У Стрешнева в Москве сидят: Алмаз Иванов, Хитрово и отец Павел.
– А каков братец-то, – говорит Хитрово, – Никон всех опозорил, а он байт: что ж, уж норов такой… думаю я, как бы какую ни на есть пакость святейшему учинить: пускай сам откажется от патриаршества.
– А вот ты, Алмаз? ты же думный дьяк, так слово за тобой, – обратился к нему Стрешнев.
– Думаю я давно думу, да что-то все не ладно… А вот надумался: едет сюда в гости царевич грузинский Таймураз. Будет его чествовать царь в Москве, надоть не допускать патриарха к торжеству… Никон, баяли попы, ждет не дождется его приезда; значит, хочет и грузинскую церковь залучить к себе. Вишь, хочет он прибавить к титулу: и грузинский.
– Губа не дура, – расхохотался Стрешнев. – А ты как слышал? – обратился он к архимандриту.
– Люди бают, патриарх готовит царевичу встречу и в Успенском и в палатах патриарших, – молвил отец Павел.
– А мы так учиним: прямо с пути к Красному крыльцу, – усмехнулся Хитрово. – Я-то встречу царевича под Москвой, я и в ответе буду.
– Ладно, ладно, да ты же и уговори царя не звать патриарха к трапезе.
– Уговорить-то уговорю, – сам Никон отряхал-де прах со своих ног с клятвой не быть в царской столовой, ну и шабаш, сиди дома.
– Да как же осерчает он, сердечный! – расхохотался Алмаз.
– Пущай серчает, – бают люди: на сердитых конях воду возят, ну и он повезет, да уж трапезы царской не повидит он, как своих ушей, – авторитетно произнес Хитрово.
– Так ты, Богдан Матвеевич, возьми и меня с собой, – вместе будем встречать царевича Таймураза.
– Ладно, а теперь мне в Покровское к царю, – пожалуй, внесет он в разряд: быть патриарху к встрече царевичу и на трапезе у царя.
– А я намыслил вот что, – сказал отец Павел, – писал по наущению монаха Арсения, стоящего у печатного дела, патриарх Никон Паисию Лигариду митрополиту Газскому: «Слышали-де мы о любомудрии твоем от монаха Арсения, и что желаешь видеть нас, великого государя, и мы тебя, как чадо наше по духу возлюбленное, с любовию принять хотим». Писал в прошлом году то же патриарх господарям Молдавскому и Волошскому, чтобы пропустили Лигарида через свои земли. Не едет Паисий – казны не имеет. Пошлите ему пенязи, и он сюда прибудет, – пошлите к нему кого-либо из монахов. Вот коли он приедет, так устройте, чтобы сблизить его с царем, – сам Никон тогда не посмеет против него что-либо сказать: он-де сам его вызвал, как ученейшего богослова. А мы-то грека залучим к себе: бает монах Арсений – любит он и пенязи и пожить во сытость и сласть. Я возьму его в Чудов, и будет он весь наш.
– Ай да молодец! – воскликнул Стрешнев. – Надумал ты такую вещь: расцеловать-де тебя мало, – будешь ты митрополитом. Теперь, Хитрово и Алмаз, нужно этого Паисия поскорей сюда. А я виделся с дядюшкою, боярином Семеном Лукичом Стрешневым; хоша его из ссылки, из Вологды, возвратил Никон: теперь же вопит: я-де царя уговорю, дайте только богослова и Никона прогоним. Вот и богослов будет: первый разбор. Ура! Наша возьмет.
Друзья расстались. Богдан Матвеевич Хитрово уехал в Покровское.
– Я тебя спрашивал, Богдан, – встретил его немного недовольным видом царь.
– Был на Москве, великий государь, нужно-де было устраивать встречу грузинскому царевичу, – денька через два он пожалует к нам.
– Да как же ты там? Уж устрой… по обычаю, знаешь.
– Знаю, знаю, будет по чину и по порядку. Я встречу за городом, у Красного крыльца Борис Иванович Морозов и Илья Данилович Милославский, в сенях – Семен Лукич Стрешнев, а в передней – ты, великий государь…
– Ладно, ладно, так и записать в разряд, а за трапезой быть без места.
– Кого соизволишь посадить за трапезой с правой стороны?
– С правой – патриарха, а с левой – царевича.
– Как патриарха? Да он отряхал прах своих ног в твоей столовой.
– Правда, да как же без патриарха?..
– Да так, едет в гости царевич не к нему, а к твоей милости, великий государь… А там пущай царевич едет к нему и обедает у него.
– И то правда, уж очень не хотелось бы сидеть с патриархом: ничего-то и есть не буду… а ты ему со стола-то моего пошли…
– Пошлем, сколько угодно и сколько прикажешь, хоша бы и на всю его дворню…
В то время как затевалось неладное в отношении Никона, тот считал приезд царевича поводом к примирению с царем и поэтому готовился принять Таймураза с особенным почетом и торжественностью.
После встречи в Успенском соборе должен был быть отслужен молебен соборне всем духовенством, причем все певчие, какие только находились в Москве, должны были петь; после того патриарх должен был сказать приветственное слово, а выход гостя из церкви с патриархом до вступления их в царские покои должен был сопровождаться колокольным звоном всех московских церквей.
Согласно этому сделаны были и распоряжения от него: как только дадут знать о приближении к Москве царевича, Иван-колокол должен был призвать в Успенский собор все духовенство.
Сам Никон с нетерпением ждал этой минуты, так как он любил царя, и для него было тягостно, что так давно с ним не виделся, не слыхал его ласковых слов.
Но вот, после обедни, в конце июня, дали знать, что царевич приближается к Москве, и что царские экипажи и вся свита, долженствовавшая его встретить, выехали из дворца.
Никон послал в Успенский собор ударить сбор, и из всей Москвы стало съезжаться к Успенскому собору духовенство с певчими. Вскоре прибыл туда сам Никон со всем своим обширным двором.
В соборе, приложившись к Животворящему Кресту и к иконам, святитель облачился в свои драгоценные ризы: они были из золотой ткани, убранной драгоценными каменьями, и весили шесть пудов[8]. После того он надел свою митру.
При его росте и мужественной красоте он по величию своему был истым патриархом русского народа.
По обычаю, чтобы народ не скучал, начались часы.
Но вот является князь Вяземский, один из патриарших боярских детей, и объявляет, что царевич уж приближается к площади.
Никон со всем духовенством, предшествуемый протодьяконом с Животворящим Крестом, отправился на церковную паперть, чтобы встретить там царевича.
Площадь вся залита народом, точно так, как и собор.
Но, к удивлению Никона, процессия царевича не сворачивает к церкви, а прямо направляется ко дворцу.
Никон посылает князя Вяземского узнать, что это значит.
Князь устремился наперерез кортежу, чтобы объясниться с Хитрово, которого он видит впереди всех с приставами и стрельцами, очищающими для царевича путь к дворцу.
Сквозь массы народа князь едва пробивается и забегает на самом Красном крыльце вперед Хитрово.
– Бей его, – шепчет товарищу Стрешнев, – он дядю вывел из собора, а ты опозорь его здесь.
Хитрово имел в руках палку для очищения пути; он поднял ее и ударил князя.
– Не дерись, Богдан Матвеевич, – крикнул князь, – ведь я неспроста сюда пришел, а с делом.
– Ты кто такой? – крикнул Хитрово, как будто не знает его.
– Патриарший человек, с делом посланный… я… хотел спросить…
– Эк чванится… патриарший человек… да я тебя… прочь!
С этими словами он ударил его палкой по лбу.
С окровавленным лицом князь побежал обратно в собор. Находившиеся в соборе возмутились поступком Хитрово: здесь было нанесено оскорбление не только лично Никону, но и всему духовенству.
Никон разоблачился, распустил духовенство и велел ударить в колокол Успенского собора: звон этот подхватили все московские церкви, и при этом трезвоне патриарх уехал в свою палату.
По горячности своей Никон тотчас написал царю жалобу и послал ее с одним из своих бояр; царь отвечал собственноручно, что он велел это дело сыскать и лично повидаться с патриархом.
Но Никон напрасно прождал более недели: не только царь к нему не приехал, но за охотами и травлями царь забыл и о сыске, то есть никому не было поручено произвести следственное дело, а Хитрово продолжал появляться всюду вместе с царем как один из самых приближенных его.
В подобном случае Никон должен был поступить как Ришелье: он обязан был лично отправиться к царю и подействовать на него силой своего красноречия, но, избалованный предшествовавшими примерами, он слишком положился на свою силу и на то, что без него не обойдутся, и ожидал, что во время крестного хода, в день Казанской Божией Матери (8 июля), царь, вероятно, приедет в Казанский собор, и там состоится примирение.
Но ожидания патриарха не сбылись: государь в первый раз в свое царствование не приехал участвовать в крестном ходе.
Тут снова сделано Никоном упущение: он должен был посетить царя и поздравить его с праздником, но он этого не сделал.
Враги Никона воспользовались его ошибками и уверили царя, что он относится с совершенным пренебрежением к нему и к боярам.
Алексей Михайлович не столько рассердился, как обиделся, и совершенно прав: Никон всегда имел множество сильных врагов, и царь лично был причиной его возвышения, и благодаря лишь его привязанности и благосклонности он достиг и патриаршества и величия.
Поставленный раз в такое положение в отношении своего собинного друга, что он считал его неблагодарным и до крайности возмечтавшим о себе и о своей власти, Алексей Михайлович созвал у себя совет ближайших к нему бояр и поставил им вопрос: как унять строптивость Никона.
Ответ был: нужно ограничить власть и запретить ему именоваться великим государем…
Наступил вскоре праздник, 10 июля, перенесения ризы Господней в Москву, и торжество это, как установленное отцом царя, всегда посещалось им. Бояре не пустили Алексея Михайловича в Успенский собор, и перед обедней явился к патриарху в его палаты князь Юрий Ромодановский с приказанием от царя, чтобы не дожидались его к обедне в Успенский собор, причем он присовокупил:
– Царское величество на тебя гневен: ты пишешься великим государем, а у нас один великий государь – царь.
– Называюсь я великим государем не сам собою, – возразил Никон, – так восхотел и повелел его царское величество – свидетельствуют грамоты, писанные его рукою…
– Царское величество, – прервал его князь, – почтил тебя как отца и пастыря, но ты этого не понял; теперь царское величество велел мне сказать тебе, чтоб ты не писался и не назывался великим государем и «почитать тебя вперед не будет»…
С этими словами князь удалился.
Когда ушел от него боярин, Никон стал ходить быстрыми шагами по комнате и говорить вслух:
– Он запрещает мне именоваться великим государем… Нешто я желал того? Нужно было во время его отсутствия, чтобы дела шли в порядке, чтобы воеводы повиновались, и он приказал мне именоваться так. Разве можно было удержать порядок во время чумы, охватившей почти все большие города на Востоке, если бы я не действовал как полновластный государь… или дошел ли бы царь до Вильно, если бы я из Москвы не отправлял ему, как государь, и ратных людей, и казну, и хлеб, и иные запасы!.. Да кабы не я, так и Богдан не дал бы нам помощи, – и Малороссия и Белоруссия не были бы наши. А теперь, за спасибо, «почитать меня впередь не будет»… Может он не почитать меня как Никона, но как патриарха он должен…
К тому ж я патриарх не токмо Великия, но и Малыя и Белыя Руси… А эти страны, пока нет мира, еще считаются за польской короной… Могу отказаться от московского патриаршества, но я остаюсь еще патриархом малоруссов и белоруссов… Пойду в собор и сложу с себя московское патриаршество.
