В санной кибитке мчат драгуны Марисова, сначала в Канев, а там в Чигирин. Здесь они прямо привозят его в гетманскую канцелярию, к писарю войсковому Степану Гречанину.
Гречанин видел Марисова в Москве, когда он посещал гетмана, и узнал его.
– Що вы наробыли! – воскликнул он. – Царь отписуе грамоту: вас задержать и отправить назад до Москвы.
– Ничего я никому не сделал, в царской службе не служил и могу себе ехать, куда мне угодно: никто возбранить мне не вправе.
Это озадачило писаря:
– Так вы бачайте, вы кажите так и гетману… Я пийду и скажу ему.
Пошел писарь к гетману. Тот, после сильной попойки, разминал кости и, потягиваясь, кряхтел и зевал на своей постели.
– А що?.. пане Степане… сердце голубко…
– Племянника Никона привезли драгуны…
– Чул… чул… добре… А що вин каже?
– Вин каже: на служби царской не состою и волен я йхать, куда хочу.
– А що з ним?
– Ничого…
– Да ты там пошукай…
– Да Бог з ним, пане гетман… Нам що?.. Колы б вин що наробыл на Москви – ино дило. А що з ним, нехай буде з ним. Ничого не отыскали и баста. Федот – племянник патриарха – грих его и выдати москалям…
– Эх, сердце голубко, Степане… Хоть бы бул ридный сын, – так мне що? Ты пошукай добре, и колы там що у него, так и отошли, и его, и що найдешь, царю… Мне що?..
– В Москви его и жечь и кнутовать станут, смилуйтесь, пан гетман… В нем душа христианская. В служби он у патриарха Никона, и той нас анафемовать буде…
– Нехай анафемует… Що нам? Нам бы царю да боярам угоду зробить…
– Угоду? – вспылил писарь. – Вийско що скажет, колы узнает, що мы да з Чигирина выдали москалям гостя… да еще служку и племянника Никона… Почитай вен святители взбудоражутся… Итак, пане гетман, гляди: черная Рада чишней не хочет платить, вийско воевод не хочет принять, святители московского митрополита не хотят знать; а московские ратники молодиц от человиков отбирают, вдов бесчестят… И так смута в народи, а ты еще хочешь масла подлить: выдать посла Никона из Чигирина!
– Як вовка боятыся, так в лис не ходыть, – упрямился гетман.
Пожал плечами писарь и вышел от него с негодованием.
– А еще запорожец, да после и гостя выдае, – ворчал он и возвратился сердитый в канцелярию.
Не глядя в глаза Марисову, он прошел в свой кабинет и за ним последовал состоявший при канцелярии есаул Василий Федяенко.
– Уж вы, пан есаул, робыте, что гетман каже, а я руки мываю, – произнес он резко, опускаясь перед столиком своим на табурет.
– А що вин наказав?..
– Наказав, щоб шукалы у племянника Никона, мабудь вин мае що от патриарха… Якусь мабудь грамоту… альбо що ине?..
Есаул зачесал затылок, постоял с минуту и вышел нехотя.
В передней канцелярии он взял несколько казаков и вошел в ту комнату, где содержался Марисов…
У Марисова и руки и ноги были связаны ремнями.
– Обыщите его, – обратился к казакам есаул.
Марисов начал барахтаться и кусаться, но сила одолела: на шее, за сорочкою, у него нашли висящую сафьяновую сумочку, в карманах отыскали много золотых денег в кошельках.
Все это отнесено к писарю.
Федяенко деньги все пересчитал и записал, потом взял сафьяновую сумочку. Крышка ее была наглухо зашита. Ножом он распорол швы: в ней оказалось запечатанное письмо с печатью патриарха Никона, завернутое в несколько бумаг. На письме значилось, что оно на имя его блаженства патриарха Иерусалимского Паисия.
Федяенко с благоговением поцеловал письмо и отнес его к гетману.
Разговор шел у них по-малороссийски, но для того, чтобы чересчур не пестрить рассказа, я передаю его по-русски:
– Пан гетман, мы исполнили твой приказ и обыскали Марисова. Отыскали мы вот это письмо. Патриарх Никон еще не лишен сана, и имеем ли мы право задержать письмо патриарха к патриарху? Если считать, что наша церковь подчинена московскому патриарху, то как мы дерзнем нарушать тайну нашего святителя? Если же мы считаем, как того требуют теперь и все наши святители, патриарха Иерусалимского и нашим, то как мы смеем нарушить его тайну? Письмо должно поэтому идти по назначению, а вы можете делать с Марисовым, что хотите…
– Что вы, пан писарь, говорите? Я не католик, не иезуит… и не стану я нарушать тайны, да еще двух патриархов… Разве не дорога мне будущая жизнь?.. Татарин я, что ли… Да и кто думает о бесчестном нарушении тайн святителей, представителей апостолов на земле? – рассердился гетман, причем плюнул и перекрестился.
– В таком случае, – сказал писарь, – нужно возвратить Марисову письмо…
– Зашить покрепче снова в сумочку и повесить ему на шею… Да и тотчас же…
– Слушаюсь, – обрадовался писарь.
– Да, а руки у него сильно связаны ремнями?..
– Сильно. Не прикажите развязать?
– А ноги?
– И ноги тоже…
– Так еще покрепче свяжите, да в кибитку с драгунами и казаками, и в Москву… к царю…
– Как? – недоумевал писарь.
– Да так, – мы отсылаем только в Москву Марисова, а что при нем, нам и дела нет. Захотят в Москве нарушить тайну патриархов – это их дело, они и ответ дадут перед Богом.
Писарь ошеломлен был этой хитрой казуистикой.
– Да все ж, – сказал он, – мы выдаем москалям патриаршего посланца и письмо, которое принадлежит патриарху Паисию…
– Вольно же тебе было допытываться, что там в сумке. И глядеть не следовало, и знал бы.
– Вы, гетман, сами приказали…
– Я вовсе не настаивал: сказал только, нет ли чего… Но мешкать нечего, зашейте поскорее письмо и отправьте Марисова в Москву.
Гетманский приказ был в точности исполнен: не прошло и получаса, как по пути на Переяславль и на Москву мчалась уже кибитка с узником Марисовым.
Руки и ноги его были так сильно перевязаны ремнями, что покрылись ранами, и кровь выступала наружу, через платье. Измученный, избитый, изнуренный, привезен он при гетманской бумаге в Малороссийский приказ. Здесь Салтыков его принял, снял с него сказку и отправил затем в приказ Тайных дел князю Одоевскому.
Зная из бумаг гетмана, что у Марисова на шее имеется сумка, в которой хранится письмо Никона, князь Одоевский собрал совет бояр и святителей: как-де поступить с письмом.
И его взяло сомнение: имеет ли он право вскрыть письмо, писанное одним патриархом к другому.
Послали Хитрово к царю.
Набожный Алексей Михайлович сказал с неудовольствием:
– Коли считают это грехом, за что хотите взвалить грех на меня?
Долго судили и рядили и порешили: «Письмо патриархов друг к другу грех вскрывать. Но Никон сам от патриаршества отказался, значит он писал как простой святитель к патриарху Царьградскому. А так как турский султан теперь в войне с царем, то всякое письмо в землю врагов, хотя бы и на имя патриарха, не только можно, но и следует вскрыть, так как в письме может быть измена».
Решили бояре и вскрыли письмо, но читать его без государя не стали и послали ему сказать, как он прикажет.
– Собрать соборную думу в Золотой палате, и я туда приду слушать грамоту Никона.
На это Хитрово возразил: что лучше царю прочитать самому грамоту, и потом, коли он найдет нужным сообщить его соборной думе, так он может это делать во всякое время, потому что письмо может заключать в себе такие предметы, о которых неудобно, быть может, разглашать.
Царь согласился с этим доводом и прочитал Хитрово письмо.
Содержание никоновской грамоты было следующее.
Он рассказывал вкратце, как его поставили против его желания в патриархи и как он согласился с условием, чтобы все слушались его как начальника и пастыря. Сперва царь был благоговеен и милостив к нему и во всем Божиих заповедей искатель, но потом начал гордиться и выситься. Наконец, его, Никона, стали явно оскорблять: Хитрово прибил во дворце его слугу и остался без наказания; царь перестал являться в соборную церковь, когда он служил; князь Ромодановский прямо объявил ему гнев царский. Тогда он от этого гнева и от бесчиния народного удаляется из Москвы в Воскресенский монастырь. «Уезжая из Москвы, – пишет Никон, – я взял архиерейское облачение, всего по одной вещи для архиерейской службы, и ушел, а не отказался от архиерейства, как теперь клевещут на меня, говоря, будто я своею волею отрекся от архиерейства. Я ждал, что царское величество помирится со мною. Царь, узнав, что я хочу ехать в Воскресенский монастырь, прислал бояр сказать мне, чтоб я не ездил до тех пор, пока не увижусь с ним. Я ждал на подворье три дня, и только по прошествии трех дней уехал в Воскресенский монастырь. За нами прислал царское величество в монастырь тех же бояр, которые спрашивали нас: „Зачем ты без царского повеления ушел из Москвы?” Я отвечал, что ушел не в дальние места, если царское величество на милость положит и гнев свой утолит, опять придем, и после этого о возвращении нашем от царского величества ничего не было. Приказали мы править на время Крутицкому митрополиту Питириму, и по уходе нашем царское величество всяких чинов людям ходить к нам и слушаться нас не велел, потребное нам от патриаршества давать нам запретил; указал, кто к нам будет без его указа, тех людей да истяжут крепко и сошлют в заключение в дальние места, и потому весь народ устрашился. Крутицкому митрополиту велел спрашивать себя, а не нас. Учрежден Монастырский приказ, повелено в нем давать суд на патриарха, митрополитов и на весь священный чин; служат в том приказе мирские люди и судят. Написана книга (уложение), – святому Евангелию, правилам святой апостол и святой отец, и законам греческих царей во всем противная. Почитают ее больше Евангелия: в ней-то, в 13-й главе, уложено о Монастырском приказе. Других беззаконий, написанных в этой книге, не могу описать, так их много[45]. Много раз говорил я царскому величеству об этой проклятой книге, чтобы ее искоренить, но, кроме уничижения, не получил ничего[46]. Я исправил книги, и они называют это новыми уставами и Никоновыми догматами. Главный враг мой у царя Паисий Лигарид; царь его слушает и как пророка Божия почитает. Говорят, что он от Рима хиротонисан дьяконом и пресвитером от папы, и когда был в Польше у короля, то служил латинскую обедню. В Москве живущие у него духовные – греческие и русские – рассказывают, что он ни в чем не поступает по достоинству святительского сана: мясо ест и пьет бесчинно; ест и пьет, а потом обедню служит… Я с сим свидетельством послал письмо к царю, но он не обратил на него внимания. И наклеветали на меня царю, что я его проклинал, но я в этом невинен, кроме моей тайной молитвы. Теперь все делается царским хотением: когда кто-нибудь захочет ставиться во дьяконы, пресвитеры, игумены или архимандриты, то пишет челобитную царскому величеству, и царским повелением на той челобитной подпишут: хиротонисан повелением государя царя. Когда повелит царь быть собору, то бывает, и коли велит избрать и поставить архиереями, избирают и поставляют. Велит судить и осуждать: судят, осуждают, отлучают. Царь забрал себе патриаршеские имения. Также берут по его приказанию имения и других архиереев и монастырские; берут людей на службу; хлеб, деньги берут немилостиво; весь род христианский отягчили данями, сугубо, трегубо и больше, – но все бесполезно».
В заключение Никон в грамоте своей царьградскому патриарху рассказывает историю Стрешнева с собакою; притом, как царь допускает блюсти патриарший престол Питириму, которого он, Никон, отлучил от церкви; затем, как этот отлученный поставил попа Мефодия в епископы и его послали блюсти киевскую митрополию, которая все еще стоит в ведении патриарха Константинопольского.
Письмо по содержанию своему и по тону было очень умеренно, но оно имело один недостаток: это была самая святая правда.
Царь рассердился в особенности за упрек в поборах и поэтому написал тут же на грамоте:
– А у него льготно и что в пользу?..
То есть, другими словами: при его управлении государством разве он льготно производил сборы и разве он больше пользы сделал, чем я?..
Это задело его самолюбие.
«Дескать, – подумал царь, – дураками нас всех обозвал да еще перед целым миром. Попади это письмо в Царьград, оно тотчас было бы отправлено в веницейские газеты, и оттуда во все концы вселенные…»
Сам царь это практиковал уже несколько лет перед тем. Испугавшись неудач в Польше в 1660 году, Алексей Михайлович велел описать успехи Долгорукого и Шереметьева, да коварство польских комиссаров, продливших время нарочно, чтобы дать своим возможность собрать войско и дождаться татар, наконец, про измену Юрия Хмельницкого и про дурной поступок поляков с Шереметьевым под Чудновом. Статья эта была отправлена в Любек к Иогану фон Горну, и тот, отпечатав ее на немецком языке, разослал по всем государствам.
Статья эта произвела тогда благоприятное впечатление в Европе, и царь отлично понимал значение прессы… Поэтому ему страшно сделалось при одной мысли, что бы было, если бы грамота Никона попала в европейскую печать.
«Да он бы опозорил меня перед целым светом, и слава богу, что эта грамота доставлена теперь ко мне в руки… Но не послал ли он еще что-нибудь со своим Марисовым, и тот, быть может, уже отослал грамоты по принадлежности».
Занятый этими мыслями, он потребовал к себе князя Одоевского.
– Ты доподлинно узнай от Марисова: посылал ли аль не посылал более грамот Никон.
– С пристрастием?
– Без пристрастия, – ведь душу всю вытрясешь у него, а не скажет же он – да, коли нет… Ты его по евангельскому и крепостному целованию…
– Слушаюсь, великий государь.
Час спустя явился вновь князь Одоевский к царю.
– Ну что? – спросил он тревожно.
– Опосля исповеди, целования креста и Евангелия Марисов показал: иных грамот не имел, да и Никон иных не рассылал.
– Слава богу! Камень с сердца долой, – произнес радостно царь.
Одоевский удалился. Несколько дней спустя бояре поднесли Марисову приговор. Он обвинялся в измене и оскорблении величества и по первым двумя пунктам уложения приговаривался к смертной казни.
Прочитав приговор, Алексей Михайлович, под влиянием грамоты Никона, воскликнул:
– Да вы по этому уложению срубите столько голов, что скоро останутся только на месте головы судей и моя… Отправить Марисова в ссылку и определить там на службу впредь до моего указа… Такие верные и честные люди, как Марисов, пригодятся – коли не нам, так нашим детям.
Но Марисов тем не менее сильно пострадал, ремни Брюховецкого на ногах и руках изувечили его и сделали его навсегда негодным к работе.
Преследование Никона и его унижение дали оружие расколоучителям и расколу.
– Еретика, антихриста упрятали… зверя обуздали… Стрешнев, Семен-то Лукич, собаку выучил знаменоваться, как он, – так проповедовали одни.
– Еретик каяться ушел в скит, трисоставный крест сам имеет в Новом Иерусалиме и в Крестовом, – голосят другие.
Клик этот, посредством черниц, чернецов, калик перехожих и расстриженных и отставных попов, передается из города в город и в села, и раскол пускает глубокие корни во всем государстве, в особенности после возвращения в Москву всех расколоучителей: Неронова, Аввакума, Даниила, Досифея, Федора, Лазаря и Епифания.
Эти фанатики идеи становились с каждым днем все решительнее и решительнее. Так мы видели, что Неронов поймал царя в Саввином монастыре и требовал удаления Никона как еретика и исказителя древнего благочестия. Царь с негодованием отослал его от себя.
Если, таким образом, резкая их проповедь достигала благочестивого царя, большого знатока богословия, то очевидно, что пропаганда их должна была еще резче проникнуть и в боярство и в народ.
Послышались дерзкие голоса против нашей церкви в аристократических кружках: Иван Хованский прямо стал проповедовать учение раскольников и перестал посещать церкви наши; подобно ему Морозова и сестра ее перестали посещать не только церковь, но и двор. Морозова была кравчей при царице, то есть первой особой при ней, и это невольно бросалось в глаза всей Москве.
В таком положении находилось дело о раскольниках, когда были получены вести, что восточные патриархи на пути уже к России.
Царь явился в соборную думу.
– Нужно, – сказал он, – предупредить нам низложение Никона собором и сделать постановление о расколе и расколоучителях… Иначе, когда мы низложим Никона, они будут кричать в народе, что его низложили за еретичество… Итак, прежде нужно их низложить как еретиков и осудить… А потому, я думаю, нужно сделать им увещевания в смирении, и коль это не поможет, тогда да будет над ними суд.
Соборная дума согласилась с ним, и тут же послан к Аввакуму Родион Стрешнев для увещевания.
Замечательно то, что соборная дума вся состояла из кровных и непримиримых врагов Никона, и она же фанатично сочувствовала его новшествам в церкви. Это как-то у них укладывалось вместе и было совместимо. Но вне думы эта противоположность вызывала во многих ропот негодования: друзья Никона объявили это черной неблагодарностью со стороны бояр. Враги Никона, напротив, торжествовали: в самой непоследовательности думы они видели перст Божий и знамение проявления Антихриста, и это они поторопились засвидетельствовать открытой проповедью.
В это время в Москве имелся небольшой монастырь, именовавшийся «Спиридон Покровский от убогих». Архимандритом и игуменом был Досифей. Возвратясь из ссылки, у него проживал Аввакум. Последний уверяет в своих записках, что к нему присылали с обещанием, что если он последует учению Никона, то его сделают даже царским духовником. «Но, – присовокупляет Аввакум, – аз же вся сия вмених, яко уметы…»
Занимал Аввакум небольшую келью в этой обители, но под видом поклонения иконам и мощам монастырь ежедневно наводнялся учениками и последователями его учения.
В тот день, когда царь решился действовать против них решительно, в монастыре этом состоялся собор. На нем находились кроме игумена Досифея и Аввакума еще дьяк Федор, протопоп Даниил, иноки – Аврамий, Исайя и Корнелий.
На соборе они сделали резкий и решительный шаг: они решили проповедовать, что никоновское крещение не есть крещение, или, другими словами, что принадлежащие к его церкви даже не христиане.
Очевидно, что подобное решение было равносильно тому, что объявить войну не на жизнь, а на смерть нашей православной церкви.
Все присутствующие святители на соборе были сильно проникнуты этими мыслями и потому готовились к отчаянной борьбе с полным сознанием опасности своего положения.
– Нам бы только низложить еретика Никона с его пестрой прелестью, а там мы восстановим древлее благочестие, – стукнул по столу Аввакум. – Умру и я, и любо мне будет, если будет умирать и братия моя за Христа, как я ее тому учил. Мы же будем стоять на одном: никоновское крещение не есть крещение, так как оно с миропомазанием и троекратным погружением в воду… А сам он антихрист, так как теперь тысяча шестьсот шестьдесят шестой год, а последние числа суть знаки его, супротивника Христова.
Все присутствовавшие на этом соборе поклялись не признавать никоновского крещения и в таком смысле проповедовать открыто; не признавать ни церкви, ни иконы, ни богослужения никоновского; отрицать всех святителей, поставленных за время Никона, и объявить самое священство прекратившимся на Руси.
На другой же день присутствовавшие на соборе разнесли по городу о своем решении, и это произвело на Москву сильное впечатление: вся церковь наша, с ее обрядами, обстановкой и верованиями, сразу разрушалась расколоучителями.
Москва поднялась, как один человек: одни требовали восстановления древлего благочестия по рецепту Аввакума; другие, глядевшие прежде снисходительно на раскольников, как на людей, которым было просто жаль старины, очнулись и поняли, что здесь речь не идет уже вовсе о староверстве, а о том, чтобы унизить и уничтожить всю церковь православную и разрушить ее до самого корня.
Оскорбились даже те, которые покровительствовали старине, так как расколоучители извергли своим приговором большинство москвичей из церкви.
– Так мы нехристи… хуже даже католиков… лютеран… кальвинистов… И тех признают за христиан, а нас, и жен, и детей наших извергают из церкви… Мы-де чтим и татарские мечети, а староверы говорят, что наши церкви, иконы, служба и таинства – все это ересь, что лишены мы благодати Божьей, так как священства у нас нетути, – и что все это от Никона. Так пущай же собор разберет нас со староверами: коли их правда, мы к ним перейдем, а коли наша, так зажмем им рты; пущай-де не поносят и не позорят святую церковь Христову, да и нас с отцами, детьми и внуками нашими…
Такие грозные голоса стали раздаваться во всех почти хоромах и теремах Москвы, и дошло это до царя.
Как мы видели, он решился действовать сначала увещеванием, потом соборным осуждением.
Родион Стрешнев явился к Аввакуму в обитель с дьяком Алмазом.
– Царское величество, – сказал он, – прислал меня просить тебя не сеять смуты в народе и прекратить свою проповедь.
– Я иерей, и проповедовать Евангелие и учение Святых Апостолов и Святых Отцов никто возбранить мне не может. Я ни к кому не хожу, а меня посещают и требуют моего благословения и слова: я и учу братию, как Бог меня вразумляет… я исцеляю и недужных и бесноватых – вера спасает их…
– Великий государь чтит твою подвижническую жизнь и потому, зная, что ты говоришь не в угоду мамоне, просит тебя не богохульствовать, не поносить нашу святую церковь: ты называешь наши церкви храминами, наши иконы – идолами, наших попов – жрецами…
– Я называю их настоящими именами. Произошло все это от еретика и антихриста Никона… Вот моя челобитня царю. – Он подал Стрешневу бумагу. – Я молю великого государя низложить антихриста и водворить вновь древлее благочестие, а без него нет спасения, несть мира в народе и церкви.
– Челобитню твою я передам, но тебе государь приказывает: ни с кем не видеться, ни с кем не говорить о делах веры и церкви; а коли приказа не исполнишь, так ждет тебя царский гнев.
– Кто творит заповеди Господни, тот не творит ни греха, ни воровства, – сухо произнес Аввакум.
– Помни, и у царя терпение может истощиться.
– Сердце царево в руце Божьей, и коли меня постигнет его гнев, значит согрешил я, и Бог меня карает: кару приму, как милость Божью…
Стрешнев в тот же день доложил царю и челобитню Аввакума, и весь разговор с ним.
– Он требует, – сказал царь, – низложения Никона? Но теперь речь не о нем, а о том, вернуться ли к старопечатным книгам и порядкам. Десять лет тому назад собор решил, что никоновские книги суть настоящие, древлезаветные, и написана «срижаль» в обличение староверов… Мы-то, значит, настоящие староверы, а они, по неграмотству и невежеству, – отщепенцы. А потому, хоша б низложить десять Никонов, так все же, чему он нас научил и наставил, есть древлее благочестие… и я от веры своей не отрекся бы, хоша б мне грозило всякое несчастие и бедствие… Аввакума челобитню передай, Родивон, в соборную думу: пущай она наставит на путь правый Аввакума и других расколоучителей.
– Соборная дума, по указу твоему, великий государь, уже вызвала из всех городов противников книг и новшеств Никона.
– Ладно, дал бы Господь Бог окончить это дело до собора против Никона. Коли он будет низложен раньше обличения расколоучителей, – будет большая смута в церкви. Об этом соборе, – вздохнул царь, – расколоучители не скажут, как они говорили о Никоне, что он разгорелся яростным огнем отстоять-де во что бы то ни стало свои пестрые прелести… Не скажут они потому, что вся соборная дума как есть из одних лишь врагов Никона. Ступай. Пущай назавтра же соберется собор. Я не буду – там дело святительское со святителями.
Нужно было торопиться с собором: наступал Великий пост, а народ, под влиянием расколоучителей, не знал уж, как и чем спастись. Уныние сделалось всеобщее, и вместе с тем всех смущала дума: может быть, расколоучители и правы; а коль они правы, так мы-де отверженцы и отщепенцы церкви.
Но вот в Москву съезжаются на собор десять архиереев, и матушка престольная ожила: между святителями есть высокочтимые старцы, которые не покривят душою: скажут правду и разъяснят сомнения, и коли Никоново учение и новшества – ложь, так они предадут их анафеме.
Защитниками же древлего благочестия на соборе являются главные его поборники: вятский епископ Александр, архимандрит Антоний, игумены Феоктист и Сергий, Салтыков, монахи: Потемкин, Сергий, Серапион и Неронов.
Также: Аввакум, Федор, Лазарь и Никита… Было кому отстоять древлее благочестие, и москвичи с утра в день собора наводняли Кремль, чтобы следить за тем, что делается в Патриаршей палате.
Были поставлены следующие вопросы:
1) Признавать ли православными патриархов греческих, несмотря на то, что они живут под властью султана?
После недолгих прений вопрос решен в смысле утвердительном.
2) Признавать ли православными греческие книги, употребляемые восточными патриархами?..
И этот вопрос решен утвердительно.
Но вот поставлен третий вопрос, и он вызвал долгие и упорные прения, а именно, спрашивалось: признать ли правильным московский собор 1654 года, осудивший расколоучение и утвердивший книги и порядки Никона?..
Аввакум, Федор и Лазарь и вся остальная клика вооружились старопечатными книгами и доказывали, что все новшества Никона еретичество. Но на это им возразили, что старопечатные книги именно и расходятся с древними книгами; поэтому Никон только восстановил древлее благочестие, – не нарушил его, и что так называемые староверы, так это те требуют новшеств и еретического учения.
При этих доказательствах, опрокидывавших все расколоучение, святители Александр, Антоний, Феоктист, Сергий, Салтыков, Потемкин, Серапион, Неронов и даже поп Никита заявили о своем раскаянии и на другой день обещались в сборое исповедать никоновское учение.
Остались же глухи к истине: Аввакум, Федор и Лазарь. Собор присудил их к расстрижению и исполнение приговора назначил на 13 мая.
В Москве сделался праздник: встречавшиеся знакомые поздравляли друг друга и целовались – у всех точно гора свалилась с сердца, как будто все переродились, как будто, потеряв свою церковь, они вновь ее обрели.
Народ единогласно почти кричал:
– Прежде говорили, что Никон насильно ввел свои книги и все церковные порядки, а теперь он в изгнании… в унижении… И коли сами же его враги признают все, что он ни учинил, православным, так значит учение его доподлинно Христово.
Когда же, по окончании собора, архиереи стали разъезжаться по своим подворьям, народ целовал их одежды, падал ниц и пел многие лета.
Тринадцатого мая Царь-колокол призвал Москву в Успенский собор. Все архиереи и все московское духовенство служили соборне, и бывшие отщепенцы служили с ними вместе, чем доказали присоединение их вновь к общей церкви. По окончании службы митрополит Питирим обратился со словом увещевания к Аввакуму, Федору и Лазарю; но те в резких выражениях отреклись от присоединения к нашей церкви.
Тогда их предали анафеме, расстригли и срезали у них бороды[47]; затем они были отправлены в Николаевский монастырь на Угреше.
После чего собор написал духовенству окружное послание с пояснением никоновских исправлений и вместе с тем издал книгу, сочиненную белорусским монахом Симеоном Полоцким, под заглавием: «Жезл правления».
Это было полное торжество никоновского учения, или, другими словами: православия. Узнав об этом, Никон долго постился, плакал и говорил:
– Недаром я жил на свете…