Что же делалось во время годового перемирия в Польше?
Она сбросила с себя ненавистное иго шведов. Ненавистным было оно потому, что Польша была преимущественно страна католическая, а шведы, или, лучше сказать, немецкие войска, пришедшие с Карлом X, были фанатичные протестанты: они грабили католические костелы, православные и униатские церкви, резали и вешали попов и ксендзов. Всеобщий энтузиазм овладел страною, и пример тому подал Ченстохов: патриоты там собрались, призвали к себе знаменитого воина Чарнецкого, и не более как через год шведы были изгнаны или перерезаны, а Краков и Варшава очутились вновь в руках Яна Казимира.
После того как Ян Казимир был разбит шведами, 16 сентября 1654 года под Страшовой Волей, он уехал было с женой в Малый Глогов, в Силезию, и жил почти изгнанником. Но польские патриоты, изгнав шведов, послали за ним депутатов, и тот возвратился в Краков с большим торжеством.
Месяц спустя после прибытия его туда в кабинет к нему вошла однажды утром жена его Мария Людвика. Это была женщина лет под тридцать, статная, высокая, с черными огненными глазами, типа более итальянского, чем французского, хотя она была из королевского французского дома.
Она была в первом браке за королем польским Владиславом, родным братом Яна Казимира, но, овдовев, она упросила папу разрешить ей выйти замуж за родного брата покойного ее мужа.
Впрочем, тогдашний папа был очень податлив: не надеясь когда-либо сесть на какой-либо престол, Ян Казимир за пять лет до вступления на престол брата своего, то есть в 1638 году, отправился путешествовать в Италию. Там прельстился он иезуитами, вступил в их орден и рукоположен даже папой в кардиналы.
Это кардинальство не помешало ему после смерти брата своего вступить 10 января 1644 года на польский престол и потом жениться на своей невестке.
К этому-то женатому иезуиту – кардиналу – королю вошла его жена и невестка.
Король, имея в это время лет за сорок, был однако же очень хил и, страдая подагрою, сидел в мягком кресле, а ноги его, укрытые шалью, покоились на мягкой скамеечке.
Войдя к нему, королева поцеловала его в лоб, опустилась на стул и, подняв набожно глаза к небу, произнесла восторженно:
– Благодаря Ченстоховской Божьей Матери, нашей заступнице, дела наши идут недурно. Москали сидят под Ригой… наши комиссары дурачат под Вильной князя Одоевского – они все поддерживают в нем надежду, что царь Алексей Михайлович будет избран в короли… но это ведь невозможно: у поляков избирательное начало, и они никогда не согласятся на наследственное избрание. Притом царь не изменит своей вере и не признает папы, а без этого ему и не быть избранным: по этой самой причине и царь Иван Грозный не был избран сеймом.
– Это-то так, – заметил Ян Казимир, – но вести я получил из Москвы, что патриарх Никон исправил книги церковные и внес в постановление собора Сардикийского правило, что в случае разногласия на соборах обращаться к посредничеству папы. Этим и признано главенство папы. Исправил он также книги так, чтобы быть в единогласии с киевской церковью. Когда он сделал этот шаг, есть надежда, что он пойдет и дальше
– Говорят, – прервала его Мария Людвика, – что он основал Новый Иерусалим, а тайно говорит, что это новый Рим… и желает он сделаться в славянстве и на Востоке новым папою; притом говорят, что он очень светский человек, точь-в-точь кардиналы Ришелье и Мазарини, и что в случае прекращения мужского рода Романовых он готов даже жениться на сестре царя Алексея Татьяне, очень красивой и умной женщине. Но как патриарх – да женится?
– Я же кардинал, однако же это не мешало мне жениться, да и Мазарини был женат на Анне Австрийской. При вступлении кого-либо на престол церковь католическая все разрешает, ну и Никону собор разрешил бы.
– Но русские что скажут?
– Что бы они ни сказали, но согласись, что, по их понятиям, престол не может не быть наследственным – вот почему они и все простят своему избраннику. Так они искали для царя Михаила невест в Швеции и Бранденбургии. Да и теперь они домогаются, чтобы царь их был избран в короли Польши. Но разве это возможно?
– Я-то стою за племянника своего, принца Энгиенского, но в том лишь случае, если племянница наша, дочь твоего брата Александра, будет отвергнута царем русским как невеста его сына. Но послать дочь нашу к этим варварам тоже невозможно. Охотно я бы усыновила царевича Алексея Алексеевича, да он теперь пока еще единственный у своего отца и русские не отпустят его к нам. К несчастию, Бог не дал нам детей: будь у нас сын – другое дело, мы бы его женили на одной из дочерей Алексея, и тогда, в случае прекращения мужского колена Романовых, он сел бы на оба престола: на польский и на русский. Скажи, когда брат твой, Владислав, был избран на русский престол, было ли обусловлено, что он должен принять православную веру?
– Видишь ли, дело было так: после низложения в Москве царя Василия Шуйского бояре решили избрать одного из трех: Михаила Романова, Василия Голицына или Владислава. Большинство стало на стороне Владислава, так как он хотя был еще юн, но был образован и мог бы быть не только польским, но и шведским королем. При подобном избрании русские надеялись покончить вражду со шведами и поляками и возвеличить этим свое государство. Но отец мой был упрям. Вместо того чтобы отпустить сына в Москву, он сам надел на себя шапку Мономаха и, напав на Русь, осадил Смоленск и взял его, а Гонсевский потом сжег Москву. Это озлобило русских, и они избрали на престол Михаила Федоровича. Теперь, как ты видишь, мы расплачиваемся за грехи отца моего – русские, если бы не заключили с нами годового перемирия и не бросились бы на шведов, то едва ли мы сидели бы теперь в Кракове.
– Что же их вынудило оказать нам эту помощь?
– Трудность вести войну без моря. Шведы овладели при отце моем Ливониею и берегами Балтийского моря; теперь русские домогаются отнять у шведов Балтийское море, и это только и причиною, что они так уступчивы в отношении нас. Я надеюсь, что они скоро заключат с нами выгодный мир. Богдану Хмельницкому, хотя он присягал на подданство России, царь теперь не верит: тот сносится со шведским королем и списался с семиградским князем Рагоци, чтобы избрали его после моей смерти на польский престол.
– При таких обстоятельствах, – покачала задумчиво головой Мария Людвика, – сомнительно, чтобы русские заключили с нами скоро мир. Как только они увидят, что мы усиливаемся, они покончат со шведами и будут упорно с нами драться. А это для Польши разорение, да и кровь невинных льется без конца. Господи… Матерь Божья, нельзя ли найти другого исхода?
– Королева, какой может быть тут исход?.. Единственное, что можно было предложить, – это соединение обоих государств: польского и русского. Здесь еще в отношении династическом можно было бы кое-как примириться с домом Романовых. Но общественный строй наш неодинаков: главное – так это разность религии, но тут патриарх Никон и наш примас сошлись бы; важнее же то: что сделаешь ты с нашим выборным правом в короли? Тут-то мы с русскими окончательно расходимся: они за наследственность, мы против нее, как же слиться?
– Нельзя ли и у нас установить наследственность престола?
– Видишь ли, двоюродный братец мой, шведский король Карл Одиннадцатый, когда овладел в прошлом году всею Польшею, так ему тотчас поляки заявили: собери сейм и объяви, чтобы тебя избрали, а он показал на свой меч и воскликнул: «Я Польшу завоевал и не нуждаюсь в избрании – меня мой меч провозгласит королем»… Что же? Поляки восстали и изгнали его из Польши. О наследственности же престола, если заикнуться, то обзовут нас изменниками и изгонят из Польши. Нужно покориться силе и обычаю: поляк без сеймика, сейма и посольской палаты не считает себя безопасным и счастливым, а русские обратно: без самодержавного царя они не видят возможности существовать.
– В таком случае…
– В таком случае нужно положиться на Бога и, придерживаясь правила «laissez faire», надеяться, что все, что ни делается, то воля Божья, и стараться помириться с русскими и жить с ними в ладу, пока оба народа не сблизятся и в своих верованиях и в понятиях. Тогда самое слияние сделается неизбежным во имя общих интересов и благополучия.
– Прав ты: против исторического хода народной жизни ничего не сделаешь, – вздохнула королева, поднялась с места и отправилась в свое отделение.
В Чигирине, во дворце гетмана Богдана Хмельницкого сидят две женщины: одна в одежде инокини, другая – в малорусском платье, то есть в юбке, кофте, обложенной мехом, а на голове ее турецкий платок, на шее дорогие монисты, в ушах – бриллиантовые серьги. Малороссиянке лет под сорок, и она во всем блеске красоты: глаза блестящие черные, цвет лица свежий, но с загаром, черты лица тонки, брови густые.
Это жена гетмана – Анна, а собеседница ее – мама Натя, бывшая жена Никона.
Разговор идет на малороссийском языке:
– Ты видела, матушка, моего мужа – так говори, как по твоему разумению: не опасен ли он?
– Болезнь пана гетмана сильная, нужно тебе принять меры, чтобы сын твой Юрий был признан еще при жизни отца гетманом, потом это невозможно будет сделать… У гетмана столько врагов, а Юрий юн.
– Правду ты говоришь – ведь Юрию только шестнадцатый годок пошел. Писал недавно гетман с посланцем Коробкой к царю, что он сдал за старостью и за болезнью гетманство Юрию, за Радой полковников и всего войска, и умолял царя прислать в Киев святейшего Никона-патриарха, и тот бы митрополита на митрополию, а гетманского сына на гетманство поставил и благословил. Царь же о Никоне ни слова, а лишь отписал: «Вам бы, гетману, сыну своему приказать, чтобы он нам, великому государю, служил верой и правдой, как вы, гетман, служили; а мы, увидя его верную службу и в целости сохранную присягу, станем держать его на милостивом жалованье».
– Слышала… слышала, как узнал о таком ответе миргородский полковник Грицко Лесницкий, он и стал прочить в гетманы войскового писаря Выговского.
– Да, а муж мой, как узнал об этом, так Лесницкого хотел казнить, Выговского же держал пригнетенного лицом к земле целый день, да я упросила отпустить и того и другого.
– Напрасно он это сделал, а Никона едва ли выпустят из Москвы; у царя теперь в милости Хитрово и Стрешнев, а те враги святейшего.
– Знаем это и мы и все войско, да когда бы Никон был здесь, все было бы иное; был бы он здесь и патриархом и главным над всеми; и тогда не нужно бы было быть нам под рукой (в подданстве) московского государя, и святой град Киев был бы, быть может, новым Римом, не только для нас, малоруссов, но и для других. Как в войске узнали, что царь не отпущает к нам Никона, – все плакали.
– А на Москве, – воскликнула инокиня с сверкающими глазами, – ругают его, называют еретиком, зачем-де исправил книги и ввел единогласие в пении в церкви, как это и у вас. А за государевым делом он не имеет покоя ни днем ни ночью, недоест, недоспит, а от бояр одна честь – зависть одна подлая да и подкапываются под него. Взяли мы, говорят они, и Белоруссию, и Малороссию, и довольно… значит, больше он нам не нужен, теперь разделим меж собой добычу; а он не дает, говорит: все-де государское… и увидишь, гетманша, – не отпустят они его сюда, да и самого заточат.
– Крий[3] Боже! – воскликнула с ужасом Анна. – Да чтоб такого умного извели! Уж Богдан, гетман, какой умный, аль Выговский… да и те говорят: куда нам до Никона. Такого человека и не было второго на свете. Да признаться, если бы не Никон, то Богдан не сдался бы царю, и, коли были у нас какие обиды от воевод, так Никон, как узнает, всегда просит прощения и взыщет. Без него же, увидишь, матушка инокиня, снова мы будем или с ляхами или с турками. Никон знал, кого карать, кого жаловать, умел ладить с людьми, а коли бояре начнут жить своим умом, то ладу не будет: вооружат они против царя и войско и народ.
Вошел в этот миг молодой человек, безбородый, но с мужественным лицом, хотя скромного вида: на нем был казакин, припоясанный серебряным кушаком, с боку которого висела драгоценная турецкая сабля. Поцеловав руку гетманше, он торопливо сказал:
– К нам, матушка, гости приехали… из Киева воевода Бутурлин… Говорят, от царя. Он уж в лагере наказного атамана.
– А отец-то твой болен… Захочет ли он принять его и говорить с ним?
– Зайди к нему, матушка, ведь он, коли болен, так не любит, чтобы к нему заходили, кроме тебя.
– Идем к гетману вместе, послушаем, что он скажет.
Они прошли коридор и очутились в обширном зале, это была и приемная и столовая гетмана. Посредине этой огромной комнаты с большими окнами стояли дубовые столы, и по бокам виднелись дубовые скамьи. Стены столовой были украшены оружием, отнятым у неприятелей, знаменами, бунчуками, и здесь же виднелись головы лосей, оленей, кабанов и медведей, добытых Богданом на охоте.
Отсюда они вошли в другую комнату: это была рабочая гетмана.
Устланная дорогими коврами, она имела в углу у большого топчана небольшой стол, на котором стояла чернильница и лежали в порядке бумаги. Над топчаном висели хорошей немецкой работы масляными красками портреты – его и жены его. На противоположной стене виднелись портреты покойного приемного его сына, убитого в Румынии, и родного его сына Юрия.
В комнате этой они застали войскового писаря Выговского; он сидел на топчане в ожидании приказаний гетмана.
Поклонившись с сыном Выговскому, который поцеловал им руки, они подошли к завешенной большим ковром двери, ведшей в опочивальню Богдана. Стоявший у двери казачок отдернул ковер и впустил туда Анну и ее сына.
Опочивальня Богдана была большая комната, уставленная мягкими топчанами; пол и стены были завешены и закрыты дорогими коврами.
В турецком халате, в малороссийской барашковой шапке гетман полулежал на топчане против икон. Ноги его были укрыты парчовым одеялом, а в изголовье у него виднелись подушки, покрытые наволочками из тонкого полотна.
Увидев входящих к нему жену и сына, гетман, видимо, обрадовался: страдальческое лицо его повеселело. Анна и сын ее поцеловали у него руку.
– Рад вас видеть, – закряхтел Богдан от боли в ногах, опухших от водянки. – Кажется, – продолжал он, – лисица Выговский ждет, чтобы я его позвал. Слышал я от людей, что отец его побратался с москалями…
– Бутурлин Федор Васильевич из Киева приехал, – перебила его Анна. – Значит, он вовсе не на стороне Выговского.
– Они уже успели прежде в Гоголеве повидаться с ним, но обманет их эта лисица. А Бутурлин сюда приехал знаешь зачем? Чует-де ворон падаль. Ох! Лышенько мне, конец настал Богдану: не ест, не пьет, а горше всего – горилка опротивела. Прежде, бывало, под-ока (бутылка) на снеданье да око на обед, а теперь и чарка противна. А человек коли не ест, значит смерть пришла.
– Не первина это, – утешала его жена, – и с Божьею помощью поправишься. Теперь, одначе, нужно подумать, как принять московских гостей.
– Принять! – закипятился Богдан. – Да лучше бы они прислали ко мне Никона. Приезжай сюда Никон, другое бы дело: мы бы с ним все вверх дном поставили: перенесли бы московскую столицу в Киев, завоевали бы Польшу, уничтожили бы и татарву и турского султана. Да и сын мой имел бы дядьку такого, какого на целом свете нет и не было. Гляди, ведь счастье же московскому царю – народился же у него, да из крестьянства, из черных-то людей, такой человек, а здесь коли кто умен, то плутоват и продажен как иуда, хотя бы вот и писарь наш войсковой – Выговский. А Никон как пес верен своему царю и не только ничего от него не берет, но всю церковную свою казну ему отдал; теперь, говорят, нечем ему даже достраивать свой Новый Иерусалим.
– Я еще лучшее слышала от инокини Наталии, – понизила голос Анна. – Она боится, что бояре низложат и заточат Никона, так как они перестали в нем нуждаться и он мешает им только грабить завоеванные им земли Белоруссии и занятую им Малороссию.
– Если это правда и если они заточат его – я примирюсь с татарами, и мы пойдем на Москву… дорого им будет это стоить – я разорю всю Великую Русь и сожгу Москву… Нет, пока жив Богдан, волос с головы святейшего патриарха не упадет. И если я согласился быть под высокой рукой русского царя, так лишь потому, что царством правит этот великий разум, эта правдивая и честная душа. Что бы я дал, если бы возможно было его перетащить сюда!.. Я бы посадил его гетманствовать, а сам был бы у него простым наказным атаманом.
– Что же делать, коли царь не отпускает его теперь. Но вот гонец от наказного атамана Лесницкого прибыл из нашего Чигиринского лагеря, и он пишет, что Бутурлин уже у него, а это всего десять верст – нужно бы послать кого-нибудь к нему навстречу.
– Черта я ему послал бы, – вспылил Богдан. Потом, помолчав немного, он продолжал: – Покличьте писаря Выговского.
Сын его Юрий исполнил его приказание. Выговский Иван, войдя к гетману, низко ему поклонился, подошел к нему, поцеловал у него руку и остановился у двери.
– Иван, получен гонец наказного атамана; он пишет, что у него уже боярин Федор Васильевич Бутурлин. Возьми двести казаков, сына моего и есаула Ивана Ковалевского и поезжай к нему навстречу. Сын мой Юрий поклонится ему от меня и скажет, что я болен.
Посольство это тотчас уехало навстречу царскому послу и встретило его в пяти верстах от Чигирина.
– Не погневайтесь, – сказал Бутурлину Юрий, – что отец мой сам не выехал к вам навстречу: он очень болен.
– Очень жаль, что отец ваш болен, я к нему с великими государевыми делами.
После того малороссы торжественно въехали с Бутурлиным в Чигирин при колокольном звоне.
На другой день Бутурлин отправился рано утром к гетману. Богдан принял его в своей опочивальне, и, когда тот заговорил было о предмете своего посольства, гетман отказался его слушать по причине болезни и просил отложить разговор до другого раза.
Бутурлин рассердился и хотел уехать, но Богдан объявил ему, что он примет это за прямой разрыв с царем. Это заставило Бутурлина и его свиту остаться обедать.
За обед сели: жена Богдана Анна, дочь Катерина, другая дочь – жена Данилы Выговского, писарь Иван Выговский и есаул Иван Ковалевский. Гетмана вынесли с кроватью в столовую, и он во время обеда лежал там, но в половине стола он велел налить себе кубок венгерского, встал и, поддерживаемый слугами, пил за здоровье царя и его семейства. Потом он провозгласил тост:
– За здоровье святейшего патриарха Никона, милостивого заступника и ходатая!
Неизвестно, понравилось ли последнее Бутурлину, но об этом официально донесено было в Москву.
Несколько дней спустя после этого Богдан пригласил к себе Бутурлина для выслушания государева дела.
Бутурлин, как видно из его донесения в Москву, говорил с Богданом даже не как с вассалом, а как с простым воеводою: он упрекал его чуть ли не в измене и клятвопреступлении.
Богдан вспыхнул и обратно доказывал, что бояре при Виленском перемирии продали Малороссию ляхам; наконец он воскликнул:
– Когда еще мы не были у царского величества в подданстве, великому государю служили, крымского хана воевать московские украйны не пускали девять лет… и теперь мы от царской высокой руки неотступны и идем воевать с неприятелями (крымским ханом) царского величия, хотя бы от нынешней моей болезни и смерть приключилась… для того и везем с собой гроб.
– Последнее правда, я в лагере наказного атамана видел десять тысяч ратников, готовых в поход против крымских татар, но сможешь ли ты, гетман, с ними выступить?
– Как Бог даст, а разорителем веры христианской я никогда не буду… были с нами в союзе и бусурманы – крымские татары, и меня слушали, бились за церкви Божии и за веру православную. Великому государю во всем воля: только мне диво, что бояре ему ничего доброго не советуют: короной польской еще не овладели и мира в совершение еще не привели, а уже с другим государством, со шведами, начали войну. Пришлось мне заключать союз со шведами, венграми, молдаванами и волохами; если бы я этого не сделал, то сделали бы это ляхи и нас всех в Малой Руси вырубили бы и выжгли.
Бутурлин тогда возразил, что по милости семиградского князя Рагоци и шведского короля мы, русские, потеряли много городов в Польше. Потом он укорял его за резкую речь.
– Когда вам от неприятелей было тесно, – говорил Бутурлин, – так ты бы, гетман, с послами великого государя говаривал поласковее; а теперь ты говоришь с большими пыхами[4], неведомо, по какой мере. Тебе самому памятно, как приходил я со многими ратными людьми тебе на помощь против поляков и крымских татар; в то время ты был очень низок (скромен) и к нам держал любовь большую. Носи платье разноцветное, а слово держи одинакое.
Потом он начал оправдывать войну нашу со шведами и заключил, что царь не изменяет ни своего расположения, ни милостей своих к нему, Богдану, и что все остальное поклеп.
– Я верный подданный царского величества, – возразил тогда гетман, – и никогда от его высокой руки не отлучусь. Царского величества милость и оборона нам памятны, а за то готовы мы также царскому величеству служить и голов своих не щадить. Только теперь дайте мне покой; подумавши обо всем, вам ответ учиним в другое время: теперь я страдаю от тяжкой болезни, не могу говорить.
После того Богдан велел тут же накрыть на стол и просить Бутурлина по-приятельски отобедать у него чем Бог послал.
Жена и дочь его Катерина сели за стол и потчевали гостя.
На другой день гетман послал писаря Ивана Выговского к Бутурлину извиниться, что по случаю болезни он резко говорил с ним о государевых делах.
Два дня спустя приехали к гетману шведские и венгерские послы.
Бутурлин встревожился и сделал запрос: что это значит?
В ответ на это гетман на другой день пригласил к себе русских послов и уверил их, что он ищет союза со шведами и венграми, чтобы уничтожить Польшу, и в заключение присовокупил:
– Теперь бы начатое дело с ляхами к концу привесть, чтобы всеми великими потугами с обеих сторон ляхов бить, до конца искоренить и с другими государствами соединиться не дать; а мы знаем наверное, что словом ляхи великого государя на корону избрали, а делом никак не сталось, как видно из грамоты их к султану, которую я отослал к царскому величеству.
Великую правду, сказанную гетманом, Бутурлин обошел молчанием, придирался только к мелочам и предъявил разные претензии, между прочим, чтобы сын гетмана, Юрий, присягнул России на подданство. На это Богдан справедливо возразил, что требования русских будут удовлетворены; что же касается сына его, то необходимо прежде, чтобы он, гетман, умер и чтобы войско поставило сына его в гетманы, и тогда, вероятнее всего, он и присягнет царю.
Это была последняя беседа Богдана с русским посольством: ежедневно ему становилось все хуже и хуже, и 27 июля, во вторник утром, он почувствовал себя так дурно, что пригласил духовника: исповедался, приобщился и соборовался. После того ему сделалось как будто легче, и он велел вынести себя с кроватью на террасу, ведшую в сад. К полудню он сделался тревожен.
– Что пишет из Москвы Тетеря? – спросил он жену.
– Мы от него писем еще не получили, – сказала она.
– Я его просил, чтобы он повидался с патриархом Никоном и бил бы челом: не только я и войско, но теперь и все наше духовенство молит его приехать сюда, поставить митрополита… Господи! А он не едет… если выздоровею, я сам поеду в Москву, я упрошу царя отпустить его сюда. Бояре с ума спятили: чего они режутся со шведами под Ригой – им бы ляхов добить.
Он замолчал, но заметался на постели и жаловался на стеснение в груди и на то, что от лежания у него болит то там, то сям. Жена его Анна, дочь Катерина и Юрий помогали ему поворачиваться с боку на бок и подавали ему воду, так как он жаловался на жажду.
Часа в четыре он заснул на несколько минут, но вдруг проснулся и крикнул:
– Ганна, Катя, поглядите, Никон не приехал ли?.. Мне казалось, точно он подъехал к крыльцу.
– Никто не приезжал, – ответила жена его.
– Никто? Так это был сон… сон… а я как будто его видел, он так кланялся мне, благословлял… да и Юрия… Где Юрий?.. Где Катя?.. Где ты, Ганна?.. Я вас не вижу. Где мое войско?.. Разве оно пошло на татар? Да, пошло… пошло… слышишь?.. Да, я слышу – пушки палят, сабли стучат, кровь рекою. Села и города горят. Коня! Коня! Как же без коня? Коня! Наших бьют…
Он умолк и больше не говорил: к пяти часам великого человека не стало.