Воевода подобрал своих убитых и раненых и поспешно выступил из города.
На пути он встретил полковника Гульца.
– Жена моя права была, – сказал он, – уж лучше бы защищаться в городе; там они пожалели бы казачьи дома да и легче было бы сражаться… Эти разбойники, вероятно, тотчас нагрянут сюда, так нам нужно будет их отразить и дорого продать свою жизнь.
Они ускоренными шагами поспешили к передовому войску, но едва они прибыли туда, как вдали показались запорожцы с кошевым атаманом.
Русские выкинули флаг для переговоров, но те, будто не замечая его, неслись к ним вихрем.
Началась стрельба и рукопашный бой. Русские сражались отчаянно: семьдесят человек стрельцов и пятьдесят солдат пало под ножами запорожскими, остальные сто тридцать человек, избитые, израненные, забраны в плен; не больше тридцати человек стрельцов успело бежать на Переяславль, но те померзли в пути. Полковник Гульц сражался у возка боярыни и там пал, как герой; но она не сдавалась в плен: она дралась с отчаянием, и взяли ее тогда, когда свалили и связали ее.
Огарев бился до последнего и не сдавался, но тяжелая рана на голове лишила его чувств, и запорожцы забрали его полумертвого.
Одержав эту постыдную победу, запорожцы забрали русский обоз и пленных и двинулись с триумфом в город, причем били в котлы и в барабаны и неистово пели песни.
Вступив в город, они послали Огарева к протопопу, а боярыню за то, что муж ее отсек ухо Ивану Бугаю, и за то, что она не сдавалась без бою, раздели и повели по городу простоволосую. Приведя ее таким образом на площадь, где собрался народ, Бугай выхватил кинжал и отсек ей одну грудь.
Он собирался уже по частям ее искрошить, как раздался голос маленького человека Лучко:
– Звери вы лютые… змеи подколодные… так-то вы войсковой ясырь цените… Гетман прислал меня отдуть виноватых. – И он начал бить гетмановской плетью налево и направо, куда ни попало.
И Бугаю, и его сподвижникам досталось прямо по лицу.
– Экий скаженный, – крикнул Бугай, убегая.
За ним последовали остальные запорожцы.
Лучко торопливо снял пояс, вынул платок и, нагнувшись к лежавшей без чувств на снегу боярыне, закрыл ее рану платком и притянул его своим поясом; потом, обратившись к народу, он крикнул:
– Громада! Гетман приказал отвести ее в богадельню… Вот в ту, которая здесь на площади.
Несколько мещан отделились от народа и понесли ее в богадельню. Здесь было несколько прислужниц и фельдшер. Они уложили боярыню на кровать и занялись перебинтовкой.
Лучко до тех пор не покидал богадельни, пока раненой не сделалось лучше, то есть пока она не пришла в себя; тогда он успокоил ее насчет мужа и удалился, объявив, что Брюховецкий опечален приключившимся, и что он употребил все силы и средства для их излечения.
На другой день из Гадяча полетела во все концы Малороссии от Брюховецкого следующая прокламация:
«Не с нашего единого, но с общего всей старшины совета учинилось, что мы от руки и приязни московской отлучились по важным причинам. Послы московские с польскими комиссарами присягой утвердились с обеих сторон разорять Украину, отчизну нашу милую, истребив в них всех жителей больших и малых. Для этого Москва дала ляхам на наем чужеземного войска четырнадцать миллионов денег[88]. О таком злом намерении неприятельском и ляцком узнали мы через Святого Духа. Спасаясь от погибели, мы возобновили союз со своею братиею. Мы не хотели выгонять саблею Москву из городов украинских, хотели в целости проводить до рубежа, но москали сами закрытую в себе злость объявили, не пошли мирно дозволенной им дорогою, но начали было войну; тогда народ встал и сделал над ними то, что они готовили нам, – мало их ушло живых! Прошу вас именем целого войска запорожского, пожелайте и вы целости отчизне своей Украине, промыслите над своими домашними неприятелями, то есть москалями, очищайте от них свои города. Не бойтесь ничего, потому что с братиею нашею той стороны желанное нам учинилось согласие, – если нужно будет, не замедлять нам помочь. Также и орда (татаре) в готовности, хотя не в большой силе, на той стороне».
Прокламация произвела потрясающее впечатление на всю Малороссию: она поднялась, как один человек.
Воеводы Тихачев, Загряжский, Клокачев и Кологривов взяты в плен, а ратники их перерезаны; в Стародубе погиб геройски князь Игнатий Волконский.
Но ожесточеннее всех сражался в Новгороде Северском Исай Квашнин. Не желая сдаться живьем и видеть обесчещенной свой жену, он ударил ее саблею по уху и по плечу, и когда она, обливаясь кровью, лежала в обмороке и он полагал ее умершею, велел казнить трех казачьих сотников, присланных к нему для переговоров, и отправился в шанцы защищать город. Казаки рассвирепели и бросились на штурм. Квашнин изрубил собственноручно целый десяток казаков, но, подавленный массою, он пал геройски. Казаки осадили тоже Нежин и Переяславль, но русские храбро отбивались.
Положение было отчаянное, и Шереметьев писал царю об этом из Киева, причем жаловался, что «ратные его люди наги, голодны и скудны вконец, многие дня по три, по четыре не едят, а Христовым именем никто не дает».
Только лишь весной появилась помощь из России, и князь Константин Щербатый вместе с Лихаревым поразили казаков под Почепом, а в июне – под Новгородом-Северским; князь же Григорий Григорьевич Ромодановский облег своими войсками города Котшову и Опошню.
Потери вообще русских в Малороссии от этого мятежа были тяжелы и невознаградимы: сорок восемь городов и местечек от нее отложилось, сто сорок четыре тысячи казенных рублей, сто сорок одна тысяча четвертей хлеба, сто восемьдесят три пушки, двести пятьдесят четыре тысячи пищалей, тридцать две тысячи ядер и на семьдесят четыре тысячи пожитков воеводских и ратных досталось казакам.
Людей же погибло без счету.
Нащокинская боярская и воеводская система, таким образом, дорого обошлась Руси!
Окончив шведскую и польскую войну, царь Алексей Михайлович стал на высоте, на какой не был ни один из его предков: он приобрел не только обширную малороссийскую область, но к нему отошли Белоруссия и некоторые города Южной Ливонии. С приобретением же этих земель царская казна начинала с этих мест пополняться деньгами вдвое более, чем получалось прежде с русских земель. Это давало возможность царю устроить и свое житье-бытье получше: окрестности Москвы заселялись и в них строились села и дворцы. Так он основал села: Измайловское, Воробьево и Преображенское, а в Коломенском селе он готовил материал на новый дворец, названный Симеоном Полоцким «осьмым чудом света». Между прочим, для резной и столярной работы были вызваны из Нового Иерусалима все никоновские лучшие мастера.
Приниженный прежде богатством бояр, Алексей Михайлович с увеличением его денежных средств почувствовал себя и могущественнее, и державнее.
Нащокин, поддерживавший его самодержавные инстинкты для того, чтобы властвовать самому, неограниченно, принял громкий титул «царственной большой печати и государственных посольских дел сберегатель» и управлял неограниченно царством.
Алексей Михайлович разжирел и растолстел и вообще сильно изменился: сделался раздражителен и резок.
Готовый прежде выслушивать резкие правды, он не стал выносить противоречия, и к этому следует относить показание Катошихина, что Боярская дума выслушивала его мнения, уставя брады в землю.
Приближенные к нему бояре тоже не узнавали его. Правда, вспыльчивость его была некоторым памятна и из прошлого, да это считали семейной расправой. Так, в 1661 году, когда Хованский, или, как называл его народ, Таратай, был разбит, тесть Алексея Михайловича Илья Милославский в Боярской думе выразился:
– Если государь пожалует, даст мне начальство над войском, то я скоро приведу польского короля пленником.
– Как ты смеешь, – воскликнул царь, – страдник, худой человек, хвастать своим искусством в деле ратном? Когда ты ходил с полками? Какие победы показал над неприятелем? Или ты смеешься надо мною?
С этими словами царь бросился к тестю, дал ему сильную пощечину, схватил его за бороду, поволок к выходу и вытолкнул в шею из думы.
Любимцу и троюродному братцу Родиону Матвеевичу Стрешневу досталось однажды тоже. Страдая тучностью и полнокровием, Алексей Михайлович вздумал от головокружения и головных болей бросить себе кровь. Ему от этого сделалось лучше. Призвал он по этому случаю всех плотных ближних бояр и велел им бросить кровь. Все безропотно исполнили приказ. Один Стрешнев сказал:
– Да я уже стар для кровопускания.
– Как! – крикнул царь. – Разве твоя кровь дороже моей? Что, ты считаешь себя лучше всех?
И при этих словах Алексей Михайлович бросился на него, ударил его по щекам, вырвал клок бороды и вытолкал за дверь.
Но эта резкость перешла после низвержения Никона и господства Нащокина и на других бояр. Так, Григорию Григорьевичу Ромодановскому, лучшему своему воеводе, он написал:
«Врагу креста Христова и новому Ахитофелу князю Григорью Ромодановскому!
Воздаст тебе Господь Бог за твою к нам, великому государю, прямую сатанскую службу, яко же Дафану, и Авирону, и Анинии, и Самфире: они поклялись Духу Святому во лжу» и так далее.
В письме о товарище его говорится: «А товарища твоего, дурака и худого князишка, пытать велим, а страдника Климку велим повесить. Бог благословил и предал нам, государю, править и рассуждать люди свои на востоке, и на западе, и на юге, и на севере вправду…»
Напоминало это уже переписку Ивана Грозного с князем Курбским и его самомнение.
Почувствовав себя, таким образом, сильным и могущественным, Алексей Михайлович возымел желание объявить своим наследником царевича Алексея Алексеевича.
Торжество назначено было на новый 1668 год, то есть 1 сентября 1667 года.
Какое же воспитание получил царевич?..
Родился он в 1654 году и был вторым сыном Марии Ильиничны: первый, Дмитрий, умер младенцем, а потому Алексей Алексеевич был вторым. Кроме него у царя имелись в это время сыновья: Федор – 5 лет, Симеон – 2 года и Иван – 1 год.
Похож Алексей Алексеевич был на мать: имел прекрасные темно-карие глаза, темно-русые волосы и тонкие черты лица. Иностранные послы, бывало, не наглядятся на него, так красив был он, и неудивительно после того, что польская королева Мария Людвика мечтала, чтобы он женился на ее племяннице и вступил на польский престол.
Образование получил он по-тогдашнему хорошее: читал, писал, знал священную и русскую историю, географию и первые четыре правила арифметики.
Зато воспитание он имел чисто теремное; до семи лет он был на руках у мамы, одной из приближенных боярынь его матери. Окруженный няньками и стольницами, он принимал все их недостатки: капризы, своеволие, сплетничание, злословие.
В семь лет он отдан был дядьке и вышел из терема, но только номинально; связь его с теремом оставалась через мать, сестер, теток и малолетних братьев.
Царевич от этой жизни сделался нервен, цвет лица его стал блекнуть, и под глазами синева придавала его глазам лихорадочное выражение.
Доктора Алексея Михайловича Артамон Граман, Яганус, Белов и Вилим Крамор вначале приписывали это глистам, а потом они решили, что это-де рост такой.
Царь успокоился и не обращал более внимания на хилость, или лучше, на худобу сына и говаривал, что и он в его лета был худощав и нежен; а «теперь вот я какой», показывал он на свои румяные щеки и дородность.
Не чаял в этом сыне Алексей Михайлович души и даже при андрусовском мирном трактате хотел было внести статью об его избрании на польский престол, но потом вспомнил, что поляки потребуют его в Краков, ополячат и в католицизм обратят, а потому он махнул рукой и только сторонкой намекнул об этом польским послам через Нащокина.
Этого-то любимца Алексей Михайлович и хотел объявить наследником престола на случай своей смерти.
В день нового года, то есть 1 сентября, царь отправился с ним в Успенский собор. После обедни и молебна они возвратились во дворец.
В Золотой палате ожидали их боярство и духовенство с патриархом.
Взойдя на трон, царь сел и, показав на царевича, объявил, что в случае его смерти они своим великим государем должны почитать его. Алексей Алексеевич сказал им по этому случаю речь, сочиненную Симеоном Полоцким, и тогда раздались восторженные клики с пением «многая лета». После все присутствующие допущены к целованию рук царя и царевича.
Когда поздравление кончилось, царь, взяв за руку сына, со всем боярством и святителями вышел на Красное крыльцо к народу.
Думный дьяк прочитал манифест царя о назначении наследника, и царь показал его народу.
Народ пал ниц, потом, поднявшись, пел «многая лета».
Народу было изготовлено на площади угощение от царя, а бояре и духовенство пошли к царскому столу.
За столом сидел рядом с царем и царевич.
Когда он вступил в права наследника престола, Милославские подняли голову: в последнее время Нащокин совсем их затер, и они потеряли всякое влияние. Теперь же Алексей Алексеевич становился самым приближенным к царю: в качестве наследника, он, по обычаю, обязан был быть «посвященным в государственные дела для того, чтобы на случай смерти царя не было какого-нибудь замешательства. Терем воспользовался этим и сделал его своим орудием.
На другой же день при докладе царю Нащокиным царевич обратился к отцу.
– Батюшка, – скзал он, – правда ли Никона-патриарха в папы избирают?
– Избирать-то не избирают… Но видишь ли, король польский Ян Казимир, известись, что на Москве собор, писал сюда мне и патриархам, что вот, мол, когда бы пообсудили с папскими легатами унию, тогда кардиналы избрали бы на престол Никона. Ян Казимир сам кардинал и подал бы в Риме за него первый голос. И французский король и цезарь тоже за него. Но Никон латинства не примет и на унию не поддастся.
– А коли Рим согласится на наши книги, на нашу службу? – заметил с добродушием Нащокин
– Едва ли Никон согласится, – стоял на своем Алексей Михайлович. – Притом мы его низложили, лишили архиерейства, как же теперь в папы? Да и раскольники что скажут, и так, гляди, чуть ли не половина народа за них.
– Коли, – воскликнул царевич, – Никон в таком почете у всех государей, так зачем его держат в Ферапонтовом монастыре… Пущай, по крайности, он сидел бы в своем Новом Иерусалиме.
– Слишком это близко от Москвы, мутить это будет только народ, – возразил царь. – И так ему там почет, именуют его патриархом, да и я ему пишу всегда: святейший старец.
– Да ведь в глуши-то он с ума спятит, – вздохнул царевич.
– Должно быть, невесело, – вздохнул и Алексей Михайлович, искоса поглядывая на Нащокина.
– Старцу и не подобает веселиться, – прошипел Нащокин. – Я и сам, великий государь, коли службу свою отслужу тебе, аль по старости сил не станет на работу, так пойду в святую обитель отмолить свои грехи. Дал я такой обет и – исполню.
Этим и кончился разговор, но с этого дня у царя с сыном начали происходить тайные беседы, а в них зачастую слышалось имя Никона.
Что же сталось со святейшим старцем, о котором говорила в то время вся просвещенная часть Европы?..
Двенадцатого декабря 1666 года архимандрит Нижегородского Печерского монастыря Иосиф привез его в Ферапонтов монастырь и первым его делом было отобрать от него архиерейскую мантию и посох.
Никон отдал их беспрекословно и просил одного лишь, чтобы не содержали взаперти его монахов и бельцов.
Требование его исполнено.
Дабы рассеять скуку одиночества, Никон просил бумаги, чернил и перья, чтобы писать, – ему это дали.
Но вскоре явился на смену Иосифу другой Иосиф, Новоспасского монастыря, с инструкцией: «Беречь, чтобы монах Никон писем никаких не писал и никуда не посылал; беречь накрепко, чтобы никто никакого оскорбления ему не делал; монастырским владеть ничем ему не велеть, а пищу и всякий келейный покой давать ему по его потребе».
Пристав Шепелев, находившийся при нем и следивший за ним, как аргус, отобрал от него тотчас бумагу, чернила и перья… Мучил его Шепелев порядком и на каждом шагу его притеснял и унижал. Но приближенные Никона все же считали его патриархом и через знакомых своих в Москве передавали в терем о дурном обращении с ним пристава.
Царевич, узнав об этом, доложил отцу, и на смену Шепелеву послан в Ферапонтов монастырь Наумов. Алексей Михайлович отпустил его сам из Москвы и на прощание сказал ему:
– Скажи Никону, что я прошу прощения и благословения…
По приезде в Ферапонтов монастырь Наумов передал эти слова Никону.
Патриарх возмутился и написал царю следующее:
«Ты боишься греха, просишь у меня благословения, примирения; но я даром тебя не благословляю, не помирюсь. Возврати из заточения, так прощу. Когда перед моим выездом из Москвы ты присылал Родиона Стрешнева с милостынею и с просьбой о прощении и благословении, я сказал ему: ждать суда Божия. Опять Наумов говорил мне те же слова и ему я то же отвечал, что мне нельзя дать просто благословения и прощения… ты меня осудил и заточил, и я тебя трижды проклял по божественным заповедям, паче Содома и Гоморра»[89]…
Письмо это не могло не повлиять сильно на царя: оно рассердило его, но вместе с тем и убедило, что смирить невозможно Никона крутыми мерами и что худой мир – лучше доброй ссоры.
Однако же с Никоном Наумов обращался не особенно нежно: он говорил ему дерзости, унижал его, никого не допускал к нему, и однажды выведенный этим из терпения патриарх обругал его мучителем, лихоимцем и дневным разбойником.
Наумов велел его запереть в келью и держал взаперти с 9 мая до Ильина дня, не давая ему не только порядочных припасов, но не отпускал людей для рубки и носки дров, так что черные работы Никон должен был совершать сам.
Получивши в начале 1667 года об этом уведомление, царь послал в Ферапонтов монастырь стряпчего Образцова, чтобы тот облегчил участь старца.
Прибыв в обитель, Образцов посадил Наумова в наказание на три часа в сторожку.
Узнав об этом, Никон закипятился:
– Степан, – кричал он, – мучил меня тридцать недель, а его посадили только на три часа.
Но вот Наумов явился к нему и, бросившись к нему в ноги, сказал:
– Я человек невольный: как мне приказано, так и делал.
Никон простил его, и они сделались друзьями.
В июле пришла Наумову весть, что Никона избирают в папы.
Он тотчас передал об этом патриарху.
– Меня в папы, – говорил он удивленно, – да разве они примут наш закон, наши книги, наше служение?.. Впрочем, мы от католиков имеем небольшое различие[90]… Да теперь во всей Европе лютеранство и кальвинисты совсем разрушили западную церковь… Конечно, было бы хорошо это соединение, если бы католики склонились сравниться с ними. Но, кажись, они еще упрямее наших ханжей расколоучителей.
Этим окончился их разговор. Но мысль о папстве не покидала Никона, и он все более и более убеждался собственными доводами в химерности этой затеи Яна Казимира.
В Москве однако же приняли это всерьез и к сведению, чем и должно объяснить совершившуюся перемену в обращении с ним Наумова.
Вскоре к нему стали допускать всякого чина людей: посадских, голов и из Воскресенского девичьего монастыря игуменью Марфу.
Гости принимались им радушно, и они отдавали ему почести патриаршие; по целым дням они не покидали его кельи.
С монашками в особенности завел патриарх дружбу: они боготворили его, и вот монастырские подводы стали отправляться за ними.
Наумов испугался и как-то намекнул патриарху, что Москва-де может остаться недовольна. Никон рассердился и воскликнул:
– Не указал ли тебе государь ни в чем меня ведать?
Весть однако же о доступности Никона вскоре достигла патриарших его вотчин: и вот явились к нему оттуда монахи и крестьяне и привезли ему деньги.
Один Наумов был осторожен и не давал ему ни бумаги, ни чернил.
– Ты мне запрещаешь, – раскричался на него однажды Никон, – давать бумаги и чернил, а я из Москвы с собой привез четыре чернильницы и бумагу, вот, смотри!
И показал он более восьми фунтов бумаги.
Архимандриты: приставленный к нему Иосиф и игумен ферапонтовский Афанасий величали его патриархом и поминали его на ектениях. Иосиф получал от него за это шубы и сукна. Но вскоре Никон своею неосторожностью наделал то, что в августе получен был указ: сослать служку его Яковлева за то, что он, не спросясь Наумова, ездил всюду по поручению Никона…
На другой день после зверского поступка казака Бугая с женой Огарева карлик Лучко забрался в богадельню и не отходил от ее кровати.
Первые дни боярыня была без памяти, но когда очнулась и стала узнавать предметы, она обратилась к Лучко и спросила его слабым голосом:
– А ты чей, дитя мое? И где я?
– Не дитя я, а карлик Лучко; я боярский сын гетмана Брюховецкого.
Больная стала что-то соображать и вдруг воскликнула:
– Где мой муж? Где полковник Гульц?.. Вспоминаю – они бились.
– Муж твой жив и здоров. Он живет у протопопа Гадячского, там его лечат, а ты, боярыня, в гадячской богадельне Брюховецкого.
Страшная боль в груди помешала ей дальше говорить, но весть, что муж жив, осчастливила ее: она набожно перекрестилась.
Так посещал ее ежедневно Лучко; недели в две она стала поправляться, и карлик устроил ей свидание с мужем.
Радость супругов была неописанная: несмотря на тяжелую рану на голове и на щеке, полученную Огаревым, и на увечье, которое претерпела его жена, они друг другу сделались еще дороже.
Что же выиграл Брюховецкий от поднятого им мятежа?
Как бурный поток, запорожцы потекли с казаками и выгнали русских почти из всех городов и, когда цель была достигнута, большинство его полковников обратилось к западному гетману Дорошенко и предложило ему и восточное гетманство.
Дорошенко с митрополитом Тукальским тотчас послали к Брюховецкому, чтобы они привез свою гетманскую булаву и знамя и поклонился, а себе взял бы Гадяч с пригородами по смерть…
Тут-то только понял Брюховецкий, что Дорошенко сделал его лишь своим орудием.
Гетман пришел в негодование и занеистовствовал: он велел тотчас повсюду задержать как пленников людей Дорошенко.
Узнав об этом, к нему явился Лучко.
– И вот Иван Мартыныч, – сказал он, – что ты делаешь?.. Покорись, ведь это воля громады, а громада – великий человек.
– Чего, пес, пришел учить; это мои полковники-изменники затеяли, и я должен их наказать.
– Бог с ними, дядька, уже ты лучше покорись и возьми себе Гадяч… ведь и это целое княжество… Здесь и дворец у тебя… и своя церковь… и заживешь ты на покое, да и я тебя не покину до смерти.
– Прочь от меня, коли не хочешь, чтобы я вышвырнул тебя. Пошли тотчас за полковником Григорием Гамалеем, за писарем Лавренко, за обозным Безпалым – они мои друзья и не изменят мне.
С сокрушенным сердцем и с каким-то печальным предчувствием вышел от гетмана Лучко и сделал распоряжение о приглашении к нему требуемых им лиц.
На другой день полковник, писарь и обозный явились к гетману, и тот послал их к турецкому султану с предложением принять Малороссию в свое подданство.
Султан Магомет в это время жил в Адрианополе по случаю господствовавшей в то время в Константинополе чумы. Весна была там в разгаре, и султан жил посреди янычарского лагеря в шатре.
Шатер был обширен и состоял из драгоценных персидских ковров, а внутри он был разукрашен турецкими шалями.
Второго апреля в лагерь этот явились Гамалея, Лавренко и Безпалый и были представлены великому визирю.
Они предложили, от имени Брюховецкого, султану принять Малороссию, или, как она тогда себя называла, Черкас, под султанскую руку в вечном подданстве, только не делать у них никаких поборов и защищать их от царя русского и короля польского.
Визирь доложил об этом султану, тот изъявил свое согласие и одарил лошадьми, оружием и вещами и их и Брюховецкого; после того он отпустил их домой, то есть отправил их морем в Крым.
В конце мая 1668 года посольство Брюховецкого через Крым возвратилось с извещением, что султан изъявил свое согласие на принятие Малороссии в свое подданство и для этой цели приедет от хана Челибей для того, чтобы, приняв присягу от гетмана и полковников, идти с ними против русских воевод.
Восхищенный этим Брюховецкий послал гонцов ко всем своим полковникам, чтобы они к приезду Челибея стянули часть казачества в Гадяч.
Полковники, изменившие было ему и требовавшие в гетманы Дорошенко, будто смирились, и покорились, и явились в июне в Гадяч, где они расположились лагерем.
Несколько дней после того дали знать гетману, что татарская орда приближается к Гадячу.
Он выехал навстречу к Челибею в рыдване, который несли лучшие его кони, запряженные цугом по-польски.
Челибей, как представитель не только хана, но и самого султана, дозволил себя взять в рыдван не только как гостя, но и как великую особу, то есть он уселся в рыдван, посадил возле себя одного из мурз, а гетману разрешил ехать верхом.
Брюховецкий было обиделся и вспылил, но умерил свой гнев и покорился участи. Несмотря на то, что открывшаяся у него рана на ноге не позволяла ему ехать верхом, он сел на коня одного из казаков, провожавших его, и поскакал за Челибеем.
Когда они прибыли в Гадяч, Челибей обратился к нему с восторженной похвалой его рыдвану и лошадям.
Нечего было делать: он подарил то и другое Челибею, так как, по восточному обычаю, не подарить значило нанести оскорбление.
На другой день представлялось странное зрелище: в присутствии Челибея и его татарской свиты казаки, их полковники и старшины, а также и сам гетман на кресте и Евангелии в присутствии священника присягали турецкому султану в верности.
После того пошло угощение и попойка: казаки и запорожцы пили, пили, пили…
Натянулись и татары бузою[91] и кумысом.
Дикие песни и тех и других разносились по окрестностям Гадяча, а ночью яркие их костры как-то зловеще горели, предсказывая новые беды и кровопролитие на Украине.
После этих попоек гетман предложил Челибею тронуться в путь против воевод.
– Заплатишь десять тысяч золотых, так мы тронемся, а коли нет, мы – гайда домой, – коротко и ясно отвечал Челибей.
Начался торг, и кончил гетман на семи тысячах золотых, которые он тотчас и выплатил ему.
Узнав об этом, Лучко возмутился:
– Зачем, дядька, дал вперед неверным деньги… Увидишь, они изменят.
– Татарин, коли дает слово, он его сдержит…
– Гляди, дядька, не доверяйся ты ни полковникам своим, ни Челибею, – недаром сердце мое не лежит к ним.
Лучко заплакал и, кладя на стол кошелек, набитый червонцами, сказал, запинаясь на каждом слове:
– Вам деньги теперь нужны, когда-нибудь возвратите…
С этими словами он выбежал, боясь, что ему кошелек возвратят.
На другой день гетман, окруженный полковниками, выступил в поход, а за ним вслед тронулась и татарская орда.
Выступая в поход, Брюховецкий разослал всем своим полковникам и старшине грамоты, чтобы они собрались в Дуванке, куда он идет с войском и с татарами.
Несколько дней спустя он уже разбил лагерь под этим местечком.
Не прошло и недели, как дали ему знать, что западный гетман Дорошенко движется тоже туда с войском.
Узнав об этом, Лучко настаивал, чтобы Брюховецкий послал к Дорошенко гонцов остановиться, иначе он-де примет его наступление как вызов к битве.
Гетман не послушался его и пошел к Челибею в его шатер.
Поджав ноги, Челибей сидел на полу, на ковре, и курил кальян.
Брюховецкий объявил ему, что приближается Дорошенко и чтобы он велел ему перейти обратно Днепр и возвратиться домой.
– Зачем? – спросил Челибей.
– Да ведь мы идем на русских, а нам он не нужен.
– Как не нужен, – заголосил Челибей, – ведь и он подданый султана, и он тоже ему присягнул, – так и он должен идти с нами.
– Но он со мной во вражде и требует, чтобы я отдал ему булаву…
– Это уже не дело ни султана, ни мое… Мое дело не разбирать вас, а сражаться с русскими. Вы, как знаете, меж собой и делайте, а я – сторона: кого из вас войско признает гетманом, тот и будет.
Взбешенный до ярости, Брюховецкий возвратился в свой шатер.
Лучко доложил ему, что явились от Дорошенко десять сотников казачьих для каких-то переговоров.
Гетман велел их привести в свой шатер. Сотники объявили, что Дорошенко требует от него булаву, знамя, бунчук и наряд.
Брюховецкий вышел из себя, прибил сотников, велел их сковать и отослать в Гадяч.
На другой день показались полки Дорошенко. К Брюховецкому явился запорожский полковник Иван Чугуй, очень приверженный к нему.
– Гетман, – сказал он, – ты поступаешь не по-казачьи: зачем допускаешь к себе так близко эту лисицу. Вели ты выкатить войску сто бочек горилки, да раздай на войско несколько тысяч золотых и крикни клич на изменника Дорошенко… и искрошат его и мои запорожцы, и твои казаки.
– Не могу я братской крови лить, – отвечал мрачно Брюховецкий.
– Гляди, быть беде… Но я тебя не покину, – вздохнул Чугуй.
Между тем Дорошенко наступал и прямо шел на лагерь Брюховецкого с песнями и барабанным боем.
Когда же они приблизились, казаки Брюховецкого стали кричать:
– Мы за гетманство биться не будем! Брюховецкий нам доброго ничего не сделал, только войну и кровопролитие начал.
Услышав это, пришедшие казаки бросились грабить Брюховецкого возы. Они расхитили его имущество, оружие – все, что там имелось, а съестные припасы стали пожирать, а из бочек пить водку.
Дорошенко, находившийся на горе и видевший это, послал сотника Дрозденко схватить Брюховецкого и привести к себе.
Дрозденко явился в шатер Брюховецкого.
Брюховецкий страдал от раны и сидел в кресле.
В шатре находились друг его Чугуй и Лучко.
Ворвавшись в шатер, Дрозденко схватил грубо за руку гетмана, требуя, чтобы он следовал за ним к Дорошенко.
Чугуй взял ружье и так сильно толкнул его дулом в бок, что тот упал.
Но в этот миг ворвалась в шатер толпа пьяных казаков и после отчаянной борьбы с Чугуем и карликом схватили на руки гетмана и потащили его к Дорошенко.
Чугуй успел созвать несколько запорожцев и последовал за этой толпой.
Брюховецкого привели к Дорошенко. Тот, окруженный полковниками и старшиной обеих сторон, стоял на горе и ожидал привода Ивана Мартыновича.
Когда поставили перед ним пленника, он грубо крикнул:
– Ты[92] зачем ко мне так жестоко писал и не хотел добровольно булавы отдать?..
Брюховецкий с презрением поглядел на него и ничего не ответил.
Дорошенко повторил несколько раз вопрос, но ответа не было.
Дорошенко махнул рукою: толпа казаков бросилась на несчастного, начала резать его платье, била ослобом, дулами, чеканами, рогатинами.
Чугуй с небольшим количеством запорожцев хотели его отстоять и дрались отчаянно, но сила одолела; а Дорошенко, полковники и старшины не шевельнули даже пальцем, чтобы остановить братоубийство. Когда Чугуя сломили и привели избитого и раненого к Дорошенко, тот велел освободить его, причем клялся, что он махнул рукой только для того, чтобы Брюховецкого увели, а те его убили.