bannerbannerbanner
Игра в классики

Хулио Кортасар
Игра в классики

Полная версия

– Старик опять стучит, – сказала Мага.

– Наверное, хлопнул дверью в прихожей, – сказал Грегоровиус.

– В этом доме нет прихожих. Он просто спятил, вот и все.

Оливейра надел тапочки и вернулся в кресло. Мате был потрясающий – горячий и очень горький. Наверху стукнули еще два раза, не слишком сильно.

– Он бьет тараканов, – предположил Грегоровиус.

– Нет, он затаил злобу и решил не давать нам спать. Сходи, скажи ему что-нибудь, Орасио.

– Сходи сама, – сказал Оливейра. – Не знаю почему, но тебя он боится больше, чем меня. Во всяком случае, тебя он не стращает ксенофобией, не поминает апартеид и прочую дискриминацию.

– Если я пойду, я ему такого наговорю, что он побежит за полицией.

– Под таким дождем? Попробуй взять его на совесть, похвали украшение на двери. Скажи, мол, ты – сама мать, что-нибудь в этом духе. Послушай меня, сходи.

– Неохота, – сказала Мага.

– Давай сходи, – сказал ей Оливейра тихо.

– Почему тебе так хочется, чтобы я пошла?

– Доставь мне удовольствие. Вот увидишь, он перестанет.

Стукнули еще два раза, потом еще раз. Мага поднялась и вышла из комнаты. Орасио дошел с ней до двери и, услыхав, что она пошла вверх по лестнице, зажег свет и посмотрел на Грегоровиуса. Пальцем указал на кровать. Через минуту, когда Грегоровиус снова садился в кресло, погасил свет.

– Невероятно, – сказал Осип, хватаясь в темноте за бутылку каньи.

– Разумеется. Невероятно и тем не менее непреложно. Только не надо надгробных речей, старина. Достаточно было не прийти мне один день, как тут такое произошло. Но, в конце концов, нет худа без добра.

– Не понимаю, – сказал Грегоровиус.

– Ты понимаешь меня превосходно. Ça va, ça va. И даже представить себе не можешь, как мало меня все это трогает.

Грегоровиус заметил, что Оливейра обращается к нему на «ты» и что это меняет дело, как будто еще можно было… Он сказал что-то насчет Красного Креста, насчет дежурной аптеки.

– Делай что хочешь, мне безразлично, – сказал Оливейра. – Сегодня все одно к одному… Ну и денек.

Если бы он мог сейчас броситься на постель и заснуть года на два. «Трус несчастный», – подумал он. Грегоровиус, заразившись его бездеятельностью, старательно раскуривал трубку. Издалека доносился разговор, голос Маги мешался с шумом дождя, старик визгливо орал. Где-то на другом этаже хлопнула дверь, вышли соседи, недовольные шумом.

– По сути, ты прав, – признал Грегоровиус. – Но, мне кажется, в таких случаях надо давать отчет перед законом.

– Ну, теперь-то мы по уши влипли, – сказал Оливейра. – Особенно вы двое, я всегда смогу доказать, что пришел, когда все уже было кончено. Мать дает младенцу умереть, она, видите ли, занята – принимает на ковре любовника.

– Если ты хочешь сказать, что…

– Знаешь, это не имеет никакого значения.

– Но это ложь, Орасио.

– Лично мне все равно, было это или не было – вопрос второстепенный. А я к этому не имею никакого отношения, я поднялся в квартиру потому, что промок и хотел выпить мате. Ладно, сюда идут.

– Наверное, надо позвать свидетелей, – сказал Грегоровиус.

– Давай зови. Тебе не кажется, что это голос Рональда?

– Я здесь не останусь, – сказал Грегоровиус, поднимаясь. – Надо что-то делать, говорю тебе, надо что-то делать.

– Я с тобой, старина, согласен целиком и полностью. Действовать, главное – действовать. Die Tätigkeit [123], старина. Надо же, только этого нам не хватало. Говорите тише, че, можете разбудить ребенка.

– Привет, – сказал Рональд.

– Привет, – сказала Бэпс, протискиваясь с раскрытым зонтиком.

– Говорите тише, – сказала Мага, входя вслед за ними. – А может, лучше закрыть зонтик?

– Ты права, – сказала Бэпс. – Всегда со мною так, каждый раз не догадываюсь сложить его. Не шуми, Рональд. Мы зашли на минутку, рассказать про Ги, просто невероятно. У вас что – пробки перегорели?

– Нет, это из-за Рокамадура.

– Говори тише, – сказал Рональд. – Да сунь ты этот дурацкий зонтик куда-нибудь в угол.

– Он так трудно закрывается, – сказала Бэпс. – Открывается легко, а закрывается трудно.

– Старик грозился полицией, – сказала Мага, закрывая дверь. – Чуть не поколотил меня, орал как ненормальный. Осип, вы бы видели, что у него творится в комнате, даже с лестницы видно. Стол завален пустыми бутылками, а посреди – ветряная мельница, да такая огромная, как настоящая, такие в Уругвае на полях. И мельница от сквозняка крутится, я не удержалась, в приоткрытую дверь заглянула, старик чуть не лопнул от злости.

– Не могу закрыть, – сказала Бэпс. – Положу его прямо так в угол.

– Точь-в-точь летучая мышь, – сказала Мага. – Дай, я закрою. Видишь, как просто?

– Она сломала две спицы, – сказала Бэпс Рональду.

– Кончай нудеть, – сказал Рональд. – Мы все равно сейчас уходим, зашли на минутку, рассказать, что Ги принял целый тюбик гарденала.

– Бедный ангел, – сказал Оливейра, не питавший никакой симпатии к Ги.

– Этьен нашел его почти мертвым, мы с Бэпс ушли на вернисаж (я потом расскажу, потрясающий), а Ги пришел, лег в постель и отравился, представляешь?

– Не has no manners at all, – сказал Оливейра. – C’est regrettable [124].

– Этьен пришел за нами; к счастью, у всех есть ключи от нашей квартиры, – сказала Бэпс. – Услыхал, кого-то рвет, вошел, а это – Ги. Совсем умирал, Этьен помчался звать на помощь. Его отвезли в больницу в тяжелейшем состоянии. Да еще такой ливень, – добавила Бэпс, окончательно приходя в уныние.

– Садитесь, – сказала Мага. – Нет, не на стул, Рональд, у него нет ножки. Господи, какая темень, но это из-за Рокамадура. Говорите тише.

– Свари-ка нам кофе, – сказал Оливейра. – Ну и погодка.

– Мне надо идти, – сказал Грегоровиус. – Не знаю, куда я положил плащ. Нет, там нету, Лусиа…

– Останьтесь, выпейте кофе, – сказала Мага. – Все равно метро уже закрыто, а мы все вместе, и так хорошо. Орасио, ты не смелешь кофе?

– Воздух спертый, – сказала Бэпс.

– А на улице озону удивляется, – сказал Рональд, раздражаясь. – Ну чисто конь, обожает все простое, без примесей. Основные цвета, гамму из семи звуков. Она не человек, поверьте.

– Человечность – это идеал, – сказал Оливейра, пытаясь нащупать в темноте кофейную мельницу. – И воздух тоже имеет свою историю, знаете. Прийти мокрой с улицы, где много озона, как ты говоришь, в атмосферу, которая на протяжении пятидесяти веков совершенствовалась в смысле температуры и содержания… Бэпс у нас по части нюха – Рип Ван Винкль.

– О, Рип Ван Винкль, – пришла в восторг Бэпс. – Бабушка мне рассказывала.

– В Айдахо, знаем, – сказал Рональд. – Ну вот, а Этьен уже полчаса как звонит нам по телефону в бар на углу, сказать, что сегодня ночью нам лучше не идти домой, во всяком случае, до тех пор, пока не узнаем, умрет Ги или выблюет весь гарденал. Скверно, если нагрянут флики и застанут нас там, им только дай повод, а в последнее время Клуб у них в печенках сидит.

– А чем плох Клуб? – спросила Мага, вытирая чашки полотенцем.

– Ничем, но именно потому и чувствуешь себя беззащитным. Соседи без конца жаловались на шум, на музыку по ночам, на то, что приходим и уходим, когда вздумается… Да еще Бэпс поссорилась с консьержкой и со всеми женщинами в доме, а им – от пятидесяти до семидесяти.

– They are awful [125], – сказала Бэпс, пережевывая конфету, которую она достала из сумки. – Вечно им кажется, что пахнет марихуаной, даже если готовишь гуляш.

Оливейра устал молоть кофе и отдал мельницу Рональду. Бэпс с Магой совсем тихо обсуждали причины самоубийства Ги. Не найдя плаща, Грегоровиус вернулся в кресло и утих, зажав в зубах потухшую трубку. В оконное стекло стучал дождь. «Шенберг и Брамс, – подумал Оливейра, доставая сигарету. – Не так плохо, как правило, в подобных обстоятельствах на помощь приходит Шопен или Todesmusik [126] Зигфрида. Торнадо вчера прикончил в Японии от двух до трех тысяч человек. Переходя на язык статистики…» Однако статистика не отбила жирного привкуса у сигареты. Чиркнув спичкой, он рассмотрел сигарету со всех сторон. Превосходный «Голуаз», снежно-белый, с тонкими буквами и шершавыми бумажными волоконцами, слипшимися на влажном конце. «Когда нервничаю, всегда слюнявлю сигарету, – подумал он. – Когда, к примеру, думаю о Роз Боб… Да, ну и денечек, однако ягодки еще впереди». Лучше всего, пожалуй, сказать Рональду, а Рональд передаст Бэпс своим особым способом, почти телепатически, который так поражает Перико Ромеро. Теория коммуникаций – одна из увлекательных тем, которые литература еще не подцепила на свой крючок и не подцепит до тех пор, пока не явятся новые Хаксли и Борхесы. Но Рональд совсем ушел в перешептывания Бэпс и Маги, а мельницу еле крутил, одна видимость, так он не смелет кофе и до второго пришествия. Оливейра соскользнул на пол с чудовищного, в модернистском стиле стула и уселся поудобнее, упершись головой в стопку газет. Потолок странно светился, но скорее всего ему это казалось. Он закрывал глаза, и свечение длилось еще целый миг, а потом начинали лопаться огромные фиолетовые шары, один за другим, пуф, пуф, пуф, очевидно, по шару на систолу или диастолу, кто их знает. Где-то в доме на третьем этаже зазвонил телефон. Телефонный звонок среди ночи в Париже – дело чрезвычайное. «Кто-то еще умер, – подумал Оливейра. – По другому поводу в этом городе, так чтущем сон, звонить не станут». Он вспомнил: однажды кто-то из его аргентинских друзей, прибыв из-за океана, сразу же позвонил ему, как само собой разумеющееся, в половине одиннадцатого вечера. Трудно сказать, как ему удалось по телефонному справочнику «Bottin» разыскать чей-то телефон в доме, где жил он, во всяком случае, иозвонил. Лицо добропорядочного господина с пятого этажа, одетого robe de chambre [127], Постучавшего ему в дверь, ледяное лицо, quelqu’un vous demande au telephone [128], и Оливейра в смущении натягивает трикотажную пижаму – и бегом наверх, на пятый этаж, а там сеньора, откровенно раздраженная, и он узнает, что друг Эрмида – в Париже, ну, когда увидимся, че, я привез столько новостей, и от Тревелера привет, и от братьев Виду, и так далее и тому подобное, а сеньора прячет раздражение, ожидая, когда же Оливейра наконец заплачет, узнав о кончине близкого существа, а Оливейра не знает, что делать, vraiment je suis tellement confus, madame, monsieur, c’était un ami qui vient d’amver, vous comprenez, il n’est pas du tout au courant des habitudes… [129] О Аргентина, двери дома – настежь, приходи, когда хочешь, хоть в ночь, хоть за полночь, времени – навалом, все – впереди, все еще будет, пуф, пуф, пуф, а в глазах этого, что в трех метрах от тебя, наверное, – ничего, ничего, пуф, пуф, вся теория коммуникаций для него кончилась, не начавшись, ни па-па-па, ни ма-ма-ма, ни пи-пи, ни ка-ка – ничего, а только трупное окоченение да чужие люди вокруг, даже не уругвайцы или мексиканцы, которые знают, как слушать музыку и устроить бдение у тела невинного младенца, люди, сразу возникающие, стоит ему потянуть за любую нить клубка из воспоминаний, люди не настолько примитивные, чтобы принять и признать своим этот нарушающий все приличия скандал, и не настолько еще состоявшиеся, чтобы отречься от подобных скандальных обстоятельств и отнести к разряду one little casualty [130], например, три тысячи человек, стертых с лица земли ураганом «Вероника». «Однако все это – дешевая антропология, – думал Оливейра, чувствуя, как холодок судорогой сводит желудок. Всегда кончается нервной спазмой. – Вот они, подлинные коммуникации, передача информации подкожным языком, для которого нет словаря, че». Кто же погасил рембрандтовскую лампу? Он не заметил; только что над полом словно струилась пыльца старого золота, но, как он ни старался восстановить в памяти, что было после прихода Рональда с Бэпс, не мог вспомнить, вот незадача, может быть, Мага (наверняка Мага), а может, и Грегоровиус, но кто-то погасил лампу.

 

– Как ты будешь готовить кофе в потемках?

– Не знаю, – сказала Мага, двигая чашки. – Раньше был хоть какой-то свет.

– Включи, Рональд, – сказал Оливейра. – Там, под твоим стулом. Система простая, просто поверни.

– Все это – глупее глупого, – сказал Рональд, и никто не понял, имел ли он в виду способ включения лампы или что-то другое. Свет унес фиолетовые круги, и Оливейра острее почувствовал вкус сигареты. Теперь ему и в самом деле стало хорошо: в комнате тепло и сейчас они будут пить кофе.

– Иди сюда, – сказал Оливейра Рональду. – Здесь тебе будет лучше, чем на стуле, у него в сиденье что-то острое, прямо впивается в зад. Вонг включил бы его в свою пекинскую коллекцию, я уверен.

– Мне здесь очень удобно, – сказал Рональд, – ты что-то путаешь.

– Тебе очень неудобно. Иди сюда. В конце концов, будет сегодня кофе или нет, хотел бы я знать.

– Как раскомандовался, – сказала Бэпс. – Он с тобой всегда так?

– Почти всегда, – сказала Мага, не глядя на нее. – Помоги мне, вытри поднос.

Оливейра поджидал, пока Бэпс начнет обсуждать способ приготовления кофе, и, когда Рональд, встав со стула, подсел к нему, опустившись на корточки, сказал ему на ухо несколько слов. В этот момент Грегоровиус, слушавший их, вступил в разговор с женщинами, и реплика Рональда потонула в похвалах мокко, а также сетованиях по поводу утраты секрета его приготовления. А Рональд снова сел на стул, как раз вовремя, чтобы успеть принять чашку кофе из рук Маги. В потолок снова негромко постучали, один раз, другой, третий. Грегоровиус вздрогнул и проглотил кофе залпом. Оливейра едва сдержался, чтобы не расхохотаться, отчего, кстати сказать, спазмы в желудке, может быть, и прошли бы. Мага, словно удивляясь, оглядела всех по очереди и пошарила на столе сигареты с таким видом, будто хотела выбраться из чего-то, чего не понимала, – например, из странного сна.

– Слышу шаги, – сказала Бэпс, подражая интонации Блаватской. – Старик, наверное, сумасшедший, надо с ним поосторожнее. В Канзас-Сити однажды… Нет, это кто-то поднимается по лестнице.

– У меня лестница как будто начерчена в ухе, – сказала Мага. – Ужасно жалею глухих. Сейчас мне, например, кажется, будто рука у меня лежит на лестнице и я глажу ступени, одну, другую. Девчонкой я однажды получила десять за сочинение, описала маленький шум. Очень симпатичный шумок, он уходил и приходил, с ним случалась всякая всячина…

– А вот я наоборот… – начала Бэпс. – О’кей, что ты меня щиплешь.

– Душа моя, – сказал Рональд, – помолчи немного, давай послушаем, что за шаги. Да, это король красок, это Этьен, великое апокалипсическое чудище.

«Спокойно принял, – подумал Оливейра. – Лекарство она ему давала, кажется, в два часа. Нам остался час спокойной жизни». Он не понимал и не желал разбираться, зачем ему эта отсрочка, к чему отрицать то, что уже было известно. Отрицание, отрицательное, негативное… «Да, это как бы негатив реальности, такой-какой-она-должна-быть, другими словами… Слушай, Орасио, хватит заниматься метафизикой. Alas, poor Yorick, ça suffit [131], уйти от этого я не могу, а раз так – лучше зажечь свет и выпустить это известие на волю, как голубя. Негатив. Полная инверсия, все наоборот… А если так, то вполне возможно, что он – жив, а мертвы – все мы. Самое скромное предположение: он убил нас за то, что мы повинны в его смерти. Повинны, другими словами, являемся пособниками определенного положения вещей… Ну, дорогой мой, куда забрел ты, как тот осел, которому подвесили морковку перед глазами. Да, это Этьен, и никто иной, чудо-юдо живописи».

– Выкарабкался, – сказал Этьен. – У этого сукина сына жизней больше, чем у Цезаря Борджиа. Вот что значит уметь блевать…

– Ну, расскажи, расскажи, – попросила Бэпс.

– Промывание желудка, специальные клизмы, уколы во все места, постель на пружинах, так, что голова ниже ног. Выблевал все меню ресторана «Орест», где он, похоже, обедал. Кошмар, сколько всего, даже фаршированные чем-то виноградные листья. Представляете, как я вымок?

– Есть горячий кофе, – сказал Рональд, – и напиток под названием канья, отвратительный.

Этьен фыркнул, положил плащ и прислонился к печке.

– Ну, как малыш, Лусиа?

– Спит, – сказала Мага. – К счастью, спит долго.

– Давайте говорить потише, – сказала Бэпс.

– Вечером, часов в одиннадцать, он пришел в сознание, – рассказывал Этьен чуть ли не с нежностью. – Весь был уделан, что правда, то правда. Врач разрешил подойти к нему, и Ги узнал меня. «Ну и кретин», – сказал я ему. «Пошел к черту», – ответил он. Врач шепнул мне на ухо, что это – хороший признак. В палате были еще и другие, я перенес все довольно хорошо, притом, что больницы для меня…

– Ты дома был? – спросила Бэпс. – Тебе ведь надо было пойти в полицейский участок?

– Нет, все улажено. И все-таки сегодня всем лучше остаться здесь, ты бы видела, какое лицо было у консьержки, когда выносили Ги на носилках…

– The lousy bastard [132], – сказала Бэпс.

– Я скроил добродетельную мину и, проходя мимо, коснулся ее руки и сказал: «Мадам, смерть есть смерть, надо ее уважать. Этот молодой человек покончил с собой от любви, музыка Крейслера его доконала». Она застыла и вылупилась на меня, а глаза, поверьте, точь-в-точь вареные яйца. А тут носилки поравнялись с дверями, Ги вдруг приподнялся, подпер щеку бледной рукой, совсем как на этрусских саркофагах, и обдал консьержку зеленой струей с ног до головы. Санитары животики надорвали со смеху, честное слово.

– Еще кофе, – попросил Рональд. – Садись-ка на пол, тут теплее всего. Дайте бедняге Эгьену кофе покрепче.

– Ничего не вижу, – сказал Этьен. – Почему я должен сидеть на полу?

– За компанию с Орасио и со мной, мы тут караул несем, – сказал Рональд.

– Перестань валять дурака, – сказал Оливейра.

– Послушайся меня, садись сюда – и такое увидишь, чего сам Вонг не видывал. Как раз сегодня утром я развлекался, читая «Бардо». Тибетцы – потрясающие создания.

– Кто тебя надоумил? – спросил Этьен, плюхаясь между Оливейрой и Рональдом и залпом проглатывая кофе. – Выпить, – сказал Этьен и требовательно протянул руку Маге, а та вложила ему в руку бутылку. – Какая мерзость, – сказал Этьен, отхлебнув. – Наверняка из Аргентины. Боже мой, ну и страна.

– Мою родину прошу не трогать, – сказал Оливейра. – Ты совсем как старик с верхнего этажа.

– Вонг подверг меня некоторым тестам, – объяснял Рональд. – Он говорит, у меня достаточно ума, чтобы начать его благополучно разрушать. Мы договорились, что я прочитаю внимательно «Бардо», а после мы перейдем к основам буддизма. А может, и вправду есть астральное тело, Орасио? Кажется, когда человек умирает… Что-то вроде овеществленной мысли, понимаешь.

Но Орасио говорил что-то на ухо Этьену, а тот в ответ бормотал и ерзал на месте, распространяя вокруг запах уличной слякоти, больницы и тушеной капусты. Бэпс перечисляла Грегоровиусу, впавшему в апатию, несметные пороки консьержки. Рональд, под тяжестью недавно обрушившейся на него эрудиции, испытывал нестерпимое желание объяснить кому-нибудь, что такое «Бардо», и в конце концов выбрал Магу, которая громоздилась перед ним в темноте, точно гигантская статуя Генри Мура, если глядеть на нее так – снизу вверх: сперва колени под чернотой юбки, потом торс, уходящий к самому потолку, а над ним – темная масса волос, темнее темноты, и у этой тени среди теней глаза блестели в свете лампы, а сама она, втиснутая в кресло, у которого передние ножки короче задних, ни на минуту не переставала бороться с ним, чтобы не сползти на пол.

 

– Скверное дело, – сказал Этьен, снова отхлебывая из бутылки.

– Можешь уйти, если хочешь, – сказал Оливейра, – но, думаю, ничего страшного не произойдет, в этом квартале такое случается.

– Я останусь, – сказал Этьен. – Это питье, – как, ты сказал, оно называется? – не так уж плохо. Отдает фруктами.

– Вонг говорит, что Юнг пришел в восторг от «Бардо», – сказал Рональд. – Вполне понятно, экзистенциалисты тоже, я думаю, должны были изучать это основательно. Знаешь, час Страшного суда Король встречает с зеркалом в руках, но это зеркало – карма. Сумма поступков каждого умершего, представляешь. Умерший видит отражение всех своих дел, хороших и плохих, но отражение это вовсе не соответствует реальности, а есть проекция мысленных образов… Как же было старику Юнгу не обалдеть, скажи на милость. Король мертвых смотрит в зеркало, а на самом деле заглядывает в твою память. Можно ли представить себе лучшее описание психоанализа? Но есть еще кое-что более удивительное, дорогая: суд, который вершит Король, вовсе не его суд, а твой собственный. Ты сам, не ведая того, судишь себя. Не кажется тебе, что Сартру следовало бы отправиться жить в Лхасу?

– Невероятно, – сказала Мага. – А эта книга – по философии?

– Эта книга – для мертвых, – сказал Оливейра.

Все замолчали, слушая дождь за окном. Грегоровиусу стало жаль Магу: она, кажется, ждала объяснения, но не решалась спрашивать.

– Ламы поверяли откровения умирающим, – сказал он ей. – Чтобы увести их в запредельное бытие, чтобы помочь им спастись. Вот, например…

Этьен привалился к плечу Оливейры. Рональд, сидя на корточках, напевал «Big Lip Blues» и думал о Джелли Ролле, которого он любил больше всех из умерших. Оливейра закурил сигарету, и, как на картине Жоржа де Латура, огонь на секунду высветил лица друзей, вырвал из потемок Грегоровиуса и связал его шепот с движением его губ, водрузил Магу в кресло и открыл ее лицо, всегда готовое обнаружить невежество и принять объяснения, нежно омыл кроткую Бэпс и Рональда, музыканта, забывшегося в жалостных импровизациях. И тут раздался стук в потолок, в тот самый момент, когда погасла спичка.

«“Il faut tenter de vivre», – вспомнил Оливейра. – Pourquoi?» [133]

Строка возникла в памяти, как мгновение назад – лица в пламени спички: совершенно неожиданно и, по-видимому, ни с того ни с сего. От плеча Этьена шло тепло, напоминая о его присутствии, таком обманном, и о близости, которую смерть – эта спичка, что гаснет, – уничтожит, как были только что уничтожены лица и формы и как только что свернулась тишина от ударов, посыпавшихся с потолка.

– И таким образом, – поучительно заключал Грегоровиус, – «Бардо» возвращает нас к жизни, к необходимости жизни, чистой именно тогда, когда уже некуда деваться, когда мы прикованы к постели и вместо подушки у нас – рак.

– А, – сказала Мага, вздыхая. Она поняла довольно много, и некоторые кусочки головоломки вставали на свои места, однако, наверное, никогда не будет такой точности, как в калейдоскопе, где каждое стеклышко, каждая палочка, каждая песчинка выглядели совершенными, симметричными, скучными до невозможности, но зато безо всяких проблем.

– Дихотомии на западный манер, – сказал Оливейра. – Жизнь и смерть, по эту и по ту сторону. И вовсе не этому учит твой «Бардо», Осип, уверяю тебя, хотя лично я имею о нем самое смутное представление. Но он наверняка более гибок и не так категоричен.

– Знаешь, – сказал Этьен, который чувствовал себя замечательно, хотя где-то в кишках, точно краб, ползала и царапала весть, сообщенная Оливейрой, но одно другому не мешало. – Знаешь, драгоценный мой аргентинец, Восток совсем не такая особая штука, как пытаются доказать ориенталисты. Достаточно немного углубиться в восточные тексты – и начинаешь чувствовать то же самое, что всегда, – необъяснимое искушение разума покончить с собой при помощи этого же самого разума. Скорпион вонзает жало, хотя ему и надоело быть скорпионом, однако он испытывает необходимость проявить свою скорпионью сущность во имя того, чтобы покончить со скорпионом. В Мадрасе ли, в Гейдельберге ли, суть вопроса одна: где-то в самом начале начал вкралась невыразимая ошибка, и оттуда проистекает этот феномен, о котором вы в данный момент говорите, а другие слушают. И любая попытка объяснить его терпит крах по причине, понятной любому, а именно: для того чтобы определить и понять, необходимо быть вне того, что определяется и понимается. Ergo, Мадрас с Гейдельбергом утешаются тем, что вырабатывают позиции, одни на дискурсивной основе, другие – на интуитивной, хотя разница между понятийным и интуитивным далеко не выяснена, как известно любому выпускнику обычной школы. И, таким образом, выходит, что человеку только кажется, будто он уверенно ориентируется в областях, которые не может глубоко копнуть: когда он играет, когда завоевывает, когда выстраивает себе тот или иной каркас на той или иной этнической основе, когда главное таинство относит на счет некоего откровения. Как ни крути, а выходит, что главный наш инструмент, логос, тот самый, что вырвал нас из племени животных, он как раз и является стопроцентной ловушкой. И неизбежное следствие – стремление укрыться в чем-то, якобы внушенном нам извне, в неясном лепете, в потемках души, в эстетических и метафизических догадках. Мадрас и Гейдельберг – всего-навсего различные дозы одного и того же средства, порою доминирует Инь, а порою – Ян, однако же на обоих концах – и на взлетающем кверху, и на падающем вниз, – на обоих концах этих качелей – два одинаково необъяснимых человеческих существа, Homo sapiens, и оба они одинаково суетятся, стараясь возвыситься один за счет другого.

– Странно, – сказал Рональд. – Но глупо отрицать какую-то реальность, даже если мы ее совершенно не знаем… Назовем ее осью качелей, у которых один конец взмывает вверх, а другой низвергается вниз. Может ли эта ось не послужить нам для понимания того, что происходит на противоположных концах качелей? Со времен неандертальца…

– Употребляешь слова втуне, – сказал Оливейра, поудобнее опираясь на Этьена. – А им нравится, когда их вынимают из сундука и разбрасывают по комнате. Реальность, неандерталец… Посмотри, как они резвятся, как лезут нам в уши и скатываются вниз, точно с ледяной горки.

– На самом деле, – угрюмо сказал Этьен. – Потому-то я и предпочитаю краски – с ними чувствую себя увереннее.

– Увереннее – в чем?

– В их воздействии.

– В их воздействии на тебя, но не на консьержку Рональда. Твои краски ничуть не надежнее моих слов, старина.

– По крайней мере, мои краски не претендуют на то, чтобы объяснять.

– И ты миришься с тем, что нет никакого объяснения?

– Нет, не мирюсь, – сказал Этьен, – но то, что я делаю, немного отбивает скверный привкус пустоты. А это, если разобраться, определяет сущность homo sapiens.

– Не определение его сущности, а его утешение, – сказал Грегоровиус, вздыхая. – На самом деле каждый из нас – театральная пьеса, которую смотрят со второго акта. Все очень мило, но ничего не понять. Актеры говорят и делают неизвестно что и неизвестно к чему. Мы проецируем на их поведение наше собственное невежество, и они представляются нам просто сумасшедшими, которые с решительным видом входят и выходят. Кстати, это уже сказал Шекспир, а если нет, то должен был сказать.

– По-моему, сказал, – проговорила Мага.

– Ну конечно, сказал, – присоединилась Бэпс.

– Вот видишь, – сказала Мага.

– И о словах он тоже говорил, – продолжал Грегоровиус. – Орасио же просто поставил этот вопрос, я бы сказал, в диалектической плоскости. В духе Витгенштейна, которым я восхищаюсь.

– Не слыхал о таком, – сказал Рональд, – однако, думаю, вы согласитесь, что проблему действительности одними вздохами не решишь.

– Как знать, – сказал Грегоровиус. – Как знать, Рональд.

– Ладно, оставим поэзию на другой раз. Я согласен, что не следует слишком доверяться словам, однако в действительности слова – после чего-то другого, а это Другое, к примеру, заключается в том, что мы сегодня собрались тут и сидим вокруг слабенькой лампочки.

– Говорите потише, – попросила Мага.

– Мне не надо слов, чтобы чувствовать и знать, что я сижу тут, – упрямился Рональд. – Это я и называю реальной действительностью. Даже если она всего-навсего такая.

– Прекрасно, – сказал Оливейра. – С одной поправкой: эта действительность ничего не гарантирует ни тебе, ни кому бы то ни было другому, если только ты не изменишь саму концепцию действительности и не превратишь ее в удобную схему… Один лишь факт, что ты сидишь от меня слева, а я от тебя – справа, делает из одной действительности по меньшей мере две, и заметь, что я не углубляюсь и не заостряю внимания на ом, что мы с тобой – два существа, совершенно неспособных вступить в общение, если только на помощь нам не придут смысл и слово, однако ни на то, ни на другое серьезный человек полностью положиться не может.

– Но оба мы здесь, – настаивал Рональд. – Справа или слева – не важно. Мы оба видим Бэпс, и все слышат, что я говорю.

– Твои примеры – для малолеток, сын мой, – сказал Грегоровиус. – Орасио прав: то, что ты считаешь реальностью, ты можешь принять, и не более того. Ты можешь сказать только одно: что ты – это ты, этого отрицать невозможно. А вот с ergo и всем, что за ним следует, – явный провал.

– Не надо переводить вопрос в теоретическую плоскость, – сказал Оливейра. – Продолжим разговор на любительском уровне, поскольку мы не более чем любители. Поговорим о том, что Рональд трогательно называет реальной действительностью, полагая ее единой. Ты по-прежнему считаешь, Рональд, что действительность – одна?

– Да. Я согласен с тобой, что ощущаю эту действительность иначе, чем Бэпс, а действительность Бэпс отличается от действительности Осипа, и наоборот. Но точно так же различны мнения по поводу Джоконды или салата из цикория. Действительность – вот она, а мы – в ней, и каждый из нас понимает ее на свой лад, но все мы находимся в ней.

– Годится только одно: что каждый понимает ее на свой лад, – сказал Оливейра. – Ты считаешь, что существует некая постулируемая реальность на том основании, что мы с тобой разговариваем этой ночью в этой комнате и оба знаем, что через час или около того здесь произойдет нечто определенное. И мне кажется, что именно это сообщает тебе онтологическую уверенность; ты совершенно уверен в себе самом, чувствуешь себя уверенно сам и уверен в том, что тебя окружает. Однако если бы ты мог одновременно взглянуть на эту действительность из меня или из Бэпс, если бы тебе была дана вездесущность – ты меня понимаешь? – если бы ты мог находиться в этой комнате сейчас, будучи одновременно тем, чем являюсь я и чем я был, и в то же время тем, чем является Бэпс и чем она была, ты бы, может быть, понял, что твой никчемный эгоцентризм ни в коей мере не дает тебе представления о реальной действительности. Этот эгоцентризм дает только веру, основанную на страхе, только необходимость утверждать то, что тебя окружает, чтобы не попасть в омут неразберихи, который неизвестно куда тебя затащит.

– Мы все очень разные, – сказал Рональд, – я это прекрасно знаю. Но все мы находимся на внешних точках нас самих. И ты и я смотрим на эту лампу и, вероятно, видим не одно и то же, однако мы не можем быть уверены и в том, что не видим одного и того же. Черт подери, в конце концов, тут лампа, а не что-то иное.

123Все в порядке (фр.).
124Совсем не умеет вести себя (англ.). Весьма прискорбно (фр.).
125Они – ужасны (англ.).
126Траурный марш, музыка на смерть (нем.).
127По-домашнему (фр.).
128Вас кто-то зовет к телефону (фр.).
129Право же, мне неловко, мадам, месье, мой друг только что прибыл, понимаете, он не знает здешних обычаев… (фр.)
130Маленьких случайностей (англ.).
131Увы, бедный Йорик (англ.), довольно (фр.).
132Мерзкий ублюдок (англ.)
133«Надо попытаться жить». Почему? (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru