– Так вели убрать тело гетмана – ведь он лежит голый, – заплакал Чугуй…
– Ты отвезешь его в Гадяч… а ночью спрячь его куда-нибудь… Повезешь его ты тогда, когда все успокоится и мы выступим отсюда.
Наступала ночь, одна из тех темных ночей, какими славится Украина.
Чугуй, несколько запорожцев и Лучко явились к телу Брюховецкого, положили его на лошадь, привязали к ней, сами вскочили на коней и повезли тело в лес, отстоявший верст за десять от Дуванки.
Едва они это сделали, как казаки войска Брюховецкого, напившись, стали роптать, что их-де гетмана убили как собаку и бросили. Расчувствовавшись, они бросились отыскивать его на месте побоища. Не найдя тела, они закричали:
– Они убили его как собаку и даже лишили честного погребения… Смерть Дорошенко!., это изменник!., неверный, он татарскую веру принял.
Клич этот стал раздаваться все грознее и грознее.
Дорошенко велел войску выкатить несколько бочек водки, но те, напившись, еще больше расходились.
Видя, что опасность грозит не только ему, но и полковникам, и всей старшине, Дорошенко втихомолку скрылся с ними далеко за обозом, для того чтобы дождаться утра.
Во время этой смуты тело Брюховецкого привезли в лес, спрятали в гуще, укрыли свиткой и оставили близ тела двух запорожцев, а сами Чугуй, Лучко и остальные запорожцы возвратились в лагерь.
Когда Лучко вошел в шатер гетмана, он что-то отыскал, положил в торбочку, потом вышел, сел на лучшего гетманского коня и поскакал в Гадяч.
Дней пять после того шла попойка и насилу улеглись страсти, тогда лишь старшины наконец уговорили войско признать Дорошенко гетманом.
Мрачно и сердито войско вручило ему булаву, бунчук, знамя и наряд гетманский.
Новый гетман выкатил снова много бочек водки, и когда казаки порядочно натянулись, он велел ударить тревогу и выступить в поход.
В гетманской одежде, с булавой в руке, он поехал вперед, окруженный полковниками и старшинами, а казаки пошли за ним и гаркнули только что сложившуюся песню:
Ой на гори та жнецы жнут,
А по-пид горою, по-пид зеленою,
Казаки идут…
Попереду Дорошенко,
Сам с гетманскою булавою…
Светлый праздник, наступивший в 1668 году 24 марта, был нерадостен для царя: вести с Волги о Стеньке Разине были тревожны, а Малороссия была вся в огне.
Нерадостна была и царица Мария Ильинична: погоня за обеспечением наследником династии – что чуть-чуть не вызвало до рождения сына Федора даже развод с царем – сделало то, что у Марии Ильиничны явилось на свет божий пятеро сыновей: Дмитрий, Алексей, Федор, Симеон и Иван, и шесть дочерей: Евдокия, Марфа, Софья, Екатерина, Марья и Феодосия. Из них первородный сын Дмитрий умер, а остальные все дети были в живых.
К несчастью, все дети мужского пола были хилы и слабы, зато царевны были здоровы и красивы.
Имея такую обширную семью, царица переносила с нею много горя и забот, а тут еще примешались и другие обстоятельства, огорчавшие ее и разрушавшие ее здоровье. В особенности на нее сильно подействовали два земских мятежа: один против Морозова, когда так трагически окончили жизнь родственники ее Плещеев и Траханиотов, а другой – по поводу медных рублей, когда жизнь отца ее была в опасности. Кроме этого, несчастная жизнь ее отца со второй женой его – Аксиньею Ивановною, опала его и опасность, в которой он неоднократно находился, – наносили сильные удары ее здоровью. В семье Морозовых было тоже неблагополучно: сестра ее, жившая в замужестве за Борисом Ивановичем, связалась с англичанином Барнсли, и того сослали; а жена Глеба Ивановича, Феодосия Прокофьевна, как фанатичная раскольница, была осуждена и заточена.
