bannerbannerbanner
Игра в классики

Хулио Кортасар
Игра в классики

Полная версия

– Я жив, – сказал Тревелер, глядя ему в глаза. – А за то, что живешь, я полагаю, надо расплачиваться. А ты платить не хочешь. И никогда не хотел. Эдакий катар-экзистенциалист в чистом виде. Или Цезарь, или никто – у тебя радикальный подход к делу. Думаешь, я по-своему не восхищаюсь тобой? Думаешь, твое самоубийство, случись такое, не вызвало бы у меня восхищения? Подлинный Doppelgänger – ты, потому что ты, похоже, бесплотен, ты – сгусток воли, принявший вид флюгера, что там, наверху. Хочу это, хочу то, хочу север, хочу юг – и все сразу, хочу Магу, хочу Талиту, и вот – сеньор на минуточку заходит в морг и там целует жену лучшего своего друга. А все потому, что у него смешалась реальность и воспоминания совершенно не по-эвклидовски.

Оливейра пожал плечами, но при этом посмотрел на Тревелера, чтобы тот понял: этот жест не означает презрения. Как передать, как объяснить ему: то, что на территории напротив называется поцелуем, что у них называется поцеловать Талиту, поцеловать Магу или Полу, – это еще одна игра образов вроде той, какую он ведет сейчас, оборачиваясь в окне, чтобы посмотреть на Магу, застывшую у черты классиков, в то время как Кука, Реморино и Феррагуто сгрудились у двери и, как видно, ждут, когда наконец Тревелер покажется в окне и объявит им, что все в порядке, спасибо таблетке намбу-тала, а может, и смирительной рубашечке, но ненадолго, всего на несколько часов, пока парень не выйдет из своего заскока. Стук в дверь не облегчил взаимного понимания. Если бы Ману сообразил: то, о чем он думает, не имеет никакого смысла тут, у окна, а ценно только там, где тазы с водой и роллерманы, – и если бы хоть на минуту перестали колотить в дверь обоими кулаками, тогда, может быть… Но не было сил оторвать глаз от Маги, такой красивой, там, у черты классиков, и хотелось только одного: чтобы она подбивала камешек из одной клетки в другую, от Земли к Небу.

– …совершенно не по-эвклидовски.

– Я ждал тебя все это время, – сказал Оливейра устало. – Сам понимаешь, я не мог дать себя прирезать за здорово живешь. Каждый сам знает, как ему поступать, Ману. А если ты хочешь объяснений насчет того, что произошло внизу… скажу одно: это совершенно не то, ты сам прекрасно знаешь. Ты знаешь это, Doppelgänger. Для тебя этот поцелуй ровным счетом ничего не значит и для нее тоже. В конце концов, все дело в вас самих.

– Откройте! Откройте сейчас же!

– Забеспокоились всерьез, – сказал Тревелер, поднимаясь. – Откроем? Это, наверное, Овехеро.

– Что до меня…

– Он собирается сделать тебе укол, видно, Талита переполошила всю психушку.

– Беда с этими женщинами, – сказал Оливейра. – Видишь, вон там стоит около классиков такая скромница из скромниц… Нет, лучше не открывай, Ману, нам и вдвоем хорошо.

Тревелер подошел к двери и прижался ртом к замочной скважине. Стадо кретинов, отвяжитесь вы, в самом деле, перестаньте орать, это вам не фильм ужасов. Они с Оливейрой в большом порядке и откроют, когда нужно будет. Лучше бы приготовили кофе на всех, житья нет в этой клинике.

