bannerbannerbanner
Патриарх Никон. Том 2

Михаил Филиппов
Патриарх Никон. Том 2

Полная версия

Воевода подобрал своих убитых и раненых и поспешно выступил из города.

На пути он встретил полковника Гульца.

– Жена моя права была, – сказал он, – уж лучше бы защищаться в городе; там они пожалели бы казачьи дома да и легче было бы сражаться… Эти разбойники, вероятно, тотчас нагрянут сюда, так нам нужно будет их отразить и дорого продать свою жизнь.

Они ускоренными шагами поспешили к передовому войску, но едва они прибыли туда, как вдали показались запорожцы с кошевым атаманом.

Русские выкинули флаг для переговоров, но те, будто не замечая его, неслись к ним вихрем.

Началась стрельба и рукопашный бой. Русские сражались отчаянно: семьдесят человек стрельцов и пятьдесят солдат пало под ножами запорожскими, остальные сто тридцать человек, избитые, израненные, забраны в плен; не больше тридцати человек стрельцов успело бежать на Переяславль, но те померзли в пути. Полковник Гульц сражался у возка боярыни и там пал, как герой; но она не сдавалась в плен: она дралась с отчаянием, и взяли ее тогда, когда свалили и связали ее.

Огарев бился до последнего и не сдавался, но тяжелая рана на голове лишила его чувств, и запорожцы забрали его полумертвого.

Одержав эту постыдную победу, запорожцы забрали русский обоз и пленных и двинулись с триумфом в город, причем били в котлы и в барабаны и неистово пели песни.

Вступив в город, они послали Огарева к протопопу, а боярыню за то, что муж ее отсек ухо Ивану Бугаю, и за то, что она не сдавалась без бою, раздели и повели по городу простоволосую. Приведя ее таким образом на площадь, где собрался народ, Бугай выхватил кинжал и отсек ей одну грудь.

Он собирался уже по частям ее искрошить, как раздался голос маленького человека Лучко:

– Звери вы лютые… змеи подколодные… так-то вы войсковой ясырь цените… Гетман прислал меня отдуть виноватых. – И он начал бить гетмановской плетью налево и направо, куда ни попало.

И Бугаю, и его сподвижникам досталось прямо по лицу.

– Экий скаженный, – крикнул Бугай, убегая.

За ним последовали остальные запорожцы.

Лучко торопливо снял пояс, вынул платок и, нагнувшись к лежавшей без чувств на снегу боярыне, закрыл ее рану платком и притянул его своим поясом; потом, обратившись к народу, он крикнул:

– Громада! Гетман приказал отвести ее в богадельню… Вот в ту, которая здесь на площади.

Несколько мещан отделились от народа и понесли ее в богадельню. Здесь было несколько прислужниц и фельдшер. Они уложили боярыню на кровать и занялись перебинтовкой.

Лучко до тех пор не покидал богадельни, пока раненой не сделалось лучше, то есть пока она не пришла в себя; тогда он успокоил ее насчет мужа и удалился, объявив, что Брюховецкий опечален приключившимся, и что он употребил все силы и средства для их излечения.

На другой день из Гадяча полетела во все концы Малороссии от Брюховецкого следующая прокламация:

«Не с нашего единого, но с общего всей старшины совета учинилось, что мы от руки и приязни московской отлучились по важным причинам. Послы московские с польскими комиссарами присягой утвердились с обеих сторон разорять Украину, отчизну нашу милую, истребив в них всех жителей больших и малых. Для этого Москва дала ляхам на наем чужеземного войска четырнадцать миллионов денег[88]. О таком злом намерении неприятельском и ляцком узнали мы через Святого Духа. Спасаясь от погибели, мы возобновили союз со своею братиею. Мы не хотели выгонять саблею Москву из городов украинских, хотели в целости проводить до рубежа, но москали сами закрытую в себе злость объявили, не пошли мирно дозволенной им дорогою, но начали было войну; тогда народ встал и сделал над ними то, что они готовили нам, – мало их ушло живых! Прошу вас именем целого войска запорожского, пожелайте и вы целости отчизне своей Украине, промыслите над своими домашними неприятелями, то есть москалями, очищайте от них свои города. Не бойтесь ничего, потому что с братиею нашею той стороны желанное нам учинилось согласие, – если нужно будет, не замедлять нам помочь. Также и орда (татаре) в готовности, хотя не в большой силе, на той стороне».