Марью Ильиничну нельзя было поэтому узнать: она состарилась, похудела и осунулась, а черные, некогда прекрасные ее глаза впали и горели лихорадочно.
Провозглашение старшего ее сына Алексея наследником престола тоже не радовало ее: глядя на его худобу, на его матовое лицо, на впалые глаза, ей приходила нередко мысль, что не жилец он этого света, и, отгадав причину, она отдала Федора и Семена на руки дядьке, князю Федору Федоровичу Куракину, для того чтобы изъять, по крайней мере, этих от влияния терема.
Образование давала она и дочерям и сыновьям такое, насколько оно возможно было в то время и по тогдашним понятиям: Семеон Полоцкий, один из наших ученейших тогдашних людей, занимался образованием ее сыновей и дочерей, чем и объясняется образованность ее дочери Софьи.
Но здоровье Марьи Ильиничны с каждым днем становилось все хуже и хуже, и в начале 1668 года она чувствовала себя совсем уже больною: удушливый кашель ее мучил, а боль в груди не давала ей спать по ночам.
Тут встретилось еще одно обстоятельство: и царь и врачи его помешались на кровопускании и на рожках, – и вот на Марье Ильиничне начинается практика этих средств.
Довело это ее до того, что вместе со строгим постом, который тогда соблюдался, ее уложили в кровать, но к Светлому празднику ей сделалось легче, и она явилась в Золотую палату в первый день Светлого праздника выслушать поздравления и похристосоваться с патриархом, родственниками и боярами.
Когда вышла царица в Золотую палату, само собой разумеется, что никто не заметил ее болезненности: по обычаю того времени, румяна и белила закрыли цвет лица, но худоба ее однако же бросалась резко в глаза.
Мужественно выдержала царица более чем часовой прием, но когда удалилась в свою опочивальню, она долго кашляла и не могла успокоиться.
Впрочем, скоромная пища вскоре поправила ее силы, и она с наступлением весны выехала в Коломенское село.
Лето окончательно ее укрепило, но 6 августа было для нее роковым.
По тогдашнему обычаю, во время водосвятия, или, как тогда говорилось, в день иордани, эта иордань устраивалась для царя на Москве-реке, под Симоновым монастырем.
Для царицы же приготовлялась иордань в селе Рубцах, в прудах, ныне Покровская улица.
Не быть на иордани, не погрузиться в воду в этот день – значило не только оскорбить народное чувство, но и лишиться благодати Божьей…
Никакая непогода никогда не мешала исполнению этого религиозного обряда.
Иордань была тогда торжеством из торжеств, и для исполнения его на Москву-реку стекались все мужчины Москвы, а на пруды – все женщины.
Еще с рассвета стекался поэтому народ на эти места, чтобы после водосвятия погрузиться трижды в воду.
Марья Ильинична хотя чувствовала, что она больна, но мысль, что, быть может, самое погружение в воду исцелит ее, как исцеляла силоамская купель, ободряла.
Молилась у ранней обедни царица, просила себе исцеления, потом с огромным поездом, со всеми сестрами брата, с дочерьми и придворными боярынями и остальным женским персоналом двора отправилась из Коломенского дворца в село Рубцово.
Здесь имелся дворец, в котором царица со всем теремом должна была после иордани обедать.
Обряд погружения производился таким порядком: женщины раздевались и входили в воду и стояли все время по колено, пока шла церковная служба; когда же священник троекратно погружал крест в воду, тогда и все женщины погружались трижды.
Стояние было довольно продолжительное, а тут на беду день этот был необыкновенно холодный, так как несколько дней шли дожди и со стороны Новгорода был резкий ветер.
Находясь в воде, еще до погружения, царица почувствовала себя нехорошо: ею овладели лихорадочная дрожь и кашель.
После погружений ее вынули из воды совсем посиневшею, поспешно одели и увезли во дворец. Потребовала она старого меда и выпила, но озноб не прекращался, так что она не вышла даже к праздничной трапезе.
После обеда поезд ее возвратился в Коломенское село, и она тотчас легла в кровать.
Она сильно заболела и проболела до осени, но с переездом в Москву ей сделалось легче, однако же она более не являлась никуда.
Ко дню 25 сентября, то есть ко дню представления святого Сергия, она, бывало, совершает с царем шествие в Троицкую лавру, но в этот год она не могла этого сделать, и царь совершил это шествие без нее.
Царица хотя и поднялась на ноги, но с каждым днем таяла и таяла.
Дотянула она так до марта: в кровати она не лежала, а сидела на диване.
В среду, на второй неделе поста, в четыре часа дня царица потребовала своего духовника, чтобы он исповедовал и приобщил ее.
Духовник явился, отслужил вечерню, потом исповедовал и приобщил ее.
– Теперь, отец Лукьян, соверши надо мною елеосвящение.
– Разве ты чувствуешь себя так дурно? – спросил духовник.
– Чувствую, час мой настал… Соверши скорее обряд… Да позвать царя, его сестер и детей моих, также моих родственников.
Духовник, совершил елеосвящение, исполнил приказ царицы.
Вся ее семья собралась перед ее спальнею. Первый вошел к ней царь; она указала ему место на диване. Тот сел и взял ее за Руку.
– Прости, – сказала она, – коль я тебе не угодила чем ни на есть… аль сделала что-нибудь злое… После меня не тоскуй, не горюй, береги свое здоровье. Коль пожелаешь, так женись, только в обиду моих детей не давай: мачехи все злые. Еще бью челом: проклял нас Никон, так ты упроси святейшего простить нас и пущай молится обо мне и моих детях. Я-то всегда его любила и не я его осудила.
После того вошли к ней сестры царя и ее дети.
С каждым она поговрила, каждому сказала несколько слов.
Вся семья, таким образом, окружила ее, и она как будто стала засыпать; вдруг она очнулась и, вздрогнув, обвела всех глазами: вся семья стояла на коленях и молилась об ее исцелении.
– Аминь, – произнесла она, упала на подушки и вытянулась…
В 6 часов ее не стало.
Плач, рыдания и вопли огласили терем, а царя почти без чувств увели в его опочивальню.
Царицу обмыли, одели парадно, набелили и нарумянили, снесли в Золотую палату и положили на стол, покрытый черным сукном.
Обставленная свечами и покрытая парчою, она похожа была на сказочную спящую царевну.
У ее изголовья архимандрит читал Псалтырь, а придворные, мужчины и женщины, в черных одеждах, то приходили, то уходили, поклонившись ее праху.
На другой день, по обычаю, она должна была быть похоронена в усыпальнице цариц, в Вознесенском монастыре, находившемся в Кремле неподалеку от царских палат.
Патриарх наш и один из восточных патриархов, множество архиереев, архимандриты и почти все московское белое духовенство явились на погребение.
Когда отслужена была панихида в Золотой палате, царицу положили в гроб, который перенесен в придворную церковь родственниками царицы и первыми боярами. Здесь отслужена обедня и панихида, и затем те же лица понесли гроб в Вознесенский монастырь.
Царь и царевич Алексей Алексеевич проводили гроб до кладбища и рыдали.
Народ, и в особенности нищие, которым покровительствовала царица, шли за гробом с громкими воплями: им казалось, что с ее погребением и они обречены на голодную смерть.
Узнав о смерти царицы, патриарх Никон сильно сокрушился душою, постился, молился и плакал, говоря:
– Быть беде, быть беде… Ждет нас еще много горестей…
Вскоре прибыл в Ферапонтов монастырь Родион Стрешнев с деньгами и просьбой царя поминать царицу.
Никон обиделся, денег не взял и сказал:
– Я и так молюсь за царицу и за ее детей…
Потом он, помолчав, продолжал:
– Быть еще большей беде… Будет еще и другая смерть… и смуты… гиль. Так поведай великому государю – судьбы Божии неисповедимы.
Когда двор заметил, что царица Марья Ильинична начала сильно хворать, многие из бояр поняли, что с ее смертью произойдет перемена в государственном управлении, а потому каждый из них начал группироваться у той личности, какая, по его мнению, должна была сделаться центром тяготения.
На примете у всех были Хитрово и Нащокин, но и эти старались на всякий случай залучить к себе побольше сподвижиков.
Дружба Хитрово, Стрешневаа и Алмаза сделалась еще сильнее.
– У меня был сегодня Матвеев, – начал он, – и жаловался на Нащокина. Боярин Афанасий стал-де теснить голландцев и во всем предпочтение отдает англичанам, – а голландцы нас снабжают и порохом, и пушками, и солдатами.
– Что же делать? – спросил Стрешнев.
– Да ничего. По-моему, так нужно Нащокина прогнать, а это возможно, коль вернуть Никона…
– Да ведь его на патриарший престол вновь не посадишь? – заметил Алмаз.
– Коли этого нельзя, так пущай здесь живет, на Москве, на покое, в монастыре, и это будет довольно, чтобы аль прогнать, аль обессилить Нащокина. Гляди, ведь он завладел всем, – вздохнул Хитрово; потом, подумав немного, он продолжал: – Крутенек святейший, да честен и бескорыстен…
– Да, гордый и непреклонный, – заметил Стрешнев.
– Такой-то и нужен теперь. Ведь быть беде, коли царица умрет да Нащокин женит царя, да еще на своей родственнице… Пропадем мы все, – разгорячился Хитрово.
– Оно-то так… но что делать? – вздохнул Стрешнев.
– А я так думаю: уж лучше Матвеев, чем Нащокин. Матвеев и умен, и покладист… Пущай он и отыщет тогда царю невесту. Ты бы, Хитрово, с ним побалагурил, – заметил Алмаз.
– Побалагурить-то можно, но чур между нами. Нащокин – точно чутье собачье у него: коли узнает, так он такие подвохи учинит, что взорвет нас на воздух. – И с этими словами Хитрово простился с друзьями и они разошлись.
В то же самое время Нащокин сидел в своем кабинете и думал думу:
«Царь меня слушался доселе, да голландцев не хочет он притиснуть – значит, мое слово у него ничто… Силен у него вертопрах Хитрово и недаром заговаривает теперь с ним о Никоне… Хотят они Никона вернуть: тогда прости прощай и моя сила, и все мои затеи… и мой многолетний труд. Не уступлю я так мою славу, мою честь и все, что сделал: я – не Никон. Я начну с того, что поссорю тебя, святейший, и с Ртищевым и с Хитрово… поссорю так, что упрячут они тебя, где Макар телят не гонял…»
Он ударил в ладоши, вошел служка.
– Пришел из Воскресенского монастыря черный поп Иоиль?
По роже продувная штука и, кажись, на все готов.
– Давно ждет.
– Зови его.
Вошел Иоиль и, поклонившись низко Нащокину, остановился в дверях.
– За то, что освободил тебя от расстрижения, за твои проделки с Никоном, хочешь сослужить службу и мне и Никону… за что тебе и почет и деньги?
– Тебе и Никону, боярин, готов служить.
– Ты ведь знаешь, что Богдан Матвеевич Хитрово враг Никона?
– Знаю…
– Тебя называют звездочетом?..
– Да, люди так бают, да я только лечу: я знахарь.
– Прекрасно! Вот и передай Никону, что тебя-де просил Хитрово дать ему приворотный камень, чтобы царя волшебством к себе приручить, а Никон пущай-де государево дело объявит.
– Пущай так, как соизволит боярин.
– Так ты ступай на Кирилловское подворье, там познакомься с чернецом Флавианом, да порасскажи ему, а тот пущай едет к Никону в Ферапонтов монастырь…
С этими словами Нащокин сунул ему в руку увесистый кошелек.
Иоиль отправился в Кирилловское подворье и, найдя старца Флавиана, рассказал, в чем дело, и, дав ему на дорогу, просил тотчас выехать в Ферапонтов монастырь.
Флавиан, желая посетить и свой Кирилловский монастырь, тотчас выехал туда.
Чернец этот прежде принадлежал к Ферапонтову монастырю, а потому был знаком с Никоном.
Никон попался на удочку: он объявил государево дело и хотел было послать в Москву Флавиана, но пристав Наумов воспротивился этому. Когда же Никон начал делать от себя распоряжения и ругаться с ним, тогда он велел на него надеть цепи, запер келью и поставил у окна семь человек.
Но Флавиан в начале октября все же явился к царю с письмом от Никона, и на 20 октября созвана Боярская дума для рассмотрения, в присутствии царя, объявленного Никоном «великого государева дела»…
Но на суде и Флавий и Иоиль отреклись от всего и объявили, что Никон на них наклепал.
Цель Нащокина была достигнута: Хитрово сделался вновь злейшим врагом Никона, а царь тоже рассердился на него: зачем-де поклепал на его любимца Хитрово. Но выиграл ли от этой интриги Нащокин?
Хитрово и Матвеев успели уговорить царя послать его в Андрусов для новых переговоров с Польшею, так как Ян Казимир отказался от престола.
Выехал весной 1669 года против своего желания Нащокин из Москвы, и на нем осуществилось то, что и погубило Никона: чем дальше от глаз, тем дальше от сердца. Расположение к нему царя остыло, тем более что смерть Марии Ильиничны произвела в нем нравственный переворот… Притом нужно было исполнить волю усопшей и поневоле пришлось послать к Никону, и вот отправляется к нему Родион Стрешнев, а тот освобождает его из заточения и сменяет Наумова князем Шайсуповым.
Инокиня Наталья в начале 1668 года отправилась из Гадяча вместе с Жидовиным прямо в Царицын. От приезжих казаков она узнала, что о Стеньке Разине известно только то, что он гуляет где-то на море и что он имеет огромную добычу.
Жидовин стал расспрашивать о Ваське Усе, разбойничавшем между Воронежем и Тулой и поднявшем мятеж против помещиков.
Ему отвечали, что шайка разбита и разбрелась, но что Ус часто посещает тайно Царицын.
Порешил он с инокинею поселиться в Царицыне и ждать Уса, а между тем употреблять все средства, чтобы его залучить к себе.
Наняли они небольшой домик, и чтобы не обратить на себя внимание тогдашнего царицынского воеводы, она выдала себя за мать Жидовина и стала покупать и перепродавать хлеб под именем Алены из выездной Арзамасской слободы.
Хлебная торговля шла у них во всем порядке, с лабазом, приказчиками и артельщиками.
К весне является в их лабаз донской казак, рослый, красивый, и торгует муку.
Жидовин сходится с ним в цене, отвешивает ему и спрашивает:
– А куда, есаул, прикажете снести? Мои ребяты ужо доставят.
– Да вот, близ церкви… Вон там домишко с зелеными ставнями да с красными воротами…
– Знаю, знаю… а как вас чествовать, есаул…
– Меня?.. Пущай спросят Ваську…
– Уса! – обрадовался Жидовин.
Казак вздрогнул.
– А ты откелева, что знаешь Уса? – спросил он, выхватив из-за казакина кинжал.
– Клади ты назад кинжал, да я сам-то Стенькин…
– А!., так ты наш…
Жидовин выглянул из лабаза во двор и крикнул приказчика:
– Уж ты постой здесь, а я пойду к матушке!
Вышли они из лабаза, и когда отошли от него, он обратился к Усу:
– Меня зовут Жидовиным, я сын боярский, и мы с Стенькою погуляли… Потом он ушел в моря, а меня послал к гетманам к Черкассам… Везу я теперь ему грамоту гетмана Брюховецкого… Таперь, пока он вернется, я сижу здесь с инокинею Натальею… Это – великая черница, и московская и киевская. Называется она моею матушкою, и мы живем с нею в одном доме. Теперь знаешь, кто мы, и пожалуй к нам – будешь дорогим гостем.
– Слышал я, – отвечал Ус, – о тебе от наших казаков и рад, что встретились. Идем к твоей инокине – я от хлеба-соли не откажусь.
Они застали инокиню, читающею какую-то священную книгу.
Она была одета купчихою. Лицо ее посвежело, а глаза приняли обыкновенное лучистое выражение.
Донской удалой казак, войдя в избу, перекрестился иконам, поклонился ей в пояс и подошел под ее благословение.
– Это, матушка, Ваську Уса я привел к тебе, – радостно произнес Жидовин.
– Очень рада, будь дорогим гостем, садись… А ты, сын мой, вели подать нам хлеба-соли да вина и меду – угостим атамана.
Жидовин выглянул в дверь и крикнул служке изготовить все к трапезе.
Пока готовился стол, инокиня рассказала Усу причину своего приезда: нужно-де освободить патриарха Никона из Ферапонтова монастыря и вести его в безопасное место, а когда бояре будут изгнаны из Москвы, тогда он снова сядет на патриарший престол.
Слушая рассказ этот и то, как поступили дурно с Никоном и как он страдает, Ус вознегодовал и сказал:
– Чаво мешкать? Мы и без Стеньки его ослобоним… Созову я своих молодцов, пойдем на поклонение будто в Соловки, а там зайдем в Ферапонтов… А коли ослобоним святейшего, так вся черная земля пойдет с нами, и поведем его в Москву на патриарший престол.
В это время подали трапезу. Сели к столу, ели и пили.
Во время обеда инокиня описала расположение Ферапонтова монастыря, стоящего в глуши.
– Десятка два имеется там стрельцов, – закончила она, – и то старых, глухих и слепых, а братия… палец о палец не ударит для защиты монастыря. А похитивши Никона – концы в воду: мы его довезем до Волги, и раз попал он на наш струг, мы уж не выдадим, да и народ не выдаст.
– Здесь живут два моих молодца, Федька да Евтюшка. Оба торгуют в гостином: один веревками, другой валенками да лаптями. Я пойду к ним, и уладим все, – сказал Ус, подымаясь с места, крестясь и кланяясь хозяевам.
Недолго спустя Ус явился к инокине.
– Молодцы, до двух сот, соберутся, когда хочешь, да с оружием. Нужны три аль четыре струга… повезем рыбу да хлеб в Белозерск, а под рыбою будет оружие и порох… Нужен от воеводы охранный лист, да на одном струге нужно взять пять аль шесть стрельцов для охраны… И поедем мы по Волге, как паломники. Федька да Евтюшка были бельцами, да и я был бельцом: мы в одеже черной и поедем, точно монахи на богомолье… да и мои молодцы будут в крестьянской, точно и взаправду на богомолье идут.
Инокиня благодарила его за усердие и тотчас распорядилась купить у купцов четыре струга, и после того Жидовин начал грузить на них хлеб и сушеную рыбу. Для свободного же прохода вверх по Волге она достала от воеводы не только охранный лист, но за плату ей дали несколько стрельцов для защиты от воров. Потом инокиня, или, как ее звали, Алена, объявила, что на струги просятся много богомольцев, идущих в монастыри Кирилловский и Ферапонтов, а некоторые в Соловки. Заплатила она в воеводской канцелярии, и выдали ей охранные листы и на всех молодцов Уса, переписав предварительно их имена и откуда они.
По окончании нагрузки, отслужив молебен, инокиня тронулась в путь.
Вверх по Волге они шли очень медленно – то волоком, то на веслах, и спустя месяц пришли в Белозерск.
Для избежания подозрения Жидовин повел торг рыбою и хлебом, а паломники сошли на берег.
В Белозерске купчиха Алена купила лошадей и повозки, нагрузила их разными припасами: рыбою, хлебом, оружием и порохом, и потянулась к Ферапонтову монастырю с Усом, Евтюшкой и Федькой Сидоровым. Двести же богомольцев двинулись за ними разными партиями.
Купчиха сидела в особой, хорошей и крытой повозке, запряженной тройкой прекрасных воронежских степных лошадей, привезенных ею на одном из стругов.
Когда мама Натя приблизилась к монастырю и увидела его издали, сердце ее забилось и с нею сделалось почти дурно.
– Нам бы не ехать дальше, – сказала она, – а лучше пробраться в тот лес… вон, что виднеется… Мы там расположимся станом… и оттуда уж будем действовать.
Ус согласился с нею:
– Так ты поезжай туда, а я подожду богомольцев здесь.
– Да как же ты найдешь меня?
– Часа через два, как придешь туда, выстрели из пистолета, и мы соберемся… Мы к лесу привычны.
Инокиня поехала по направлению к лесу. Когда она приблизилась к нему, она убедилась, что нетрудно ее найти. К лесу была проложена узенькая дорожка, вероятно, ферапонтовскими монахами, ездившими туда по дрова, а потому, приехав туда, она свернула только в лес, чтобы никто ее не видел.
Не прошло и часа, как по той же дороге потянулся и ее караван с рыбою, хлебом и богомольцы.
Было под вечер, а потому они расположились лагерем в лесу, разложили костры, расставили часовых и заварили пищу.
Сердце инокини трепетно билось, и мысли ее были тревожны. Удастся ли освободить Никона, согласится ли он поднять знамя мятежа, – а если мятеж не удастся, так его ждет смертная казнь…
Все это волновало ее, устрашало и не давало покоя, и когда сподвижники ее, насытив голод, улеглись спать, она тоже улеглась на своем ковре, но всю ночь не сомкнула глаз, а все молилась и плакала.
К утру отдаленный звон в церкви Ферапонтова монастыря, призывающего на заутреню, поднял инокиню на ноги.
Она разбудила Уса, Евтюшку и Федьку Сидорова и объявила, что им пора отправляться в монастырь. Чернецы помолились Богу и тронулись в путь. Подойдя к монастырским воротам, они объявили сторожу, что идут на богомолье в Соловки и что желали бы поклониться святым ферапонтовским иконам и мощам и отслужить молебен.
Богомольцев-чернецов впустили в монастырь. В обители они усердно молились, вносили деньги в кружки и дарили попа, дьякона и причетников деньгами и объявили, что на Дону, на реке Чире, имеется скит, где и стоят чернецами, а теперь идут по обету в Соловки, причем они подробно расспрашивали о Соловецких островах и о пути, которым они должны следовать.
Поп умаслился и попросил их к себе, так как в этой пустыни рады были всякий новой живой душе, в особенности пришедшей из дальней стороны. Притом к ним доходили слухи о Стеньке Разине, и поп интересовался послушать, что делается на Дону.
Рассказывал Ус и были и небылицы, приписывая Стеньке и все свои похождения. Поп и семья его заслушивались этих рассказов. В это время входит дьякон и объявляет, что Никон, узнав, что чернецы-богомольцы идут в Соловки, хочет дать им денег, чтобы они поставили там неугасимые лампадки святым Зосиме и Савватию, а потому он просит их в свою келью.
– А я вас провожу к нему, – закончил любезно дьяк.
Повел он их через двор, в особый флигелек, забрался по лестнице во второй этаж, прошел коридором и в конце его постучал в небольшую тяжелую дверь.
– Гряди во имя Господне, – раздался голос за дверью.
Дьяк отворил дверь, пропустил в нее трех чернецов, а сам остался за дверью.
Чернецы перекрестились иконам, распростерлись перед патриархом и подошли под его благословение.
Когда они поднялись и взглянули на Никона, их поразил величественный его вид: он в заточении поседел, но стан его был прям, а борода, не знавшая ножниц, висела на груди. Он был в мантии архиерейской, и грудь его украшалась крестом, который он носил, будучи патриархом.
В затворничестве полнота щек и носа спала, и черты лица его сделалась тонки и нежны, а выражение серьезно, но вместе с тем, при улыбке, оно принимало выражение доброты и грусти, что замечается у всех людей, много думавших и выстрадавших.
Патриарх попросил гостей сесть и повел беседу о Доне и о том, что там делается, и наконец объявил, чтобы они взяли от него деньги на неугасимую лампадку в Соловки, причем он вынул несколько золотых монет и вручил их Усу.
Тогда Ус и товарищи его пали к ногам его, объявили, кто они, и начали просить его ехать с ними.
Никон ужаснулся.
– Куда пойду я и для чего, – сказал он. – Для того, чтобы по трупам от Астрахани до Москвы шествуя, сесть на патриарший престол… Бог с ними! Не хотел я сидеть с ними прежде, так теперь подавно.
Ус и товарищи умоляли его, просили, плакали, наконец, грозили, что-де они силой его возьмут, – патриарх был непреклонен.
– Кто подымает меч, тот погибает от меча, – вознегодовал он. – Коль я бы хотел насильно сесть на свой престол, я бы давно на нем сидел: стоило только в последний приезд мой в Москву ударить в Царь-колокол… Да и в Воскресенский монастырь являлся Стенька Разин да и многие другие и предлагали поднять весь Дон и боярских людей, чтобы идти на Москву, но я под клятвой запретил это, и благодарю Господа сил, что через меня не пролито ни единой капли крови. Пущай мои злодеи ликуют, но суд Божий ждет их на небесах за все мои мучения, за все зло, которое они причинили мне.
С сокрушенным сердцем казаки простились с Никоном, просили от него отпущения грехов и ушли.
Когда они возвратились к инокине, та с лихорадочным жаром спросила:
– Ну что?
– Видели его, не соглашается, – отвечал Ус, – не хочет кровопролития.
– Видно, на то воля Божья, – перекрестилась набожно инокиня. – Теперь нужно вернуться домой, дождаться Стеньки; и коли он вернется, подымаем всю Русскую землю, и она посадит его сама на патриарший престол. Пущай падает грех на голову врагов Никона.
Они тотчас тронулись в обратный путь.
Не прошло и двух месяцев после этого, как приставленный к Никону архимандрит Иосиф отпросился у московского патриарха Иоасафа приехать в Москву. Он получил разрешение и выехал туда с монахом Провом.
Прибыв в Москву, он донес царю:
«Весной 1668 года были у Никона воры, донские казаки. Я сам видел у него двоих человек, и Никон мне говорил, что это донские казаки, и про других сказывал, что были у него в монашеском платье, говорили ему: „Нет ли тебе какого утеснения: мы тебя отсюда опростаем”. Никон говорил мне также: „И в Воскресенском монастыре бывали у меня донские казаки и говорили: если хочешь, то мы тебя по-прежнему на патриаршество посадим, сберем вольницу, боярских людей”. Никон сказывал мне также, что будет о нем в Москве новый собор, по требованию цареградского патриарха; писал ему об этом Афанасий Иконийский».
Приехавший с архимандритом монах Пров донес от себя, что Никон хотел бежать из Ферапонтова и обратиться к народу с жалобой на напрасное заточение.
Без следствия и суда, по одному голословному доносу, враги Никона, а главный из них Хитрово, добились у царя, что Афанасия Иконийского сослали в Макарьевский монастырь на У иже, а Никона велели держать под замком в его келье.
Никон вновь сделался бессрочно затворником и в одиночестве, казалось, тщетно взывал о мщении, но вскоре оказалось, что его пророчество, сказанное Стрешневу, осуществилось.