Было отчетливо слышно, что Феррагуто не удовлетворился этим сообщением, однако голос Овехеро перерокотал его мудро и настойчиво, и дверь оставили в покое. Единственным признаком неунявшегося беспокойства были стоявшие во дворе люди и свет на третьем этаже, который все время то зажигался, то гас – такой обычай развлекаться завел себе Сорок третий. Через минуту во двор снова вышли Овехеро с Феррагуто и снизу посмотрели на сидящего в окне Оливейру, который махнул им рукой, мол, приветствую и извиняюсь за то, что в одной майке. Восемнадцатый подошел к Овехеро и объяснил ему что-то насчет бум-пистоля, после чего Овехеро, похоже, стал смотреть на Оливейру с гораздо большим интересом и профессиональным вниманием, словно это не его соперник по покеру, что Оливейру позабавило. На первом этаже были раскрыты почти все окна, и несколько больных принимали чрезвычайно живое участие в происходящем, хотя ничего особенного не происходило. Мага подняла правую руку, стараясь привлечь внимание Оливейры, как будто это было нужно, и попросила позвать к окну Тревелера. Оливейра четко и ясно объяснил, что ее просьба невыполнима, поскольку все пространство около окна – зона обороны, но, возможно, удастся заключить перемирие. И Добавил, что воздетая кверху рука напоминает ему актрис прошлого и в первую очередь – оперных певиц, таких, как Эмми Дестин, Мельба, Маржори Лоуренс, Муцио, Бори, да, а также Теду Бара и Ниту Нальди, – он с удовольствием сыпал в нее именами, Талита опустила руку, а потом снова подняла ее, умоляя, – Элеонору Дузе, конечно, Вильму Банки, ну и, разумеется, Гарбо, само собой, по фотографии, Сару Бернар – ее фото было приклеено у него в школьной тетради, – и Карсавину, и Баронову, – все женщины непременно воздевают руку кверху, как бы увековечивая власть судьбы, однако ее любезную просьбу, к сожалению, выполнить невозможно.

Феррагуто с Кукой громко чего-то требовали, и, судя по всему, разного, но тут Овехеро, слушавший с сонным лицом, сделал им знак замолчать, чтобы Талита смогла поговорить с Оливейрой. Но хлопоты оказались напрасными, потому что Оливейра, в седьмой раз выслушав просьбу Маги, повернулся к ним спиной и заговорил (хотя те, внизу, и не могли слышать диалога) с невидимым Тревелером:

– Представляешь, они хотят, чтобы ты выглянул.

– Может, выглянуть на секунду, не больше. Я могу пролезть под нитками.

– Какая чушь, – сказал Оливейра. – Это последняя линия обороны, если ты ее прорвешь, мы встретимся в инфайтинге.

– Ладно, – сказал Тревелер, садясь на стул. – Продолжай городить пустые слова.

– Они не пустые, – сказал Оливейра. – Если ты хочешь подойти сюда, тебе не надо просить у меня позволения. По-моему, ясно.

– Ты мне клянешься, что не бросишься вниз? Оливейра посмотрел на Тревелера так, словно перед ним была гигантская панда.

– Ну вот, – сказал он. – Раскрыл свои карты. И Мага внизу думает то же самое. А я-то считал, что вы меня чуть-чуть знаете.

– Это не Мага, – сказал Тревелер. – Ты прекрасно знаешь, что это не Мага.

– Это не Мага, – сказал Оливейра. – Я прекрасно знаю, что это не Мага. И что ты – знаменосец, поборник капитуляции и возвращения к домашнему очагу и к порядку. Мне становится жаль тебя, старик.

– Забудь про меня, – сказал Тревелер с горечью. – Я хочу одного: дай мне слово, что не натворишь глупостей.

– Обрати внимание: если я брошусь, – сказал Оливейра, – то упаду прямо на Небо.

– Отойди-ка Орасио, в сторонку и дай мне поговорить с Овехеро. Я сумею все так устроить, что завтра никто об этом и не вспомнит.

– Не зря читал учебник психиатрии, – сказал Оливейра почти восхищенно. – Смотрите, какая память.

– Послушай, – сказал Тревелер. – Если ты не дашь мне выглянуть в окно, я вынужден буду открыть им дверь, а это хуже.

– Мне все равно, пусть входят, войти – это одно, а подойти сюда – совсем другое.

– Хочешь сказать, если тебя попробуют схватить – выбросишься?

– Возможно, там, на твоей стороне, это означает именно такое.

– Послушай, – сказал Тревелер, делая шаг вперед. – Тебе не кажется, что это просто кошмар какой-то? Они подумают, что ты и вправду сумасшедший и что я на самом деле хотел убить тебя.