Прокламация произвела потрясающее впечатление на всю Малороссию: она поднялась, как один человек.

Воеводы Тихачев, Загряжский, Клокачев и Кологривов взяты в плен, а ратники их перерезаны; в Стародубе погиб геройски князь Игнатий Волконский.

Но ожесточеннее всех сражался в Новгороде Северском Исай Квашнин. Не желая сдаться живьем и видеть обесчещенной свой жену, он ударил ее саблею по уху и по плечу, и когда она, обливаясь кровью, лежала в обмороке и он полагал ее умершею, велел казнить трех казачьих сотников, присланных к нему для переговоров, и отправился в шанцы защищать город. Казаки рассвирепели и бросились на штурм. Квашнин изрубил собственноручно целый десяток казаков, но, подавленный массою, он пал геройски. Казаки осадили тоже Нежин и Переяславль, но русские храбро отбивались.

Положение было отчаянное, и Шереметьев писал царю об этом из Киева, причем жаловался, что «ратные его люди наги, голодны и скудны вконец, многие дня по три, по четыре не едят, а Христовым именем никто не дает».

Только лишь весной появилась помощь из России, и князь Константин Щербатый вместе с Лихаревым поразили казаков под Почепом, а в июне – под Новгородом-Северским; князь же Григорий Григорьевич Ромодановский облег своими войсками города Котшову и Опошню.

Потери вообще русских в Малороссии от этого мятежа были тяжелы и невознаградимы: сорок восемь городов и местечек от нее отложилось, сто сорок четыре тысячи казенных рублей, сто сорок одна тысяча четвертей хлеба, сто восемьдесят три пушки, двести пятьдесят четыре тысячи пищалей, тридцать две тысячи ядер и на семьдесят четыре тысячи пожитков воеводских и ратных досталось казакам.

Людей же погибло без счету.

Нащокинская боярская и воеводская система, таким образом, дорого обошлась Руси!

XXXV
Ферапонтов монастырь

Окончив шведскую и польскую войну, царь Алексей Михайлович стал на высоте, на какой не был ни один из его предков: он приобрел не только обширную малороссийскую область, но к нему отошли Белоруссия и некоторые города Южной Ливонии. С приобретением же этих земель царская казна начинала с этих мест пополняться деньгами вдвое более, чем получалось прежде с русских земель. Это давало возможность царю устроить и свое житье-бытье получше: окрестности Москвы заселялись и в них строились села и дворцы. Так он основал села: Измайловское, Воробьево и Преображенское, а в Коломенском селе он готовил материал на новый дворец, названный Симеоном Полоцким «осьмым чудом света». Между прочим, для резной и столярной работы были вызваны из Нового Иерусалима все никоновские лучшие мастера.

Приниженный прежде богатством бояр, Алексей Михайлович с увеличением его денежных средств почувствовал себя и могущественнее, и державнее.

Нащокин, поддерживавший его самодержавные инстинкты для того, чтобы властвовать самому, неограниченно, принял громкий титул «царственной большой печати и государственных посольских дел сберегатель» и управлял неограниченно царством.

Алексей Михайлович разжирел и растолстел и вообще сильно изменился: сделался раздражителен и резок.

Готовый прежде выслушивать резкие правды, он не стал выносить противоречия, и к этому следует относить показание Катошихина, что Боярская дума выслушивала его мнения, уставя брады в землю.

Приближенные к нему бояре тоже не узнавали его. Правда, вспыльчивость его была некоторым памятна и из прошлого, да это считали семейной расправой. Так, в 1661 году, когда Хованский, или, как называл его народ, Таратай, был разбит, тесть Алексея Михайловича Илья Милославский в Боярской думе выразился:

– Если государь пожалует, даст мне начальство над войском, то я скоро приведу польского короля пленником.

– Как ты смеешь, – воскликнул царь, – страдник, худой человек, хвастать своим искусством в деле ратном? Когда ты ходил с полками? Какие победы показал над неприятелем? Или ты смеешься надо мною?

С этими словами царь бросился к тестю, дал ему сильную пощечину, схватил его за бороду, поволок к выходу и вытолкнул в шею из думы.

Любимцу и троюродному братцу Родиону Матвеевичу Стрешневу досталось однажды тоже. Страдая тучностью и полнокровием, Алексей Михайлович вздумал от головокружения и головных болей бросить себе кровь. Ему от этого сделалось лучше. Призвал он по этому случаю всех плотных ближних бояр и велел им бросить кровь. Все безропотно исполнили приказ. Один Стрешнев сказал:

– Да я уже стар для кровопускания.

– Как! – крикнул царь. – Разве твоя кровь дороже моей? Что, ты считаешь себя лучше всех?

И при этих словах Алексей Михайлович бросился на него, ударил его по щекам, вырвал клок бороды и вытолкал за дверь.

Но эта резкость перешла после низвержения Никона и господства Нащокина и на других бояр. Так, Григорию Григорьевичу Ромодановскому, лучшему своему воеводе, он написал:

«Врагу креста Христова и новому Ахитофелу князю Григорью Ромодановскому!

Воздаст тебе Господь Бог за твою к нам, великому государю, прямую сатанскую службу, яко же Дафану, и Авирону, и Анинии, и Самфире: они поклялись Духу Святому во лжу» и так далее.

В письме о товарище его говорится: «А товарища твоего, дурака и худого князишка, пытать велим, а страдника Климку велим повесить. Бог благословил и предал нам, государю, править и рассуждать люди свои на востоке, и на западе, и на юге, и на севере вправду…»

 

Напоминало это уже переписку Ивана Грозного с князем Курбским и его самомнение.

Почувствовав себя, таким образом, сильным и могущественным, Алексей Михайлович возымел желание объявить своим наследником царевича Алексея Алексеевича.

Торжество назначено было на новый 1668 год, то есть 1 сентября 1667 года.

Какое же воспитание получил царевич?..

Родился он в 1654 году и был вторым сыном Марии Ильиничны: первый, Дмитрий, умер младенцем, а потому Алексей Алексеевич был вторым. Кроме него у царя имелись в это время сыновья: Федор – 5 лет, Симеон – 2 года и Иван – 1 год.

Похож Алексей Алексеевич был на мать: имел прекрасные темно-карие глаза, темно-русые волосы и тонкие черты лица. Иностранные послы, бывало, не наглядятся на него, так красив был он, и неудивительно после того, что польская королева Мария Людвика мечтала, чтобы он женился на ее племяннице и вступил на польский престол.

Образование получил он по-тогдашнему хорошее: читал, писал, знал священную и русскую историю, географию и первые четыре правила арифметики.

Зато воспитание он имел чисто теремное; до семи лет он был на руках у мамы, одной из приближенных боярынь его матери. Окруженный няньками и стольницами, он принимал все их недостатки: капризы, своеволие, сплетничание, злословие.

В семь лет он отдан был дядьке и вышел из терема, но только номинально; связь его с теремом оставалась через мать, сестер, теток и малолетних братьев.

Царевич от этой жизни сделался нервен, цвет лица его стал блекнуть, и под глазами синева придавала его глазам лихорадочное выражение.

Доктора Алексея Михайловича Артамон Граман, Яганус, Белов и Вилим Крамор вначале приписывали это глистам, а потом они решили, что это-де рост такой.

Царь успокоился и не обращал более внимания на хилость, или лучше, на худобу сына и говаривал, что и он в его лета был худощав и нежен; а «теперь вот я какой», показывал он на свои румяные щеки и дородность.

Не чаял в этом сыне Алексей Михайлович души и даже при андрусовском мирном трактате хотел было внести статью об его избрании на польский престол, но потом вспомнил, что поляки потребуют его в Краков, ополячат и в католицизм обратят, а потому он махнул рукой и только сторонкой намекнул об этом польским послам через Нащокина.

Этого-то любимца Алексей Михайлович и хотел объявить наследником престола на случай своей смерти.

В день нового года, то есть 1 сентября, царь отправился с ним в Успенский собор. После обедни и молебна они возвратились во дворец.

В Золотой палате ожидали их боярство и духовенство с патриархом.

Взойдя на трон, царь сел и, показав на царевича, объявил, что в случае его смерти они своим великим государем должны почитать его. Алексей Алексеевич сказал им по этому случаю речь, сочиненную Симеоном Полоцким, и тогда раздались восторженные клики с пением «многая лета». После все присутствующие допущены к целованию рук царя и царевича.

Когда поздравление кончилось, царь, взяв за руку сына, со всем боярством и святителями вышел на Красное крыльцо к народу.

Думный дьяк прочитал манифест царя о назначении наследника, и царь показал его народу.

Народ пал ниц, потом, поднявшись, пел «многая лета».

Народу было изготовлено на площади угощение от царя, а бояре и духовенство пошли к царскому столу.

За столом сидел рядом с царем и царевич.

Когда он вступил в права наследника престола, Милославские подняли голову: в последнее время Нащокин совсем их затер, и они потеряли всякое влияние. Теперь же Алексей Алексеевич становился самым приближенным к царю: в качестве наследника, он, по обычаю, обязан был быть «посвященным в государственные дела для того, чтобы на случай смерти царя не было какого-нибудь замешательства. Терем воспользовался этим и сделал его своим орудием.

На другой же день при докладе царю Нащокиным царевич обратился к отцу.

– Батюшка, – скзал он, – правда ли Никона-патриарха в папы избирают?

– Избирать-то не избирают… Но видишь ли, король польский Ян Казимир, известись, что на Москве собор, писал сюда мне и патриархам, что вот, мол, когда бы пообсудили с папскими легатами унию, тогда кардиналы избрали бы на престол Никона. Ян Казимир сам кардинал и подал бы в Риме за него первый голос. И французский король и цезарь тоже за него. Но Никон латинства не примет и на унию не поддастся.

– А коли Рим согласится на наши книги, на нашу службу? – заметил с добродушием Нащокин

– Едва ли Никон согласится, – стоял на своем Алексей Михайлович. – Притом мы его низложили, лишили архиерейства, как же теперь в папы? Да и раскольники что скажут, и так, гляди, чуть ли не половина народа за них.

– Коли, – воскликнул царевич, – Никон в таком почете у всех государей, так зачем его держат в Ферапонтовом монастыре… Пущай, по крайности, он сидел бы в своем Новом Иерусалиме.

– Слишком это близко от Москвы, мутить это будет только народ, – возразил царь. – И так ему там почет, именуют его патриархом, да и я ему пишу всегда: святейший старец.

– Да ведь в глуши-то он с ума спятит, – вздохнул царевич.

– Должно быть, невесело, – вздохнул и Алексей Михайлович, искоса поглядывая на Нащокина.

– Старцу и не подобает веселиться, – прошипел Нащокин. – Я и сам, великий государь, коли службу свою отслужу тебе, аль по старости сил не станет на работу, так пойду в святую обитель отмолить свои грехи. Дал я такой обет и – исполню.

Этим и кончился разговор, но с этого дня у царя с сыном начали происходить тайные беседы, а в них зачастую слышалось имя Никона.

Что же сталось со святейшим старцем, о котором говорила в то время вся просвещенная часть Европы?..

Двенадцатого декабря 1666 года архимандрит Нижегородского Печерского монастыря Иосиф привез его в Ферапонтов монастырь и первым его делом было отобрать от него архиерейскую мантию и посох.

Никон отдал их беспрекословно и просил одного лишь, чтобы не содержали взаперти его монахов и бельцов.

Требование его исполнено.

Дабы рассеять скуку одиночества, Никон просил бумаги, чернил и перья, чтобы писать, – ему это дали.

Но вскоре явился на смену Иосифу другой Иосиф, Новоспасского монастыря, с инструкцией: «Беречь, чтобы монах Никон писем никаких не писал и никуда не посылал; беречь накрепко, чтобы никто никакого оскорбления ему не делал; монастырским владеть ничем ему не велеть, а пищу и всякий келейный покой давать ему по его потребе».

Пристав Шепелев, находившийся при нем и следивший за ним, как аргус, отобрал от него тотчас бумагу, чернила и перья… Мучил его Шепелев порядком и на каждом шагу его притеснял и унижал. Но приближенные Никона все же считали его патриархом и через знакомых своих в Москве передавали в терем о дурном обращении с ним пристава.

Царевич, узнав об этом, доложил отцу, и на смену Шепелеву послан в Ферапонтов монастырь Наумов. Алексей Михайлович отпустил его сам из Москвы и на прощание сказал ему:

– Скажи Никону, что я прошу прощения и благословения…

По приезде в Ферапонтов монастырь Наумов передал эти слова Никону.

Патриарх возмутился и написал царю следующее:

«Ты боишься греха, просишь у меня благословения, примирения; но я даром тебя не благословляю, не помирюсь. Возврати из заточения, так прощу. Когда перед моим выездом из Москвы ты присылал Родиона Стрешнева с милостынею и с просьбой о прощении и благословении, я сказал ему: ждать суда Божия. Опять Наумов говорил мне те же слова и ему я то же отвечал, что мне нельзя дать просто благословения и прощения… ты меня осудил и заточил, и я тебя трижды проклял по божественным заповедям, паче Содома и Гоморра»[89]

Письмо это не могло не повлиять сильно на царя: оно рассердило его, но вместе с тем и убедило, что смирить невозможно Никона крутыми мерами и что худой мир – лучше доброй ссоры.

Однако же с Никоном Наумов обращался не особенно нежно: он говорил ему дерзости, унижал его, никого не допускал к нему, и однажды выведенный этим из терпения патриарх обругал его мучителем, лихоимцем и дневным разбойником.

Наумов велел его запереть в келью и держал взаперти с 9 мая до Ильина дня, не давая ему не только порядочных припасов, но не отпускал людей для рубки и носки дров, так что черные работы Никон должен был совершать сам.

Получивши в начале 1667 года об этом уведомление, царь послал в Ферапонтов монастырь стряпчего Образцова, чтобы тот облегчил участь старца.

Прибыв в обитель, Образцов посадил Наумова в наказание на три часа в сторожку.

Узнав об этом, Никон закипятился:

– Степан, – кричал он, – мучил меня тридцать недель, а его посадили только на три часа.

Но вот Наумов явился к нему и, бросившись к нему в ноги, сказал:

– Я человек невольный: как мне приказано, так и делал.

Никон простил его, и они сделались друзьями.

В июле пришла Наумову весть, что Никона избирают в папы.

Он тотчас передал об этом патриарху.

– Меня в папы, – говорил он удивленно, – да разве они примут наш закон, наши книги, наше служение?.. Впрочем, мы от католиков имеем небольшое различие[90]… Да теперь во всей Европе лютеранство и кальвинисты совсем разрушили западную церковь… Конечно, было бы хорошо это соединение, если бы католики склонились сравниться с ними. Но, кажись, они еще упрямее наших ханжей расколоучителей.

Этим окончился их разговор. Но мысль о папстве не покидала Никона, и он все более и более убеждался собственными доводами в химерности этой затеи Яна Казимира.

В Москве однако же приняли это всерьез и к сведению, чем и должно объяснить совершившуюся перемену в обращении с ним Наумова.

Вскоре к нему стали допускать всякого чина людей: посадских, голов и из Воскресенского девичьего монастыря игуменью Марфу.

Гости принимались им радушно, и они отдавали ему почести патриаршие; по целым дням они не покидали его кельи.

С монашками в особенности завел патриарх дружбу: они боготворили его, и вот монастырские подводы стали отправляться за ними.

Наумов испугался и как-то намекнул патриарху, что Москва-де может остаться недовольна. Никон рассердился и воскликнул:

– Не указал ли тебе государь ни в чем меня ведать?

Весть однако же о доступности Никона вскоре достигла патриарших его вотчин: и вот явились к нему оттуда монахи и крестьяне и привезли ему деньги.

Один Наумов был осторожен и не давал ему ни бумаги, ни чернил.

– Ты мне запрещаешь, – раскричался на него однажды Никон, – давать бумаги и чернил, а я из Москвы с собой привез четыре чернильницы и бумагу, вот, смотри!

И показал он более восьми фунтов бумаги.

Архимандриты: приставленный к нему Иосиф и игумен ферапонтовский Афанасий величали его патриархом и поминали его на ектениях. Иосиф получал от него за это шубы и сукна. Но вскоре Никон своею неосторожностью наделал то, что в августе получен был указ: сослать служку его Яковлева за то, что он, не спросясь Наумова, ездил всюду по поручению Никона…

XXXVI
Судьба Брюховецкого

На другой день после зверского поступка казака Бугая с женой Огарева карлик Лучко забрался в богадельню и не отходил от ее кровати.

Первые дни боярыня была без памяти, но когда очнулась и стала узнавать предметы, она обратилась к Лучко и спросила его слабым голосом:

– А ты чей, дитя мое? И где я?

– Не дитя я, а карлик Лучко; я боярский сын гетмана Брюховецкого.

Больная стала что-то соображать и вдруг воскликнула:

– Где мой муж? Где полковник Гульц?.. Вспоминаю – они бились.

– Муж твой жив и здоров. Он живет у протопопа Гадячского, там его лечат, а ты, боярыня, в гадячской богадельне Брюховецкого.

 

Страшная боль в груди помешала ей дальше говорить, но весть, что муж жив, осчастливила ее: она набожно перекрестилась.

Так посещал ее ежедневно Лучко; недели в две она стала поправляться, и карлик устроил ей свидание с мужем.

Радость супругов была неописанная: несмотря на тяжелую рану на голове и на щеке, полученную Огаревым, и на увечье, которое претерпела его жена, они друг другу сделались еще дороже.

Что же выиграл Брюховецкий от поднятого им мятежа?

Как бурный поток, запорожцы потекли с казаками и выгнали русских почти из всех городов и, когда цель была достигнута, большинство его полковников обратилось к западному гетману Дорошенко и предложило ему и восточное гетманство.

Дорошенко с митрополитом Тукальским тотчас послали к Брюховецкому, чтобы они привез свою гетманскую булаву и знамя и поклонился, а себе взял бы Гадяч с пригородами по смерть…

Тут-то только понял Брюховецкий, что Дорошенко сделал его лишь своим орудием.

Гетман пришел в негодование и занеистовствовал: он велел тотчас повсюду задержать как пленников людей Дорошенко.

Узнав об этом, к нему явился Лучко.

– И вот Иван Мартыныч, – сказал он, – что ты делаешь?.. Покорись, ведь это воля громады, а громада – великий человек.

– Чего, пес, пришел учить; это мои полковники-изменники затеяли, и я должен их наказать.

– Бог с ними, дядька, уже ты лучше покорись и возьми себе Гадяч… ведь и это целое княжество… Здесь и дворец у тебя… и своя церковь… и заживешь ты на покое, да и я тебя не покину до смерти.

– Прочь от меня, коли не хочешь, чтобы я вышвырнул тебя. Пошли тотчас за полковником Григорием Гамалеем, за писарем Лавренко, за обозным Безпалым – они мои друзья и не изменят мне.

С сокрушенным сердцем и с каким-то печальным предчувствием вышел от гетмана Лучко и сделал распоряжение о приглашении к нему требуемых им лиц.

На другой день полковник, писарь и обозный явились к гетману, и тот послал их к турецкому султану с предложением принять Малороссию в свое подданство.

Султан Магомет в это время жил в Адрианополе по случаю господствовавшей в то время в Константинополе чумы. Весна была там в разгаре, и султан жил посреди янычарского лагеря в шатре.

Шатер был обширен и состоял из драгоценных персидских ковров, а внутри он был разукрашен турецкими шалями.

Второго апреля в лагерь этот явились Гамалея, Лавренко и Безпалый и были представлены великому визирю.

Они предложили, от имени Брюховецкого, султану принять Малороссию, или, как она тогда себя называла, Черкас, под султанскую руку в вечном подданстве, только не делать у них никаких поборов и защищать их от царя русского и короля польского.

Визирь доложил об этом султану, тот изъявил свое согласие и одарил лошадьми, оружием и вещами и их и Брюховецкого; после того он отпустил их домой, то есть отправил их морем в Крым.

В конце мая 1668 года посольство Брюховецкого через Крым возвратилось с извещением, что султан изъявил свое согласие на принятие Малороссии в свое подданство и для этой цели приедет от хана Челибей для того, чтобы, приняв присягу от гетмана и полковников, идти с ними против русских воевод.

Восхищенный этим Брюховецкий послал гонцов ко всем своим полковникам, чтобы они к приезду Челибея стянули часть казачества в Гадяч.

Полковники, изменившие было ему и требовавшие в гетманы Дорошенко, будто смирились, и покорились, и явились в июне в Гадяч, где они расположились лагерем.

Несколько дней после того дали знать гетману, что татарская орда приближается к Гадячу.

Он выехал навстречу к Челибею в рыдване, который несли лучшие его кони, запряженные цугом по-польски.

Челибей, как представитель не только хана, но и самого султана, дозволил себя взять в рыдван не только как гостя, но и как великую особу, то есть он уселся в рыдван, посадил возле себя одного из мурз, а гетману разрешил ехать верхом.

Брюховецкий было обиделся и вспылил, но умерил свой гнев и покорился участи. Несмотря на то, что открывшаяся у него рана на ноге не позволяла ему ехать верхом, он сел на коня одного из казаков, провожавших его, и поскакал за Челибеем.

Когда они прибыли в Гадяч, Челибей обратился к нему с восторженной похвалой его рыдвану и лошадям.

Нечего было делать: он подарил то и другое Челибею, так как, по восточному обычаю, не подарить значило нанести оскорбление.

На другой день представлялось странное зрелище: в присутствии Челибея и его татарской свиты казаки, их полковники и старшины, а также и сам гетман на кресте и Евангелии в присутствии священника присягали турецкому султану в верности.

После того пошло угощение и попойка: казаки и запорожцы пили, пили, пили…

Натянулись и татары бузою[91] и кумысом.

Дикие песни и тех и других разносились по окрестностям Гадяча, а ночью яркие их костры как-то зловеще горели, предсказывая новые беды и кровопролитие на Украине.

После этих попоек гетман предложил Челибею тронуться в путь против воевод.

– Заплатишь десять тысяч золотых, так мы тронемся, а коли нет, мы – гайда домой, – коротко и ясно отвечал Челибей.

Начался торг, и кончил гетман на семи тысячах золотых, которые он тотчас и выплатил ему.

Узнав об этом, Лучко возмутился:

– Зачем, дядька, дал вперед неверным деньги… Увидишь, они изменят.

– Татарин, коли дает слово, он его сдержит…

– Гляди, дядька, не доверяйся ты ни полковникам своим, ни Челибею, – недаром сердце мое не лежит к ним.

Лучко заплакал и, кладя на стол кошелек, набитый червонцами, сказал, запинаясь на каждом слове:

– Вам деньги теперь нужны, когда-нибудь возвратите…

С этими словами он выбежал, боясь, что ему кошелек возвратят.

На другой день гетман, окруженный полковниками, выступил в поход, а за ним вслед тронулась и татарская орда.

Выступая в поход, Брюховецкий разослал всем своим полковникам и старшине грамоты, чтобы они собрались в Дуванке, куда он идет с войском и с татарами.

Несколько дней спустя он уже разбил лагерь под этим местечком.

Не прошло и недели, как дали ему знать, что западный гетман Дорошенко движется тоже туда с войском.

Узнав об этом, Лучко настаивал, чтобы Брюховецкий послал к Дорошенко гонцов остановиться, иначе он-де примет его наступление как вызов к битве.

Гетман не послушался его и пошел к Челибею в его шатер.

Поджав ноги, Челибей сидел на полу, на ковре, и курил кальян.

Брюховецкий объявил ему, что приближается Дорошенко и чтобы он велел ему перейти обратно Днепр и возвратиться домой.

– Зачем? – спросил Челибей.

– Да ведь мы идем на русских, а нам он не нужен.

– Как не нужен, – заголосил Челибей, – ведь и он подданый султана, и он тоже ему присягнул, – так и он должен идти с нами.

– Но он со мной во вражде и требует, чтобы я отдал ему булаву…

– Это уже не дело ни султана, ни мое… Мое дело не разбирать вас, а сражаться с русскими. Вы, как знаете, меж собой и делайте, а я – сторона: кого из вас войско признает гетманом, тот и будет.

Взбешенный до ярости, Брюховецкий возвратился в свой шатер.

Лучко доложил ему, что явились от Дорошенко десять сотников казачьих для каких-то переговоров.

Гетман велел их привести в свой шатер. Сотники объявили, что Дорошенко требует от него булаву, знамя, бунчук и наряд.

Брюховецкий вышел из себя, прибил сотников, велел их сковать и отослать в Гадяч.

На другой день показались полки Дорошенко. К Брюховецкому явился запорожский полковник Иван Чугуй, очень приверженный к нему.

– Гетман, – сказал он, – ты поступаешь не по-казачьи: зачем допускаешь к себе так близко эту лисицу. Вели ты выкатить войску сто бочек горилки, да раздай на войско несколько тысяч золотых и крикни клич на изменника Дорошенко… и искрошат его и мои запорожцы, и твои казаки.

– Не могу я братской крови лить, – отвечал мрачно Брюховецкий.

– Гляди, быть беде… Но я тебя не покину, – вздохнул Чугуй.

Между тем Дорошенко наступал и прямо шел на лагерь Брюховецкого с песнями и барабанным боем.

Когда же они приблизились, казаки Брюховецкого стали кричать:

– Мы за гетманство биться не будем! Брюховецкий нам доброго ничего не сделал, только войну и кровопролитие начал.

Услышав это, пришедшие казаки бросились грабить Брюховецкого возы. Они расхитили его имущество, оружие – все, что там имелось, а съестные припасы стали пожирать, а из бочек пить водку.

Дорошенко, находившийся на горе и видевший это, послал сотника Дрозденко схватить Брюховецкого и привести к себе.

Дрозденко явился в шатер Брюховецкого.

Брюховецкий страдал от раны и сидел в кресле.

В шатре находились друг его Чугуй и Лучко.

Ворвавшись в шатер, Дрозденко схватил грубо за руку гетмана, требуя, чтобы он следовал за ним к Дорошенко.

Чугуй взял ружье и так сильно толкнул его дулом в бок, что тот упал.

Но в этот миг ворвалась в шатер толпа пьяных казаков и после отчаянной борьбы с Чугуем и карликом схватили на руки гетмана и потащили его к Дорошенко.

Чугуй успел созвать несколько запорожцев и последовал за этой толпой.

Брюховецкого привели к Дорошенко. Тот, окруженный полковниками и старшиной обеих сторон, стоял на горе и ожидал привода Ивана Мартыновича.

Когда поставили перед ним пленника, он грубо крикнул:

– Ты[92] зачем ко мне так жестоко писал и не хотел добровольно булавы отдать?..

Брюховецкий с презрением поглядел на него и ничего не ответил.

Дорошенко повторил несколько раз вопрос, но ответа не было.

Дорошенко махнул рукою: толпа казаков бросилась на несчастного, начала резать его платье, била ослобом, дулами, чеканами, рогатинами.

Чугуй с небольшим количеством запорожцев хотели его отстоять и дрались отчаянно, но сила одолела; а Дорошенко, полковники и старшины не шевельнули даже пальцем, чтобы остановить братоубийство. Когда Чугуя сломили и привели избитого и раненого к Дорошенко, тот велел освободить его, причем клялся, что он махнул рукой только для того, чтобы Брюховецкого увели, а те его убили.

88Дано было пятьсот тысяч злотых польских на удовлетворение князя Вишневецкого и других за отошедшие к нам их имения.
89Проклятие заключалось в следующих словах: «Кровь моя и грех всех буди на твоей главе…» Соловьев удивляется этому письму и осуждает Никона; мы же находим, что если бы Никон поступил иначе или писал иначе, то это был бы не Никон. Чтобы писать такие письма, с такими выражениями, за которые впоследствии сожгли всех расколоучителей, нужно было иметь на стороне своей слишком много нравственной силы.
90Не нужно забывать, что тогда западная церковь немногим разнилась от нашей, что доказывает ныне учение так называемых старокатоликов; резкую же разность приняла западная церковь с XVIII и XIX вв.
91Хлебное питье, очень пьяное, употребляемое и ныне татарами.
92«Ты» было у малороссов очень грубое слово, и это сохранилось до настоящего времени.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru