А посмотрели бы вы его с другими! Но, в действительности-то, боюсь я его, а не он меня. Если бы не моя Саломея, то, поверьте, грубить Фузинати не посмела бы я, не достало бы духа. Ведь он никогда не забудет обиды. За спиной Саломеи, действительно, мне сам черт не страшен, потому что – только мигни я, она такого скандала наделает, аж в Монце будет слышно!.. Она да Мафальда – первые у нас бойцы.

 

– Как вы попали к нему – к этому Фузинати?

– Ну, это долгая история! А впрочем и ее надо будет вам, в числе других моих приключений, рассказать. Вот что. Поздно или, вернее сказать, рано. Вы с дороги и устали. Разденьтесь, лягте в мою кровать. Я сяду подле вас и буду вам говорить. Хорошо?

– А как же вы сами-то?

– Помилуйте! Я вчера только к восьми часам вечера глаза продрала и с постели встала… Так у меня-то сна – еще ни в одном глазу.

39Жаргоны да местные говоры (фр.).
40Да здравствует, ура! (венг.).
41Маленькая гостиная (ит.).
Рейтинг@Mail.ru