С полнейшим негодованием за свое унижение и за все обиды, перенесенные в последнее время, Никон отправился в собор служить обедню… Но при этом он, к сожалению, должен был вспомнить заповедь Христа: «Аше убо принесеши дар твой ко алтарю, и ту помянеши, яко брат твой имать нечто на тя: остави ту дар твой и перед олтарем, и шед прежде смирися с братом твоим, и тогда пришед принеси дар твой» (Мат. V. 23 и 24).
Забыл эту заповедь великий человек, а между тем кроткий и смиренный его ответ смягчил бы сердце царя, и приезжай к нему тотчас Никон, он поехал бы с ним в собор, но тот, как мы видели, отправился с твердой решимостью отказаться от патриаршего московского престола… и тут он должен был избрать иную форму, чем он сделал… После причастия велел он ключарю поставить по сторожу, чтобы не выпускали людей из церкви, будет-де поучение!
Пропели «буди имя Господне», народ столпился у амвона слушать слово.
Вышел на амвон патриарх во всем облачении и сказал взволнованным голосом:
– Ленив[9] я был вас учить. Не стало меня на это, от лени я окоростовел, и все, видя мое к вам неучение, окоростовели от меня. От сего времени я вам больше не патриарх, если же помыслю быть патриархом, то буду анафема[10]. Как ходил я с царевичем Алексеем Алексеевичем в Калязин монастырь, в то время на Москве многие люди к Лобному месту сбирались и называли меня иконоборцем, потому что многие иконы я отбирал и стирал, и за то меня хотели убить. Но я отбирал иконы латинские, писанные по образцу, какой вывез немец из своей земли. Вот каким образам следует верить и поклоняться (при этом указал на образ Спасов на иконостасе), а я не иконоборец. И после того называли меня еретиком, новые-де книги завел! И все это делается ради моих грехов. Я вам предлагал мое поучение и свидетельство вселенских патриархов, а вы в окаменении сердец своих хотели меня камнем побить; но Христос один раз нас кровию искупил, а меня вам камением побить и еретиком называть, так лучше я вам от сего не буду патриарх.
Кончил патриарх и стал разоблачаться. Народ оцепенел от ужаса – обвинение шло к нему, между тем предстоявшие в церкви были из тех, которые его обожали.
Послышались всхлипывания и голоса:
– Кому ты нас, сирых, оставляешь?
– Кому вам Бог даст и Пресвятая Богородица изволит, – отвечал Никон. Принесли мешок с простым монашеским платьем.
Народ бросился, отнял платье и не дал Никону его надеть.
Никон отправился в ризницу, и между тем как народ волновался, шумел, негодовал и плакал, он написал там царю: «Отхожу ради твоего гнева, исполняя Писание: дадите место гневу, и паки: и егда изженут вас от сего града, бежите во он град, и еже еще не приимут вас, грядуще оттрясите прах от ног ваших».
Надел Никон мантию с источниками и клобук черный вместо белого, посох митрополита Петра поставил на святительском месте, взял простую палку и хотел выйти из собора, но народ не выпустил его…
Тогда присутствовавший здесь митрополит Крутицкий Питирим упросил народ выпустить его, Питирима, обещаясь отправиться прямо к царю во дворец.
Его выпустили, и он в сопровождении огромной толпы, стоявшей на площади, пошел в царские палаты.
Почтенного святителя тотчас ввели в приемную царя, где в то время был уж прием бояр с праздничным поздравлением. Услышав о случившемся в соборе, царь сильно встревожился и воскликнул:
– Точно сплю с открытыми глазами и все это вижу во сне.
И, действительно, дело было неслыханное, небывалое: никогда еще в таком виде никто не оставлял не только патриаршей, но и вообще епископской кафедры на Руси, и при ком же это совершается? При благочестивейшем из русских царей. И кто же так оскандаливает его? Собинный друг.
– Князь Алексей Никитич, – обращается он к князю Трубецкому, именитейшему боярину и воеводе, так блистательно доведшему армию до Вильно, – отправься в собор и упроси Никона остаться патриархом и дать нам свое благословение.
Князь Трубецкой поспешил в собор. Войдя туда, он подошел под благословение патриарха.
– Прошло мое благословение, недостоин я быть в патриархах, – молвил Никон.
– Какое твое недостоинство и что ты сделал зазорного? – спросил Трубецкой.
– Если тебе надобно, то я стану тебе каяться, князь.
– Не кайся, святейший патриарх, скажи только, зачем бежишь, престол свой оставляешь? Живи, не оставляй престола. Великий государь тебя жалует и рад тебе.
– Поднеси, князь, это государю, – прервал его Никон, подавая ему написанное в ризнице письмо, – попроси царское величество, чтоб пожаловал мне келью.
С нетерпением и в смущении ждал царь возвращения князя Трубецкого и сам подходил к окну, глядя на площадь, и, когда князь, выйдя на площадь, направился ко дворцу, Алексей Михайлович пошел ему навстречу в сени.
– Что, княже? – спросил он.
Князь передал ему разговор свой с Никоном и подал царю письмо.
– Что может писать человек в гневе! – милостиво произнес царь. – Возвратись вновь в собор, отдай назад патриарху его письмо и проси его остаться на престоле патриарха.
Никон ждал почему-то, что сам царь приедет к нему и примирится с ним. Сильная тревога овладела и патриархом и всеми предстоящими: Никон то садился на нижней ступени патриаршего места, то вставал и подходил к дверям; народ с плачем не пускал его: наконец, Никон до того расстроился, что сам заплакал.
Но вот не царь, а князь Трубецкой возвращается из дворца, отдает назад Никону письмо и просит от имени царя патриаршества не оставлять.
Приходит Никону мысль: им так пренебрегают, что даже и письма его не хотят читать, и он восклицает:
– Уж я слова своего не переменю, да и давно у меня обещание патриархом не быть.
Сказав это, он поклонился боярину и вышел из церкви.
Карета его стояла у церкви; он вошел в нее, но народ выпряг лошадей.
– Так я и пешком пойду.
Он пошел через Красную площадь к Спасским воротам.
В это время Москва, осведомившись о происходящем в Успенском соборе, бросилась в Кремль, и вся площадь была уже занята тысячами волнующегося и плачущего народа.
Заперли Спасские ворота и не выпускали Никона.
Из дворца это видели, бояре встревожились и поняли, что это волнение может принять дурной оборот, если вырвется хотя одно какое-нибудь неосторожное слово рассерженного Никона, а потому оттуда отправилась сильная стража с боярами и заставила народ отворить ворота.
Никон, сидевший в углублении ворот, когда их открыли, пошел пешком через Красную площадь на Ильинку, на подворье своего Нового Иерусалима…
Так они прошли некоторое расстояние, но Никон упросил народ разойтись, причем благословлял его.
С плачем и рыданием все прощались с ним, целовали его ноги и одежду.
И Никон плакал навзрыд, – ему казалось, что с любимым народом он расстается навек.
Это не было прощание патриарха с паствой, а отца – с детьми…
Народ разошелся, и Никон уехал в свое подворье.
Напрасно он ждал здесь несколько часов[11], что из дворца ему пришлют хоть ласковое слово или от царя, или от царевны Татьяны Михайловны.
Ожидания его были напрасны… И вот почти без чувств монахи усадили его в карету, и лошади помчали его в Новый Иерусалим.
Удаление Никона из Москвы было с его стороны величайшею ошибкою: он дал возможность всем врагам своим поднять головы и повести его к окончательной размолвке с царем.
Первые восстали раскольники и торжественно праздновали удаление еретика из Москвы: жена Глеба Морозова, раскольница Феодосия, и жена Урусова – фанатички, – бегали по теремам и бунтовали их, разжигая страсти и преувеличивая поступок Никона, хотя в речи его к народу не было ничего антиправительственного, а, напротив, все было направлено против раскола.
Раскольники это поняли и поняли то, что удаление Никона наносит им больший удар, чем его бывшее могущество; так как удаление его было из-за идеи, следовательно, и он становился мучеником, пострадавшим из-за раскольников и их происков. «Меня хотели побить каменьями, – говорил он народу, – и я удалюсь».
Поэтому раскольничья партия распустила слухи, что Никон удалился из честолюбивых видов, чтобы из монастыря действовать против правительства совершенно самостоятельно и независимо; что для этого он построил такой обширный монастырь на тысячу монахов и устроил его, как крепость; что туда он может набрать ополчение из монастырских крестьян и, пожалуй, может держать в осаде и самую Москву.
Нужно-де на этом основании отнять от него власть над монастырскими имуществами.
Средством же к тому было заставить Никона передать блюдение патриаршего престола митрополиту Питириму и в Монастырский приказ назначать бояр – царю.
Все эти толки, суды и пересуды были на руку боярам: всем им, начиная с Милославского и Морозова, Никон был как бельмо на глазу. Патриарх не допускал им греть руки в завоеванной Белой Руси и в присоединенной Малороссии. По государственному же хозяйству и государевой казне им введена была такая строгая отчетность, что каждая копейка должна была отчитываться.
Пуще же всего на него взъелись за то, что он восставал против медных рублей, так как партия Милославского страшно злоупотребляла ими.
Эти причины вызвали то, что все боярство восстало против него и, собравшись в Боярской думе, уговорило царя сделать в отношении Никона решительный шаг.
Царь отправил к нему на третий день Алексея Никитича Трубецкого и дьяка Лариона Лопухина.
Никон в это время успел уже устроиться в Новом Иерусалиме и усердно занялся своими сооружениями.
Князь Трубецкой застал его на работах: он готовил в мастерской окна и двери для монастыря.
– Для чего ты, святейший патриарх, – обратился к нему Трубецкой, – поехал из Москвы скорым обычаем, не доложа великому государю и не дав ему благословения? А если бы великому государю было известно, то он велел бы тебя проводить с честью. Ты бы подал великому государю, государыне-царице и детям их благословение; благословил бы и того, кому изволит Бог быть на твоем месте патриархом, а пока патриарха нет, благословил бы ведать церковь Крутицкому митрополиту.
– Чтоб государь, государыня-царица и дети их пожаловали меня, простили, – отвечал с кротостью и смирением Никон, – а я им свое благословение и прощение посылаю, и кто будет патриархом, того благословляю; бью челом, чтобы церковь не вдовствовала и беспастырна не была, а церковь ведать благословляю крутицкому митрополиту; а что поехал я вскоре, не известив великому государю, и в том перед ним виноват: испугался я, что постигла меня болезнь и чтоб мне в патриархах Московских не умереть.
Приехав к царю, князь Трубецкой к этим словам от себя присовокупил, что будто бы патриарх сказал: «А впредь я в патриархах быть не хочу, а если захочу, то проклят буду, анафема».
Последние слова не ответствуют всей смиренной речи Никона, а князь Трубецкой явно прибавил их от себя, чтобы окончательно убедить царя, что Никон навсегда отказывается от патриаршества вообще, между тем как тот говорил лишь о московской кафедре.
Согласно этому показанию, царь передал патриаршую кафедру блюсти митрополиту Питириму, а в Монастырский приказ назначил своих бояр.
Через несколько дней Никон написал царю письмо, дышавшее смирением: в нем просил извинения за поспешный свой отъезд, который он объяснял своею болезнью.
Несколько дней спустя явился к Никону Иван Михайлович Милославский, племянник царицы, и от имени царя объявил ему, что Борис Иванович Морозов сильно болеет и, если патриарх имеет на него какую-нибудь досаду, чтобы простил ему.
Никон собственноручно отвечал царю письмом:
«Мы никакой досады от Бориса Ивановича не видали, кроме любви и милости, а хотя бы что-нибудь и было, то мы Христовы подражатели, и его Господь Бог простит, если какой человек в чем-нибудь виноват пред ним. Мы теперь оскудели всем, и потому молим твою кротость пожаловать что-нибудь на созидание храма Христова воскресения и нам бедным на пропитание».
Но его кротость ничего не прислал, и с первых же дней своего приезда в Новый Иерусалим» Никон увидел себя в затруднительном положении.
Бояре же не дремали: они ежедневно наговаривали на патриарха, и царь дал ему через стольника Матюшкина, своего родственника, знать, что в Москве осталось еще только два человека, жалеющих его, – это он, царь, и князь Юрий Долгорукий.
Спустя еще некоторое время бояре настояли арестовать и имущество и бумаги Никона, оставшиеся в Москве.
При обыске, который совершал князь Трубецкой, найдены письма не только царя к нему, но и письма царицы, царевен и многих бояр. Переписка эта не понравилась царю и, как видно, склонила его на сторону бояр – иначе нельзя объяснить поступка его: все ценные вещи патриарха, полученные им в дар от различных лиц, он конфисковал в свою пользу, и несколько вотчин, приписанных к Новому Иерусалиму, было отобрано от него.
Сделано еще одно распоряжение: после отъезда из Москвы Никона масса народа из Москвы отправлялась в Новый Иерусалим повидать и поклониться своему святителю. Поэтому вышло запрещение всяким чинам посещать монастырь: это лишило Никона окончательно всех средств не только к сооружению храма, но и к существованию обители.
Это же и вызвало со стороны Никона резкий протест на имя царя, так как он увидел, что дело его потеряно в Москве.
Нужно полагать, что со времени этого письма, в котором Никон укоряет Алексея Михайловича в своеволии и неправосудии, где, оправдываясь в том, что он писался великим государем, именует это название проклятым, – он, Никон, твердо решился повести с правительством царя открытую борьбу, чтобы отстоять права патриарший.
В письме этом он, между прочим, показывает непристойность ареста его секретной переписки как патриарха; жалуется на свою нищету и на то, что он оболган, поношен и укорен; жалуется, что государю доносили неправедно, что он с собой взял будто бы большую казну, причем указывает ему счет своим расходам.
Неизвестно, как было принято это письмо в Москве, но, должно быть, с негодованием, потому что весь этот год прошел без всякой перемены к патриарху, и слухи лишь доходили к Никону, что боярство ищет против него повсюду каких-нибудь обличений.
Между прочим, в 1659 году сочинили следующее: будто Никон в беседе с певчими дьяконами, Тверитиновым и Семеновым, приезжавшими, вопреки запретного указа, в Новый Иерусалим, говорил о Выговском, что вот-де при нем он, Выговский, был верен царю, а теперь изменяет, и что ему, Никону, стоит только две строчки написать Выговскому, и тот снова будет служить царю.
Очевидно, что об этом говорилось меж бояр, и им хотелось во что бы то ни стало показать неблагонадежность Никона и очернить его перед государем, выставив его мятежником. Вот почему и сочинена эта беседа. Нельзя же допустить, чтобы такой государственный человек и такой гордец, как Никон, стал болтать так с какими-то певчими дьяконами. Ясно было, что бояре их послали в монастырь, чтобы иметь повод, снявши с них сказки, поточить свой язычок на его счет.
Иначе нельзя объяснить всей этой истории: едва ли простые дьяконы осмелились бы, даже вопреки царскому указу, явиться в монастырь, если бы за спинами их не были сильные бояре.
Однако же царь хотя и поверил их сказке, но послал патриарху церковное вино, муку пшеничную, мед и рыбу. Повез все это дьяк Дементий Башмаков.
Дьяк застал Никона в ските и, спрося его о спасении, представил ему царские дары.
Патриарх бил челом царю за эти дары и спросил об его здоровье; потом в своей Воскресенской церкви отслужил обедню.
После того он повел Башмакова в монастырь. Впереди его шли боярские дети; когда они подошли к монастырским воротам, их встретила стража монастырская, состоявшая из десяти человек. У монастыря вышла к ним вся братия с архимандритом.
Осмотрев с Башмаковым сооружения и монастырь, патриарх ввел его в свою монастырскую келью.
Здесь он обратился к Башмакову.
– Между властями, – говорил он, – много моих ставленников, они обязаны меня почитать, они мне давали письмо за своими руками, что будут почитать меня и слушаться. Я оставил святительский престол на Москве своею волею, московским не зовусь и никогда зваться не буду; но патриаршества я не оставлял, и благодать Святого Духа от меня не отнята: здесь были два человека одержимые черным недугом; я об них молился, и они от своей болезни освободились; и когда я был на патриаршестве и в то время моими молитвами многие от различных болезней освободились.
В первый раз, как видно, царю донесли ясно, в чем заключалось это отречение. Раньше же сказанное им в Успенском соборе объясняли как общее отречение от патриаршества, а тут выходило, что он говорит лишь о московской кафедре.
Царь увидел, что бояре ввели его в трущобу, из которой выпутаться было нелегко.
Тут случилось новое обстоятельство: в Вербное воскресение должно было совершиться хождение на осляти патриарха, во образ въезда Христа в Иерусалим, и поэтому царь разрешил этот въезд блюстителю патриашего престола. Но на это, в резких выражениях, воспоследовал протест патриарха: так как, по его мнению, церемонию эту мог совершать лишь патриарх; а если царь желает избрать нового, то он ничего не имеет против этого, и кого благодать изберет на великое архиерейство, того он благословит и передаст через рукоположение божественную благодать, как сам ее принял.
Протест произвел сильное впечатление в Москве; правительство поняло, что Никон и не думает отказываться от патриаршества и, отказавшись лишь от московской кафедры, предоставляет себе право рукоположить в патриархи Московские, кого изберет собор.
Но какую же роль будет он играть тогда в государстве? А между тем правительство желало, чтобы он перестал вмешиваться в дела церковные.
Дьяк Алмаз, его старинный враг и друг Стрешнева, вызвался в Боярской думе ехать к нему с думным дворянином Елизаровым.
Елизаров, приехав к нему 1 апреля 1659 года с Алмазом, начал ему выговаривать:
– Ты-де, патриарх, отказался от московского патриаршества, и поэтому писать тебе о Крутицком митрополите не довелось, так как он действовал по царскому указу.
Никон, объявив причины своего протеста, присовокупил:
– Престол святительский оставил я по своей воле, никем не гоним, имени патриаршеского я не отрицал, только не хочу называться московским; о возвращении же на прежний престол и в мыслях у меня нет.
– А царь приказал, – прервал его Елизаров, – вперед о таких делах к нему, великому государю, не писать – так как ты-де патриаршество оставил.
– В прежних давних летах, – обиделся Никон резкостью тона, – благочестивым царям греческим об исправлении духовных дел и пустынники возвещали, я своею волею оставил паству, а попечение об истине не оставил и вперед об исправлении духовных дел молчать не стану.
– При прежних греческих царях, – еще резче произнес царский посол, – процветали ереси, и те ереси пустынники обличали, а теперь никаких ересей нет, и тебе обличать некого.
– Если митрополит, – сказал кротко Никон, – действовал по указу великого государя, то я великого государя прощаю и благословение ему даю.
Этот разговор был истолкован царю так: Никон объявил, что он, если даже избран будет новый патриарх, оставляет за собой право высшего наблюдения за церковью и молчать не будет и, вместо извинения перед царем за неуместное письмо свое, он дерзает прощать царя.
– Нужно низложить его, – кричали одни.
– Нужно гордеца смирить; а единственно возможная в этом случае мера – это предать его суду и лишить его архиерейства. Но как это сделать?