Оливейра откинулся немного назад, и Тревелер остановился у второго ряда тазов. И только пнул пару роллерманов, но вперед идти не пытался.

Под тревожные вопли Куки и Талиты Оливейра медленно выпрямился и успокаивающе махнул им рукой. Словно признавая себя побежденным, Тревелер подвинул немного стул и сел. Снова заколотили в дверь, но на этот раз не так громко.

– Не ломай больше голову, – сказал Оливейра. – Зачем искать объяснений, старик? Единственная кардинальная разница между нами в этот момент состоит в том, что я – один. А потому лучше тебе спуститься к своим и продолжим разговор через окно, как добрые Друзья. А часов в восемь я думаю перебраться отсюда, Хекрептен ждет меня не дождется, и пончиков нажарила, и мате заварила.

– Ты не один, Орасио. Тебе хочется быть одному из чистого тщеславия, выглядеть этаким буэнос-айресским Мальдорором. Ты говорил – Doppelgänger, не так ли? И пожалуйста, на самом деле другой человек следует твоим поступкам, и он такой же, как и ты, хотя находится по ту сторону проклятых ниток.

– Жаль, – сказал Оливейра, – что у тебя такое упрощенное представление о тщеславии. В этом-то все и дело: составить себе представление, чего бы это ни стоило. А ты способен хоть на секунду допустить мысль, что все, может быть, и не так?

– Представь, что допускал. Но ты все равно сидишь на раскрытом окне и раскачиваешься.

– Если бы ты на самом деле допустил, что все не так, если бы ты и вправду способен был добраться до сердцевины проблемы… Никто не просит тебя отрицать того, что ты видишь, однако ты даже пальцем не пошевельнул…

– Если бы так просто, – сказал Тревелер, – если бы только и было что эти дурацкие нитки по всей комнате… – Ты-то пошевельнул пальцем, но погляди, что из этого вышло.

– А что плохого, че? Сидим при открытом окошке и вдыхаем сказочную утреннюю свежесть. А внизу все гуляют по двору, просто замечательно, сами того не подозревая, занимаются зарядкой. И Кука, посмотри-ка на нее, и Дир, этот изнеженный сурок. И твоя жена, а уж она-то – сама леность. Да и ты сам, виданное ли дело: ни свет ни заря, а ты уже на ногах и в полной боевой готовности. И когда я говорю: в полной боевой готовности, ты понимаешь, что я имею в виду?

– А я, старик, думаю, не наоборот ли все?

– О, это слишком просто, такое бывает только в фантастических рассказах из популярных антологий. Если бы ты был способен видеть оборотную сторону вещей, ты бы, может, и захотел отсюда уйти. Если бы ты мог выйти за пределы территории, скажем, так: перейти из первой клеточки во вторую или из второй в третью… Это так трудно, Doppelgänger, я всю ночь напролет бросал окурки, а попадал только в восьмую клетку, и никуда больше. Нам бы всем хотелось тысячелетнего царства, некой Аркадии, где, возможно, счастья было бы еще меньше, чем здесь, потому что дело не в счастье, Doppelgänger, там по крайней мере не было бы этой подлой игры в подмену, которой мы занимаемся пятьдесят или шестьдесят лет, там можно было бы протянуть друг другу руку, а не повторять этот жест из страха или затем, чтобы узнать, не сжимает ли тот, другой, в ладони нож. Что же касается подмен, то меня ничуть не удивляет, что мы с тобой – одно и то же, одинаковы, только ты по одну, а я – по другую сторону. А поскольку ты говоришь, что я тщеславен, то, сдается мне, я выбрал лучшую сторону, но как знать, Ману. Ясно только одно: на той стороне, где ты, я не могу находиться, там у меня все лопается прямо в руках, с ума можно сойти, если бы с ума сойти было так просто. Ты – в гармонии с территорией и не хочешь понять моих метаний: вот я предпринимаю усилие, со мной что-то происходит, и тогда гены, пять тысяч лет копившиеся для того, чтобы погубить меня, отбрасывают меня назад, и я снова оказываюсь на территории и барахтаюсь там две недели, два года, пятнадцать лет… В один прекрасный день я сую палец в привычку, и просто невероятно, но палец увязает в привычке, проходит насквозь и вылезает с другой стороны, кажется: вот-вот доберусь наконец до последней клеточки, но тут женщина топится, на тебе, или со мной случается приступ, приступ никому не нужного сострадания, ох уж это сострадание… Я говорил тебе о подменах? Какая мерзость, Ману. Почитай у Достоевского про эти самые подмены. И вот пять тысяч лет снова тянут меня назад, и надо опять начинать все сызнова. И потому я сожалею, что ты мой Doppelgänger, я все время только и делаю, что мечусь с твоей территории на свою, и после очередной злополучной перебежки, оказавшись на своей, я гляжу на тебя, и ты представляешься мне моей оболочкой, которая осталась там и смотрит на меня с жалостью, и мне кажется, что это пять тысяч лет человеческого существования, сбившиеся в теле ростом в метр семьдесят, смотрят на ничтожного паяца, пожелавшего выпрыгнуть из своей клеточки. Вот так.

 

– Перестаньте нервы мотать, – крикнул Тревелер стучавшим в дверь. – В этой психушке, че, поговорить спокойно не дадут.

– Ты настоящий человек, брат, – сказал растроганный Оливейра.

– И все-таки, – сказал Тревелер, еще немного придвигая стул, – ты не станешь отрицать, что на этот раз дал осечку. Переподмены оболочек и прочие штучки-дрючки – все это хорошо, но за твою милую шутку мы заплатим местом, и больше всего мне жаль Талиту. Ты можешь сколько душе угодно говорить тут про Магу, но свою жену кормлю я.

– Ты глубоко прав, – сказал Оливейра. – Иногда забываешь обо всем на свете, не говоря уж о месте. Хочешь, я поговорю с Феррагуто? Он тут, у фонтана. Прости меня, Ману, вот уж чего не хотел, так это чтобы вы с Магой…

– Кстати, зачем ты называешь ее Магой? Не лги, Орасио.

– Я знаю, что это Талита, но недавно она была Магой. Их две, как и мы с тобой.

– Это называется сумасшествие, – сказал Тревелер.

– Все на свете как-нибудь называется, надо только подобрать название. А теперь, если позволишь, я бы хотел поговорить с теми, кто внизу, они просто вне себя, дальше некуда.

– Я ухожу, – сказал Тревелер, вставая.

– Так будет лучше, – сказал Оливейра. – Лучше тебе уйти, а я через окно буду разговаривать с тобой и с остальными. Лучше тебе уйти и не унижаться, как ты унижаешься, а я объясню тебе прямо и ясно, что будет, ты же обожаешь объяснения, ты – истинное дитя этих пяти тысяч лет. Если ты, поддавшись чувству дружбы и диагнозу, который мне поставил, бросишься на меня, я отпрыгну в сторону – не знаю, помнишь ли ты еще, как мы мальчишками на улице Анчорена упражнялись в дзюдо, – а ты продолжишь свою траекторию, вылетишь в окно и шлепнешься на четвертую клетку, так что только мокрое место останется, но это в лучшем случае, потому что скорее всего ты упадешь не дальше второй.

Тревелер смотрел на него, и Оливейра видел, как глаза у него наполняются слезами. И как рукой, издали, он словно погладил его по волосам.

Тревелер подождал еще секунду, а потом подошел к двери и открыл ее. Реморино хотел было войти (из-за спины у него выглядывали еще два санитара), но Тревелер сгреб его за плечи и вытолкнул в коридор.

– Оставьте его в покое, – приказал он. – Скоро он будет в полном порядке. Его надо оставить одного, сколько можно донимать человека.

Отключившись от диалога, который быстро разросся в квадролог, секстилог и додекалог, Оливейра закрыл глаза и подумал, что ему здесь очень хорошо, а Тревелер и в самом деле ему словно брат. Он услыхал, как дверь закрылась и голоса стали удаляться. Потом дверь снова открылась в тот самый момент, когда веки Оливейры с трудом начали подыматься.

– Закройся на щеколду, – сказал Тревелер. – Я им не очень-то доверяю.

– Спасибо, – сказал Оливейра. – Ступай во двор, Талита ужасно беспокоится.

Он пролез под немногими уцелевшими нитями и задвинул щеколду. Но прежде, чем вернуться к окну, опустил лицо в умывальник и стал пить, как животное, жадно глотая и отфыркиваясь. Слышно было, как внизу распоряжался Реморино, отсылая больных по комнатам. Когда он снова выглянул в окно, освеженный и успокоившийся, он увидел, что Тревелер стоит рядом с Талитой, положив ей руку на талию. После того, что Тревелер только что сделал, все вокруг заполнилось чудесной умиротворенностью, и невозможно было нарушить эту гармонию, пусть она нелепа, но она тут и такая осязаемая, зачем кривить душой, по сути, Тревелер есть то, чем бы должен быть он, просто у Тревелера немного меньше этого треклятого воображения, он – человек территории, он – непоправимая ошибка целого рода, пошедшего по ложному пути, однако как прекрасна эта ошибка, сколько красоты в этих пяти тысячах лет, в этой неверной и ложной территории, как прекрасны эти глаза, минуту назад наполнившиеся слезами, и этот голос, посоветовавший ему: «Закройся на щеколду, я им не очень-то доверяю», сколько любви в этой руке, обнявшей женщину за талию. «А может быть, – подумал Оливейра, отвечая на дружеские жесты доктора Овехеро и Феррагуто (несколько менее дружеские), – единственный возможный способ уйти от территории – это влезть в нее по самую макушку?» Он знал: стоит ему еще раз подумать об этом (еще раз об этом) – и ему представится человек, ведущий под руку старуху по стылым улицам, под дождем. «Как знать, – подумал он. – Как знать, может, я был у самого края, да остановился, может, там-то и был ход. Ману бы его нашел, я уверен, дурак-то он дурак, этот Ману, но искать никогда не ищет, а я – наоборот…»

– Эй, Оливейра, может, спуститесь выпить чашечку кофе? – предложил Феррагуто к явному неудовольствию Овехеро. – Пари вы уже выиграли, не так ли? Поглядите на Куку, как она огорчена…

– Не расстраивайтесь, сеньора, – сказал Оливейра. – У вас такой цирковой опыт, вы же не станете волноваться из-за чепухи.

– Ой, Оливейра, вы с Тревелером просто ужасные, – сказала Кука. – Почему бы вам не поступить, как предлагает муж? Я так хотела, чтобы мы выпили кофе все вместе.

– Давайте спускайтесь, че, – сказал Овехеро как бы между прочим. – Я хотел с вами посоветоваться насчет двух французских книжек.

– Отсюда все прекрасно слышно, – сказал Оливейра.

– Ну ладно, старик, – сказал Овехеро. – Спуститесь, когда захотите, а мы идем завтракать.

– Со свежими булочками, – сказала Кука. – Пошли сварим кофе, Талита?

– Перестаньте валять дурака, – ответила Талита, и в необычайной тишине, наступившей вслед за ее отповедью, Тревелер с Оливейрой встретились взглядами так, словно две птицы столкнулись на лету и, опутанные сетью, упали на девятую клеточку, во всяком случае, заинтересованные лица получили от этого не меньшее удовольствие. Кука с Феррагуто лишь бурно дышали, пока наконец Кука не открыла рот и не завопила: «Что значат ваши оскорбительные слова?» – а Феррагуто только выпячивал грудь и мерил Тревелера презрительным – сверху вниз – взглядом, а тот глядел на свою жену с восхищением, хотя отчасти и с упреком, и тут наконец Овехеро нашел подобающий случаю научный выход и сухо сказал: «Типичный случай истерикус латиноамерикус, пойдемте со мной, я дам вам успокоительное», а в это время Восемнадцатый, нарушив приказ Реморино, вышел во двор с сообщением, что Тридцать первая в беспокойном состоянии и что звонят по телефону из Мар-дель-Плата. Его насильственное выдворение, которое взял на себя Реморино, помогло администрации и доктору Овехеро покинуть двор, не слишком поступившись своим авторитетом.

– Ай-ай-ай, – сказал Оливейра, раскачиваясь на подоконнике, – я думал, фармацевтички гораздо воспитаннее.

– Представляешь? – сказал Тревелер. – Она была просто великолепна.

– Пожертвовала собой ради меня, – сказал Оливейра. – Кука не простит ее даже на смертном одре.

– Ну и пускай, подумаешь, – сказала Талита. – Со свежими булочками, видите ли.

– А Овехеро тоже хорош, – сказал Тревелер, – французские книжки! Че, только бананом не соблазняли. Удивляюсь, как ты не послал их к чертовой матери.

Вот так оно было, невероятно, но гармония длилась, и не было слов, чтобы ответить на доброту этих двоих, разговаривавших с ним и глядевших на него с клеток классиков, потому что Талита, сама того не зная, стояла в третьей клетке, а Тревелер одной ногой стоял на шестой, и потому единственное, что можно было сделать, это чуть шевельнуть правой рукой, робко, в знак привета, и сидеть так, глядя на Магу, на Ману, и думать про себя, что в конце концов встреча все-таки состоялась, хотя и не могла длиться дольше, чем этот ужасно сладостный миг, когда лучше всего, пожалуй, не мудрствуя лукаво, чуть наклониться вниз и дать себе уйти – хлоп! И конец.

* * *

(—135)

С других сторон
(Необязательные главы)

57

Я стараюсь освежить некоторые понятия к приезду Адголь. Как ты считаешь, не привести ли ее в Клуб? Этьен с Рональдом будут от нее в восторге, она совсем сумасшедшая.

– Приведи.

– И тебе бы она могла понравиться.

– Почему ты говоришь так, словно я уже умер?

– Не знаю, – сказал Осип. – Правда, не знаю. Просто у тебя такой вид.

– Сегодня утром я рассказывал Этьену свои сны, очень забавные. А сейчас, когда ты в прочувствованных словах описывал похороны, у меня эти сны перемешались с другими воспоминаниями. Наверное, и вправду церемония получилась волнующая, че. Довольно необычное дело – одновременно находиться в трех разных местах, но сегодня со мной происходит именно такое, может быть, под влиянием Морелли. Да, да, я сейчас расскажу. Вернее, в четырех местах одновременно. Я приближаюсь к вездесущности, че, а оттуда – прямо в психи… Ты прав, наверное, я не увижу Адголь, сковырнусь гораздо раньше.

– Дзэн-буддизм объясняет возможности вездесущности, нечто подобное тому, что почувствовал ты, если ты это почувствовал.

– Конечно, почувствовал. Я возвращаюсь из четырех мест одновременно: утренний сон, который еще жив и не идет из головы. Кое-какие подробности с Полой, от которых я тебя избавляю, твое яркое описание погребения малыша, и только теперь понимаю, что одновременно я еще отвечал Тревелеру, моему буэнос-айресскому другу; этот Тревелер, при всей его распроклятой жизни, понял мои стихи, которые начинались так, вдумайся немного: «Я снюсь тебе унитазом». Это просто; если ты вдумаешься, может, и ты поймешь. Ты возвращаешься к яви с обрывками привидевшегося во сне рая, они повисают на тебе, как волосы утопленника: страшное омерзение, тоска, ощущение ненадежности, фальши и главное – бесполезности. И ты проваливаешься внутрь себя и, пока чистишь зубы, чувствуешь себя и впрямь унитазом, тебя поглощает белая пенящаяся жидкость, ты соскальзываешь в эту дыру, которая вместе с тобой всасывает нечистоты, слизь, гной, струпья, слюну, и ты даешь унести себя в надежде когда-нибудь вернуться в другое и другим, каким ты был до того, как проснулся, и это другое все еще здесь, все еще в тебе, в тебе самом, но уже начинает уходить… Да, ты на мгновение проваливаешься внутрь себя, но тут защита яви – ну и выраженьице, ну и язык – бросается на тебя и удерживает.

– Типичное экзистенциалистское ощущение, – сказал Грегоровиус самодовольно.

– Наверняка, однако все зависит от дозы. Меня унитаз и вправду засасывает, че.

(—70)

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru