bannerbannerbanner
Игра в классики

Хулио Кортасар
Игра в классики

Полная версия

75

Так прекрасно было в старые добрые времена чувствовать себя вписавшимся в величественный стиль жизни, где полное право на существование имеют сонеты, диалоги со звездами, раздумья на фоне буэнос-айресской ночи, гетевское спокойствие на тертулии в кафе «Колумб» или на лекциях зарубежных маэстро. И до сих пор его окружал мир, который жил именно так, который любил себя таким – сознательно красивым и принаряженным, искусно выстроенным. Чтобы прочувствовать расстояние, отделявшее его теперь от этого колумбария, Оливейре не оставалось ничего другого, как передразнивать с горькой усмешкой славные фразы и пышные ритуалы вчерашнего дня, придворное умение говорить и молчать. В Буэнос-Айресе, столице страха, он вновь почувствовал себя в обстановке повсеместного сглаживания острых углов, которое принято называть здравым смыслом, и, кроме того, – уверенного самодовольства, от которого голоса и старых и молодых напыщенно рокотали и видимое принималось за истинное, как будто,

как будто… (Стоя перед зеркалом с зажатым в кулаке тюбиком зубной пасты, Оливейра расхохотался себе в лицо и не засунул щетку в рот, а поднес ее к своему изображению в зеркале и старательно вымазал на нем рот розовой пастой, во рту нарисовал сердце, пририсовал руки, ноги, а потом буквы и непристойности – так он и метался со щеткой по зеркалу, изо всех сил давя на тюбик и корчась от смеха до тех пор, пока не вошла отчаявшаяся Хекрептен с губкой и т. д. и т. п.).

(—43)

76

И с Полой, как всегда, все началось с рук. Дело идет к вечеру, усталостью наваливается время, растраченное в кафе за чтением газет, которые всегда – одна и та же газета, а пиво, точно крышка, легонько давит на желудок. И ты готов к чему угодно и можешь попасть в худшую из ловушек инерции и забвения, как вдруг женщина открывает сумочку, чтобы расплатиться за кофе, пальцы теребят застежку, а она, как всегда, не дается. Такое впечатление, будто застежка защищает вход в зодиакальную клетку и, как только пальцы женщины найдут способ отодвинуть тонкий позолоченный стерженек и вслед за его неуловимым полуоборотом запор поддастся, тотчас же на ошалевших завсегдатаев, захмелевших от перно и зрелища велогонок, что-то нахлынет-накатит, а может, и вообще проглотит их: лиловая бархатная воронка вырвет мир с насиженного места, заодно с Люксембургским садом, улицей Суффло, улицей Гей-Люссака, кафе «Капулад», фонтаном Медичи, улицей Месье-ле-Прэнс, закрутит все это в последнем раскатистом бульканье – и останется только пустой столик, раскрытая сумочка, пальцы женщины, вынимающие монету в сто франков и протягивающие ее папаше Рагону, ну и, конечно же, Орасио Оливейра, привлекательный молодой человек, живым и невредимым вышедший из катастрофы и как раз в это время готовящийся сказать то, что говорится по случаю великих катаклизмов.

– О, вы знаете, – ответила Пола, – страх не относится к числу моих сильных сторон.

Она сказала: «Oh, vous savez» [245] – немного похоже на то, как сказал бы сфинкс, собираясь загадать загадку: словно извиняясь и не желая злоупотреблять своим авторитетом, который, как известно, велик. Или как говорят женщины в тех бесчисленных романах, чьи авторы не намерены терять времени, а потому все самое ценное вкладывают в диалоги, совмещая таким образом приятное с полезным.

– Когда я говорю страх, – заметил Оливейра, сидя все на той же банкетке, обитой красным плюшем, слева от сфинкса, – я прежде всего думаю об оборотной стороне. Ваша рука двигалась так, словно притронулась к пределу, за которым – оборотная сторона мира, где я, к примеру, мог бы оказаться вашей сумкой, а вы – папашей Рагоном.

Он ожидал, что Пола засмеется и все перестанет быть таким до крайности утонченным, но Пола (потом он узнал, что ее зовут Пола) не сочла эту возможность чересчур нелепой. Улыбнувшись, она показала маленькие и очень ровные зубы, и губы, накрашенные помадой густого оранжевого оттенка, от улыбки стали чуть более плоскими, но Оливейра все не мог оторваться от рук, его, как всегда, притягивали руки женщины, ему было просто необходимо притронуться к ним, обежать пальцы, фалангу за фалангой, разведать одним движением, как какому-нибудь японскому кинесикологу, неуловимый путь вен, узнать все о ногтях и, подобно хироманту, угадать роковые линии и счастливые бугры ладони, услышать лунный рокот, прижав к своему уху маленькую ладонь, чуть повлажневшую не то от любви, не то от чашки с чаем.

(—101)

77

– Вы понимаете, что после этого…

– Res, non verba [246], – сказал Оливейра – Восемь дней, приблизительно по семьдесят песо за день, восемь на семьдесят – пятьсот шестьдесят, ну, скажем, пятьсот пятьдесят, а на десять остальных купите больным кока-колу.

– И, будьте любезны, немедленно заберите свои вещи.

– Хорошо, сегодня или завтра, скорее завтра, чем сегодня.

– Вот деньги. Распишитесь в получении, сделайте одолжение.

– Без одолжения. Распишусь, и все. Ecco [247].

– Моя супруга страшно недовольна, – сказал Феррагуто, поворачиваясь к нему спиной и мусоля в зубах сигару.

– Дамская чувствительность, климакс называется.

– Это называется чувством достоинства, сеньор.

– Я как раз об этом думал. Коль скоро речь зашла о достоинстве, спасибо за то, что взяли в цирк. Занятно было, и дела немного.

– Моя супруга никак не может понять, – сказал Феррагуто, но Оливейра был уже в дверях. Один из них открыл глаза или, наоборот, – закрыл. И на двери тоже было что-то вроде глаза, который открывался или закрывался. Феррагуто снова зажег сигару и сунул руки в карманы. Он думал о том, что скажет этому не знающему удержу несмышленышу, когда тот явится. Оливейра позволил положить себе на лоб компресс (а может, именно он закрыл глаза) и стал думать о том, что ему скажет Феррагуто, когда велит его позвать.

(—131)

78

Близость Тревелеров. Когда я прощаюсь с ними в подъезде или в кафе на углу, внезапно возникает что-то вроде желания остаться вблизи них и посмотреть, как им живется, voyeur [248] без желаний, дружески расположенный и немного грустный. Близость, какое слово, так и хочется в конце поставить два мягких знака. Но какое другое слово могло бы всем своим эпителием вобрать и объяснить причину, по которой Талита, Маиоло и я сдружились. Люди считают себя друзьями потому лишь, что им случается по нескольку часов в неделю вместе проводить на одном диване, в одном кинозале, в одной постели, или потому, что по службе приходится делать одну работу. В юности, сидя в одном кафе, бывало, от иллюзорного ощущения одинаковости с товарищами мы чувствовали себя счастливыми. Мы ощущали себя сопричастными жизни мужчин и женщин, которых знали только по их поведению, по тому, что они хотят показать, лишь по очертаниям. В памяти отчетливо, совсем не пострадав от времени, встают буэнос-айресские кафе, где нам на несколько часов удавалось освободиться от семьи и от обязанностей, и на этой продымленной территории так верилось в себя и в друзей, что непрочное начинало казаться прочным, а это сулило своего рода бессмертие. Мы, двадцатилетние, сказали там свои самые истинные слова, познали самые глубокие привязанности, мы были подобны богам над прозрачной поллитровой бутылью и рюмкой кубинского рома. О небо тех кафе, ты – небо рая. А улица потом была всегда как изгнание, и ангел с огнедышащим мечом регулировал движение на углу Коррьентес и Сан-Мартин. Изгнание – домой, время позднее, к конторским бумагам, К брачной постели, к липовому отвару, который тебе готовит твоя старуха, к послезавтрашнему экзамену или к никчемушней невесте, которая читает Вики Баума и на которой мы женимся, а что делать.

(Странная женщина эта Талита. Такое впечатление, будто она идет, держа над головой горящую свечу, – показывает путь. Да еще такая скромная, редкое качество для аргентинки с дипломом, тут женщине довольно и жалкого звания землемера, чтобы в такой раж войти, только держись. Надо же, целая аптека на ее попечении, это же гигантское дело, зевать некогда. А как мило причесывается.)

А теперь пора сказать, что Маноло зовется Ману, поскольку имеет место близость. Талита считает совершенно естественным называть Маноло Ману, она не понимает, что друзей это приводит в волнение, что для них это все равно, как соль на рану. Но у меня-то какое право… Какие могут быть права у блудного сына. К славу сказать, блудному сыну надо искать работу, последняя ревизия оставшихся средств выглядела почище спелеологических поисков. Если я сдамся заботам бедняжки Хекрептен, которая на все готова, лишь бы спать со мной, то у меня будет крыша над головой, чистые рубашки и т. д. и т. п. Идея ходить по домам и продавать отрезы – не более дурацкая, чем любая другая, надо просто потренироваться, но, конечно, интереснее было бы пробиться в цирк вместе с Маноло и Талитой. Пробиться в цирк – прекрасная формулировка. Вначале был цирк, это стихотворение Камингса, и в нем говорится, что при сотворении мира Старик надул легкие и купол цирка. По-испански так не скажешь. Да нет, можно, только, пожалуй, иначе: надул купол цирка воздухом. А мы примем дар Хекрептен, она замечательная девушка, и это позволит нам жить рядом с Маноло и с Талитой, поскольку, переходя на язык топографии, нас будут разделять всего лишь две стены и тоненькая воздушная прослойка. И дом свиданий под рукой, и лавчонка по соседству, и рынок под боком. Подумать только, Хекрептен меня ждала. Невероятно, что подобные вещи случаются и с другими. Все героические события должны были бы происходить в одной семье, вот вам, пожалуйста; девушка слышит в доме Тревелеров о моих заморских поражениях и тем не менее, не переставая, ткет и распускает один и тот же фиолетовый пуловер в ожидании своего Одиссея, а заодно работает в лавке на улице Майпу. Неблагородно отказывать Хекрептен, устраниться от ее разнесчастной доли. «Тебе с цинизмом не расстаться // и навсегда собой остаться». Ненавистный Одиссей!

 

И все-таки, откровенно говоря, самое нелепое в жизнях, которые мы, как нам кажется, проживаем, это фальшивость контакта. У каждого своя орбита, лишь время от времени случайное пожатие рук, пятиминутный разговор, день – в беготне по улицам, ночь – в опере, и вдруг – бдение над телом, и все неожиданно чувствуют себя немного более едиными (так оно и есть, но только это кончается, едва все вернется в свою колею). И тем не менее живешь в уверенности, что друзья здесь, что контакт существует и что согласие и разногласия глубоки и прочны. Как мы друг друга ненавидим и не знаем, не ведаем, что нежность – живая форма той же ненависти и что причина глубокой ненависти коренится в нашем выпадении из центра, в том, что непреодолимое пространство пролегает между «я» и «ты», между «это» и «то». А любовь и нежность – суть онтологическая грязь из-под колес, че, попытка овладеть неовладеваемым, и я хочу сблизиться с Тревелерами вроде бы затем, чтобы узнать их получше, стать им настоящим другом, а на самом деле – чтобы завладеть маной Ману, чарами Талиты, их манерой смотреть на вещи, их настоящим и будущим, совсем не похожими на мои. Откуда эта мания духовных захватов, Орасио? Откуда эта тоска-ностальгия по аннексиям у тебя, который только что обрубил концы и посеял смятение и разочарование (а может быть, мне следовало остаться в Монтевидео чуть подольше и поискать чуть получше) в славной столице духовного владычества латинян? И вот пожалуйста: не успел ты совершенно сознательно распроститься с яркой страницей своей жизни, отказывая себе даже в праве думать на сладкозвучном языке, который тебе так нравилось мусолить всего несколько месяцев назад, как тут же, о, запутавшийся в противоречиях идиот, ты буквально из кожи лезешь, норовя сблизиться с Тревелерами, войти в семью Тревелеров, влезть к Тревелерам даже в цирк (но директор, наверное, не пожелает дать мне работу, так что придется всерьез думать о том, как бы нарядиться матросом и пойти предлагать добропорядочным сеньорам отрезы габардина). О дубина. А ты не боишься и здесь посеять смятение и нарушить покой добрых людей? Как тот тип, что считал себя Иудой, и по этой причине жизнь его в высшем буэнос-айресском обществе была хуже собачьей. Не надо тщеславиться. Кто ты такой – в конце концов, всего лишь ласковый инквизитор, как правильно заметили однажды. Посмотрите, сеньора, какой отрез. Шестьдесят пять песо за метр, только для вас. Ваш муж… Простите, ваш супруг страшно обрадуется, когда придет из публичного… простите, из публичной библиотеки. На стенку полезет от радости, поверьте, даю вам слово матроса с «Рио Белен». Что поделаешь, маленькая контрабанда, ради приработка, у малыша моего рахит, а же… а супруга шитьем зарабатывает в лавке, надо ей помочь, бедняжке, вы меня понимаете.

(—40)

79

Крайне педантичная запись Морелли: «Пытаться написать „roman comique“ таким образом, чтобы текст предполагал иные ценности и содействовал антропофаническим целям, что мы продолжаем считать возможным. Казалось бы, обычный роман не дает возможностей для такого рода поиска, ограничивая читателя своим кругом, тем более определенным, чем лучшим писателем является автор. Неизбежны остановки и тупики на различных ступенях драматического, психологического, трагического, сатирического или политического. Попытаться создать такой текст, который не захватывал бы читателя, но который бы непременно делал его собеседником, нашептывая ему под прикрытием условного развивающегося повествования иные эзотерические пути. Демотическое письмо, рассчитанное на читателя-самку, потребителя (который, впрочем, не продвинется дальше начальных страниц, совершенно запутается, будет шокирован и станет клясть себя за напрасно выброшенные деньги), с некоторыми свойствами иератического письма.

Провоцировать, написать текст непричесанный, где узелки не будут тщательно завязаны, текст, ни на что не похожий, абсолютно антироманный по форме (хотя и не антироманический по духу). Не запрещая себе пользоваться лучшими приемами этого жанра, когда того требует дело, всегда помните совет Андре Жида: «Ne jamais profiter de l’élan acquis» [249]. Как и все избранные творения Запада, роман довольствуется замкнутой структурой. Решительно в противовес этому отыскать возможности раскрыть структуру, для чего подрубить под корень систематическую конструкцию характеров и ситуации. Метод: ирония, постоянный критический взгляд на себя, инконгруэнтность, воображение, никому не подчиненное.

Попытка создания подобной структуры зиждется на отказе от литературы как таковой; отказе частичном, поскольку и он, в свою очередь, опирается на слово, хотя должен присутствовать в каждой операции, предпринимаемой автором и читателем. Короче говоря, использовать роман так, как используют револьвер для защиты мира, меняя тем самым его смысл и знак. Взять у литературы то, что является живым мостом от человека к человеку и чем научный трактат или эссе могут быть только для специалистов. Повествование, которое не было бы предлогом для передачи послания (не существует послания самого по себе, есть посланцы, они-то и являются посланием, равно как любовь – это тот, кто любит); поветствование, которое действовало бы подобно веществу, коагулирующему прожитые человеческие жизни, подобно катализатору туманных и труднодоступных понятий и в первую очередь сказывалось бы на том, кто пишет, – вот что такое антироман, в то время как любая закрытая структура будет систематически оставлять за своими пределами все, что способно превратить нас в посланцев, приблизить нас к нашему пределу, нас, таких еще далеких от того, чтобы встретиться с ним лицом к лицу.

Странное самотворчество претерпевает автор со стороны своего произведения. Если из этой магмы, каковой является день, погружение в существование, мы хотим извлечь и пустить в ход ценности, которые наконец-то явят антропофанию, что в таком случае делать с чистым разумом, с разумным разумом? Со времен элеатов у диалектического мышления было достаточно времени, чтобы дать плоды. И мы едим эти плоды, они необычайно вкусны, но сочатся радиоактивностью. И почему же, присутствуя на завершении этого пира, мы так грустны, братья мои по тысяча девятьсот пятьдесят такому-то году?»

И еще одна запись, как видно, в дополнение:

«Положение читателя. Как правило, всякий писатель ждет от читателя, чтобы тот его понял, приняв во внимание свой собственный опыт, или чтобы он воспринял определенное послание и воплотил его в свой опыт. Писатель-романтик хочет, чтобы поняли его самого непосредственно или через его героев; писатель классического реализма хочет научить, оставить свой след в истории.

Третья возможность: сделать читателя сообщником, товарищем в пути. Соединить их одновременностью, поскольку чтение отбирает время у читателя и передает его времени автора. Таким образом, читатель мог бы стать соучастником, сострадающим тому опыту, через который проходит писатель, в тот же самый момент и в той же самой форме. Все эстетические уловки в этом случае бесполезны: материя должна вынашиваться и зреть, необходим непосредственный жизненный опыт (переданный через посредство слова, однако слово как можно меньше эстетически нагруженное: вот каков он, «комический» роман, отличающийся иронией, антикульминациями и иными признаками, указывающими на совершенно особые цели).

Для этого читателя, «mon semblable, mon frère» [250], комический роман (а что такое «Улисс»?) должен быть подобием сна, где за тривиальными событиями улавливается более серьезный заряд, в сущность которого нам не всегда удается проникнуть. В этом смысле комический роман должен являть собой необычайную скромность: он не обольщает читателя, не взнуздывает эмоций или каких-либо других чувств, но дает ему строительный материал, глину, на которой лишь в общих чертах намечено то, что должно быть сформировано, и которая несет в себе следы чего-то, что, возможно, является результатом творчества коллективного, а не индивидуалистического. Точнее сказать, это как бы фасад с дверями и окнами, за которыми творится тайна, каковую читатель-сообщник должен отыскать (в этом-то и состоит сообщничество), но может и не отыскать (в таком случае – посочувствуем ему). То, чего автор романа достиг для себя, повторится (многократно, и в этом – чудо) в читателе-сообщнике. Что же касается читателя-самки, то он остановится перед фасадом, а фасады, как известно, бывают замечательно красивыми, чрезвычайно trompe l’oeil [251], и на их фоне можно к полному удовольствию разыгрывать комедии и трагедии honnête homme [252]. Ко всеобщему великому удовольствию, а кто станет возражать, того пусть поразит бéри-бéри».

(—22)

80

Стоит мне остричь ногти, вымыть голову или просто, как теперь, взяться писать, в желудке у меня поднимается урчание и снова возникает чувство, будто мое тело осталось где-то там (я не повторяю ошибок дуализма, но просто делаю разницу между собою и своими ногтями).

Чувство, будто с телом что-то неладно: его или не хватает, или слишком много (в зависимости от ситуации).

Иначе: мы, наверное, все-таки заслуживаем лучшего механизма. Психоанализ показывает, что чрезмерное внимание к телу порождает ранние комплексы. (Сартр в том факте, что женщина «продырявлена», видит экзистенциальные противоречия, накладывающие отпечаток на всю ее жизнь.) Больно думать, что мы опережаем свое тело, но это опережение есть ошибка и помеха, а может быть, и полная бесполезность, поскольку эти ногти, этот пуп,

я хочу сказать другое, почти неуловимое для понимания: что «душа» (мое «я-не-ногти») является душой тела, которое не существует. Возможно, в свое время душа подтолкнула человека к его телесной эволюции, но потом устала тормошить его и теперь двигается вперед одна. Сделает два шага и —

душа рвется, потому что ее настоящее тело не существует, вот и дает ей упасть, шлеп.

И бедняжка возвращается домой и т. д. и т. п. Но это не то, что я собирался… В конце концов.

Долгая беседа с Тревелером о безумии. Заговорив о снах, мы почти одновременно обратили внимание на то, что во сне нам иногда снится такое, что наяву выглядело бы обычной формой безумия. Во сне нам дано безвозмездно упражнять наши способности к безумию. И мы заподозрили, что всякое безумие есть закрепившийся в яви сон.

 

Народная мудрость: с ума сошел или тебе приснилось…

(—46)

81

Софистам свойственно, согласно Аристофану, сочинять новые рассуждения.

Попробуем же сочинить новые страсти или же воспроизвести старые с равной силою.

Еще раз анализирую это заключение, корнями уходящее к Паскалю: подлинная вера лежит между суеверием и вольнодумством.

Хосе Лесама Лима, «Писано в Гаване»

(—74)

245Вы знаете (фр.).
246Здесь: хватит слов, к делу (лат.)
247Так (ит.)
248Здесь: подглядыватель (фр.).
249Никогда не злоупотреблять достигнутым (фр.)
250Моего ближнего, моего брата (фр.). – Из стихотворения Ш. Бодлера.
251Похожими на настоящие (фр.).
252О благородном человеке (фр.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru