bannerbannerbanner
Во львиной пасти

Василий Авенариус
Во львиной пасти

Полная версия

Глава пятая

Ой, батюшки! тону, тону! Ой, помогите!

Хемницер


 
Да здравствует царь! Кто живет на земле,
Тот жизнью земной веселись!
Но страшно в подземной, таинственной мгле…
 
Шилмр

На крепостном дворе тем временем шла легкая перебранка между комендантской судомойкой и дежурным вестовым: последний возвращался только что с крайнего бастиона, куда отрядила его фрёкен Хульда для доклада ее братцу-коменданту, что frukost (завтрак) на столе, когда судомойка с двумя пустыми ведрами загородила посланному дорогу и потребовала, чтобы он сейчас же принес с Невы свежей воды.

– Сама, небось, сходишь! – огрызнулся нелюбезный воин. – Пропусти, что ли.

– Не пропущу! Ты – человек военный, тебе-то русские пули нипочем. А я – беззащитная женщина…

– И дура! Русские доселе еще ни одного выстрела не сделали. Мы одни палим.

– Чего же они зевают?

– «Чего!» У них, глупая, траншеи против нас еще не все подведены, да орудия не наставлены. Мы вот пальбой им и докучаем. Ну, отойди от греха!

И, оттолкнув в сторону трусиху, он пошел далее.

Та, видимо, еще колебалась, спуститься ли ей самой к реке или нет, как вдруг кто-то из-за спины выхватил у нее оба ведра.

– Ишь ты, медведь косолапый! Тоже раз услужить хочет, – проворчала судомойка, с недоуменьем глядя вслед мнимому тюремному сторожу, который, по обыкновению, хрипло покашливая, заковылял уже с ее ведрами к крайнему бастиону.

Бастион был окутан пороховым дымом, и потому Лукашке удалось прошмыгнуть беспрепятственно мимо самого коменданта, только что наставлявшего орудийную прислугу, как направлять прицел. Но тут внезапным порывом ветра откинуло назад дымное облако, и стоявший около коменданта фенрик Ливен случайно глянул вниз на тюремщика, спускавшегося по откосу. Несмотря на всю мастерскую гримировку калмыка, его типичный монгольский профиль и скошенные глаза не могли не остановить внимания Ливена. Не обладая, однако, особенно быстрой сообразительностью, простоватый фенрик старался еще уяснить себе странное сходство этого увальня-солдата с сидящим в каземате плутом-камердинером русского маркиза, – как Лукашка добрался уже до воды.

Беглец наш надеялся воспользоваться опять комендантскою лодкой, но горько ошибся в расчете: лодка была вытащена на берег по случаю ладожского ледохода. Середина Невы была почти свободна ото льда, но вдоль берега широкой полосой двигалась почти сплошная масса рыхлых, полупрозрачных льдин. Крепостной ров, правда, был уже очищен от ледяной коры (без сомнения, по особому распоряжению коменданта, чтобы воспрепятствовать русским перебраться в цитадель по льду), и решительный калмык не затруднился бы окунуться в ледяную воду, чтобы добраться вплавь на ту сторону рва; но, на беду его, контрэскарп (противоположный откос рва) был возведен совершенно отвесно, так что взобраться на него из воды было немыслимо. Оставался единственный путь – по ладожским льдинам.

Фенрик Ливен раскидывал еще в уме, заявлять ли господину коменданту об озадачившем его необычайном сходстве, как был еще более поражен дальнейшим поведением загадочного солдата: тот вместо того, чтобы зачерпнуть воды в ведра, поставил их наземь, трижды по-русски наскоро перекрестился и вдруг прыгнул на ближайшую льдину, а там на следующую…

В голове Ливена разом просветлело: «Надо вернуть арестанта». И он со всех ног бросился в погоню. Обстоятельства ему благоприятствовали: откос на углу контрэскарпа был настолько крут, что вскочить туда со льдины не было возможности, и Лукашка, благополучно миновав ров, должен был пробежать по льдинам еще несколько шагов до более плоского берега. Но здесь длинноногий фенрик нагнал уже его и поймал за локоть:

– Стой!

Лукашка рванулся вперед, нога его при этом сорвалась с рыхлой льдины, и он очутился по пояс в воде, припертый к берегу льдиной.

– Сдавайся! – крикнул, ликуя, Ливен и наклонился, чтобы схватить арестанта за шиворот.

С этого момента обстоятельства приняли другой оборот. Чтобы выбраться на сушу, калмыку недоставало только точки опоры. Такою-то точкою послужила ему теперь протянутая к его шее рука фенрика. Крепко потянувшись за нее, ловкий Лукашка вскочил опять на льдину, а с нее на берег. Ливен же, напротив, потерял равновесие и сам угодил между двух льдин по горло в воду.

– Сдавайтесь, господин фенрик! – заликовал теперь в свою очередь Лукашка.

Фенрик наш был не только весьма усерден по службе, но и храбр. В бою один на один с врагом он, вероятно, не моргнул бы и глазом. Но здесь не было борьбы: надо было беспрекословно либо тонуть, либо сдаться. А молодая жизнь была ему еще так дорога!

– Сдаюсь, – прошептал он посиневшими губами, простирая к стоявшему на берегу врагу с мольбою руки.

– И обещаетесь следовать за мною?

– Обещаюсь…

– Честным словом шведского офицера?

– Да, да…

– Ну, так hopp-la! Прошу идти вперед, а я за вами.

– Ливен! – донесло к ним ветром с крепостного вала гневный окрик коменданта.

Но Ливен даже не оглянулся, потому что то был уже не прежний, вечно довольный собой, улыбающийся Ливен: ледяная вода стекала с него ручьями, и сам он насквозь окоченел. Низко понуря голову, он еле плелся впереди калмыка к русским траншеям.

А здесь царские саперы, подводившие к Ниеншанцу «апроши» (осадные рвы и насыпи, под прикрытием которых осаждающие исподволь подвигаются к крепости), диву давались: на кой ляд тащатся к ним эти два безоружных шведа – офицер и солдат? Когда же последний, к вящему их изумлению, замахал в воздухе треуголкой и рявкнул во всю глотку совершенно чисто по-русски: «Да здравствует царь Петр Алексеевич!», – одна из высунувшихся из-за насыпи усатых голов нашла нужным задержать подходящих:

– Стой! Чего вам?

– А вот, братцы, военнопленного привел, – отвечал Лукашка.

– Да ты сам-то кто будешь?

– Я – русский, убегом убег сейчас из цитадели да царю вот свеженького гостинца с собой прихватил.

Из траншеи послышался смех.

– Что же он, вольною волей пошел за тобою?

– Таращилась нитка, да игла за собой потянула.

– Шут полосатый! А аммуниция-то на тебе зачем шведская?

– Затем, что иначе не выбраться бы оттоле. Одначе оба мы сейчас маленько искупались, цыганский пот прошиб: дайте, кормильцы, обогреться, обсушиться!

– Пустить их к нам, что ли, братцы? – совещались те в траншее. – Аль за начальством послать?

– Сбегай-ка кто за генералом. А ты, милый, потерпи да расскажи-ка нам, каково-то жилось тебе у них в цитадели?

– Каково живется в арестантских шелках-бархатах, на арестантских калачах? Удрал бы без оглядки хоть к черту на рога. Как вылез я оттоле на свет Божий, так чаял, что очи у меня от яркого света лопнут, что свежим воздухом задохнусь, захлебнусь…

– Генерал! – пронеслось тут по траншее, и в конце ее, действительно, показалась сухая, высокая фигура шефа царских саперов, инженер-генерала Ламберта.

Он начал было также с допроса Лукашки; но тот в своей промокшей одежде, на свежем ладожском ветру, подобно Ливену, уже дрожмя дрожал и стучал зубами.

– Ну, тебе, я вижу, не до ответов, – сказал Ламберт. – Отведи-ка его с полоненником к костру, пускай пообогреются, а я схожу доложу государю.

Костер пылал жарко, потому что полковыми кашеварами варилась на нем неизменная солдатская каша. Врожденное нашему простолюдину христианское сердоболие сказалось и здесь: обоим – и своему, и врагу – были предложены сухое платье, горячая пища, глоток забористой сивухи их походной манерки. Переменить одежду Лукашка счел пока излишним: промочив себе только нижнюю половину тела, он мог сейчас обсушиться у огня. Зато из манерки он хлебнул за двоих; после чего попросил воды да мыла, чтобы смыть с лица намалеванные морщины, и затем уже с такой волчьей жадностью накинулся на солдатскую кашу, «с пылу горячую», что язык себе обжег.

Не то фенрик Ливен: охватившее его давеча малодушие в виду неминуемой смерти уступило чувству острой обиды, когда суровый русский генерал не удостоил его даже вопроса, а молчаливым жестом указал ему только, чтобы он шел за калмыком к солдатскому костру. На сделанное ему здесь предложение накинуть на плечи солдатский кафтан, хоть отведать каши, молодой швед высокомерно вскинул голову, словно русским платьем, русскою пищей он осквернил бы себе тело и уста, и, скрестив на груди руки, сдвинув брови, остался стоять неподвижно в нескольких шагах от костра.

– Молодо-зелено! Кажись, не забижаем, – говорили солдаты. – Гордыбачество да брыкливость надоть бы по боку.

Губы фенрика болезненно перекосились.

– Никак ведь понял? Сейчас, поди, разрюмится, скорбит, бедняга! – вполголоса продолжали толковать меж собою незлобивые враги. – Ну, да была бы честь предложена, а от убытка Бог избавил.

Лукашка тем временем уплетал кашу за обе щеки и с полным ртом едва успевал отбояриваться отрывочными ответами от сыпавшихся на него со всех сторон вопросов.

– У брюха нет уха, – сказал он, насытясь наконец и отирая рот. – В нутре моем даве ровно кто на колесах ездил, а теперича тишь да гладь, музыка одна. И пойло у вас и пища знатные. Спасибо, кормильцы!

И он приступил к связному повествования своих злоключений, когда внезапная катастрофа разом оборвала его рассказ.

Глава шестая

 
«За дело, с Богом!..» Из шатра,
Толпой любимцев окруженный,
Выходит Петр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен,
Он весь как Божия гроза.
 
Пушкин


 
Я с повинной головою,
Царь, явился пред тобою.
Не вели меня казнить,
Прикажи мне говорить!
 
Ершов

До сих пор неприятельские снаряды без вреда перелетали через лагерь русских. Но понемногу, видно, приноровившись, шведы стали целиться вернее, и одна граната их со светящимся фитилем прогудела так низко над головами солдат, скучившихся у костра вокруг калмыка, что все они, как по команде, а с ними и Лукашка, отдали ей земной поклон. В следующее мгновение граната, шипя, врылась позади них в землю, и ее с оглушительным треском разорвало на сотни осколков.

 

Беспечный говор и смех сменились болезненными воплями и стонами раненых. Пострадало четверо: трое русских нижних чинов и бедный фенрик Ливен.

Заботу о первых трех, раненных менее тяжко, предоставив их товарищам, Лукашка бросился к молодому шведу, которому осколком ядра раздробило правую руку ниже локтя и который от сильной потери крови тут же лишился сознания. Не имея под рукою никаких приспособлений, чем бы унять кровь, бившую фонтаном, калмык без долгих рассуждений сорвал с одного из кашеваров его холщовый фартук и наскоро перевязал руку раненого. Владелец фартука хотел было протестовать, так как за казенное добро ему-де перед начальством отвечать придется, но Лукашка успокоил его обещанием взять всю ответственность на себя.

Между тем слух о печальной оказии пронесся по всему лагерю, долетел и до царской палатки. Вслед затем из палатки показался сам царь Петр в сопровождении генералитета и лейб-медика Арескина.

В последний раз Лукашка видел государя в Москве – разумеется, только издали – года четыре назад.

Тогда Петр выглядел довольно стройным молодым человеком. Теперь ему подходил тридцать первый год жизни, и атлетическая фигура его, с высокой грудью, широкими плечами, сформировалась и в могучей красоте своей могла служить любому ваятелю самой совершенной моделью для статуи Геркулеса. Но сидевшая на этих геркулесовых плечах великолепная голова с развевающимися кудрями принадлежала не знаменитому силачу древности, а молодому Зевсу, богу-громовержцу. Та же неудержимая сила, безграничная энергия, которые проявлялись при каждом движении в этих стальных мышцах тела, светилась и в этих огневых, проницательных глазах, в этих выразительных, строгих чертах лица, одухотворенных однако вместе с тем божескою искрой острого ума и отзывчивой души. Это был поистине царь земной, хотя вместо царского венца на нем была только помятая, полинялая треуголка, вместо порфиры – бомбардир-капитанский кафтан из грубого темно-зеленого сукна (выделанного на недавно открытой в Москве суконной фабрике), а в руке вместо скипетра – суковатая дубинка. Но какими бы тучами, темными или ясными, не было окружено проглянувшее на небе солнце – разве оно для нас, простых смертных, не будет всегда тем лучезарным солнцем, мировым царственным светилом?

При приближении государя галдевшая вокруг четырех раненых толпа мигом смолкла и с благоговейным страхом расступилась. Орлиным взором своим Петр разом обозрел беду, причиненную гранатой.

– Воды сюда, бинтов, корпий да инструментов! – четко и ясно среди общего молчания прозвучал его повелительный голос.

Как от внезапно налетевшего урагана клонятся, колышутся поголовно и вековые сосны, и стройные березки, так же точно по властному царскому слову заметались кругом и почтенные генералы, и молодые солдаты. Не прошло двух минут, как все потребованное государем было уже налицо.

– Это тот самый пленный фенрик, о коем я имел сейчас счастье докладывать вашему величеству, – отрапортовал генерал Ламберт, указывая на распростертого на земле Ливена.

Петр с нахмуренными бровями, в ответ чуть кивнул головой и обратился к лейб-медику Арескину:

– Разбинтуй-ка рану: не придется ли, не дай Бог, ампутировать?

Тот снял импровизованный бинт и доложил, что жаль-де юнца, но обе кости: ulna и radius (локтевая и лучевая) раздроблены и без ампутации не обойтись.

– Так подай-ка сюда свои инструменты, – сказал государь, засучивая рукава. – Этого я беру на себя, а ты займись покуда теми.

Опустясь на колено перед бесчувственным по-прежнему молодым пленным, он умелой рукой принялся за ампутацию. Вылущив из сочленения раздробленные кости, он бережно обмыл зияющий локоть раненого, обложил рану корпией и наконец забинтовал. Приближенные, по молчаливому знаку царя, проворно подавали ему то или другое. Умыв в заключение окровавленные руки, Петр подошел к лейб-медику, который возился еще около второго раненого.

– Что, еще и со вторым не справился? – сказал он с усмешкой, видимо, довольный своей удачной операцией. – Оставляю теперь и моего пациента на твоем попечении. Порадей о нем, слышишь? Ты отвечаешь мне за него! – внушительно прибавил он, приподнимая палец. Затем дружелюбным тоном обратился к раненым русским: – За вас-то, молодцов моих, мне не страшно, сами за себя постоите. Что русскому здорово, то немцу смерть. Так ли я говорю, ребята?

– Так, батюшка-государь! Ради стараться! – весело отозвались те в один голос.

– Ужо, потерпите, как прибудет наша артиллерия, так мы свейцев в отместку попотчуем тоже нашим российским чугунным гостинцем. А дабы царапины ваши живее зажили, пропишем вам сей же час целительного бальзаму: поднеси им по доброй чарке двойной перцовки!

– Ура! Дай Бог тебе три века, государь! – крикнуло совсем ободрившееся трио.

– Ну, а тот молодец, Ламберт, что полонил нам сего фенрика, где он у тебя?

– Здесь, ваше величество, – отвечал генерал Ламберт, позаботившийся уже поставить Лукашку позади себя, и отступил в сторону, чтобы пропустить того вперед.

Петр быстрым взглядом окинул вытянувшегося перед ним в струнку калмыка.

– Из тебя, кажись, выйдет бравый гвардеец. А накормили тебя тоже, напоили?

– Накормили, напоили, государь! Много благодарен… – поспешил тот с ответом, но сам своего голоса не узнал: от непреоборимого душевного волнения ему словно кто сжал железной рукой горло.

– Хорошо. Ступай за мной.

Государь повернул обратно к своей палатке на ходу слегка лишь опираясь на свою увесистую дубинку – не как слабосильный старец, нуждающийся в постоянной опоре, а как силач-богатырь, никогда не расстающийся со своим оружием и поддающий им только ходу своей мощи. Многочисленная свита двинулась следом за царем, и Лукашка, естественно, должен был посторониться. Но молоденький денщик царский Павел Ягужинский тотчас погнал его вперед:

– Иди, иди! Не отставай.

Перед входом в палатку встретил Петра сам генерал-фельдмаршал Шереметев.

– Что нового? – спросил его государь.

– Лазутчик наш вернулся сейчас со взморья, – был ответ, – но флота неприятельского, говорит, еще не видать.

– Фарватеру невскому, знать, не доверяют, – вставил первый после царя знаток мореплавательного искусства Меншиков, когда-то простой пирожник, а теперь вот, на тридцатом году жизни, ближайший царский советчик и губернатор шлиссельбургский.

– Дай строку, мейн герц: захватим всю Неву – исправим и фарватер, – промолвил Петр. – А свой глаз все вернее: ныне же, Данилыч, осмотрим-ка купно все устье до взморья.

– Ваше величество возьмете с собой и деташе-мент? – спросил генерал-фельдмаршал.

– Не мешает: авось укрепимся там сряду. Отряди мне моих любезных гвардейцев. Теперь же мне надо еще секретно допросить сего молодчика.

Государь кивнул калмыку и вошел в палатку. Присутствовать при «секретном» допросе без особого на то разрешения осмелился из всей свиты один лишь юноша-денщик Ягужинский. Но денщики при царе Петре не имели ничего общего с нынешними полковыми денщиками, простыми дневальными, нестроевыми служителями из солдат: выбирались они самим царем по большей части из родовитых дворян и состояли при нем в том же качестве, как нынешние царские камер-юнкеры, камергеры или флигель-адъютанты. Павлуша Ягужинский, чернокудрый и быстроглазый, смышленый и расторопный, скоро сделался первым любимцем Петра, и безотлучное пребывание его при особе государя во всякую пору дня и ночи как бы разумелось само собою. И теперь он молча стал позади царского кресла.

– Как выбрался ты из вражеской фортеции – наслышан я уже от генерала Ламберта, – начал Петр. – А как попал туда и чей ты – еще не ведаю. Расскажи-ка.

Своему ветреному, но доброму господину Лукашка, как уже известно, был предан телом и душою. Чтобы оградить его от неминуемого гнева государева, он приготовился при допросе если и не прибегнуть к явной лжи, то кой о чем умолчать, а иное, чего совсем замолчать было бы невозможно, представить в самом благоприятном свете. Но, очутившись теперь, впервые в жизни, лицом к лицу с царем, он чувствовал, как этот устремленный на него пытливый, огненный взор пронизывает его насквозь, проникает к нему в самую глубину души. И его, не знавшего вообще чувства страха, охватил безотчетный трепет. Он понял, что утаить ничего уже не вправе, не в силах, – и бухнулся в ноги царю.

– Прости, государь!

Ясное до этих пор чело Петра омрачилось, благосклонно-спокойные черты лица его нервно задергало.

– В чем тебя простить? – спросил он. – Аль замыслил что с врагами нашими против нас?

– О нет! Помилуй Бог!

– Так в чем же ты винишься? Ну?

– В том, государь, что ослушался твоей воли царской.

И, не выжидая дальнейших вопросов, Лукашка чистосердечно, кратко и толково покаялся, как они с господином своим задолго до срока покинули Тулон и Брест для Парижа, как, благодаря паспорту маркиза Ламбаля, пробрались в Ниеншанц и как их здесь обличили и засадили в казематы.

– И барин твой все еще там, в казематах? – отрывисто спросил Петр, который ни разу не прервал кающегося, но в заметном раздражении постукивал по деревянной настилке палатки своей могучей дубинкой.

– Там же все, государь, с самой осени, девятый уж месяц.

– Поделом ему, шалопуту! Пускай еще посидит, потомится. С ним счеты у нас впереди. А с тобой, любезнейший, сейчас рассчитаемся.

И коленопреклоненный ощутил в загривке у себя богатырскую пятерню, а на спине – знаменитую дубинку. Покорясь неизбежному, он стиснул только зубы, чтобы не издать ни звука.

– Смилуйся над ним, государь! – услышал он тут юношеский голос Ягужинского. – Лев мышей не давит.

– Ты-то что, цыпленок? – буркнул Петр, однако на минутку приостановился в экзекуции, чтобы перевести дух.

– Его вина ведь с полвины, – продолжал молодой заступник, – он подневольный, крепостной человек…

– Всякий крепостной неразделен от своего барина: где один виноват, там и другой в ответе.

– С барина за крепостного отчего не взыскать, но как же крепостному отвечать за всякую барскую блажь? Дерзни-ка он противоборствовать, ослушаться своего барина – и сам ты, государь, его, я чай, не похвалил бы.

– Гм… пожалуй, что и так, – согласился Петр и выпустил из рук калмыка. – Но этого молодца и в ступе не утолчешь: хоть бы пикнул.

Лукашка почел момент удобным, чтобы подать опять голос.

– Перед тобой, великим цесарем, всякая земная тварь превратится не токмо что в карлу, а в мелкую песчинку, – сказал он. – А пикни я только, так ты, государь, по благости своей, чего доброго, прекратил бы законное истязание.

Суровые черты Петра просветлели легкою улыбкой.

– Так тебе дубинка моя против словесных репри-мантов показалася?

– Слаще меду, государь, – бойко отозвался калмык, ободренный монаршей улыбкой, – и будет, по крайности, чем похвастаться перед барином: ему отродясь еще такой чести не было.

– Авось дождется. Покамест же у меня дело с одним тобою. Как звать-то тебя, любезный?

– В святом крещении Лукой наименовали, а так-то на миру Лукашкой кличут.

– Так вот что, друг Лука, не сумеешь ли ты сказать мне: прошлого осенью под Орешком, что ныне Шлиссельбург, один здешний старик-смолокур доставил мне план Ниеншанца. Сказывал он, что велел ему передать мне его некий беглый русский…

Скошенные глазки калмыка в узких щелочках своих радостно заблистали.

– А планчик государь, тебе погодился? – в свою очередь спросил он.

– Облегчил, во всяком случае, дело: по нем вот два береговых редута уже взяты, по нем же теперь апроши подводим.

– Благодарение и хвала Создателю во Святой Троице!

И Лукашка осенил себя широким крестом на золотую икону Спасителя в углу палатки.

– Да не ты ли уж, братец, тот самый беглый русский? – догадался тут Петр.

– Не возьми во гнев, государь, но думалось мне, что и последнему рабу твоему надо блюсти отечество…

– Да где ж ты взял его, план тот?

– Сам, как умел, смастерил.

– Ну, уж и сам! Дай Бог всякому такое умение. Не врешь ты, Лука, а?

– Дерзнул ли бы я оболгать тебя, государь? Да отсохни у меня язык…

 

– У кого же ты обучился?

– А с погляденья, как состоял при моем господине в тулонской навигационной школе.

– Ну, хват же ты парень, разбитной и рассудливый, одолжил ты меня! – похвалил царь. – И прискорбно мне лишь, что за сей подвиг отчизнолюбия, заместо знаков благоприятства, побил еще тебя. Но те побои, так и быть, вперед тебе зачтутся, коли вдругорядь точно бы провинился. Напомни-ка мне тогда, Павлуша.

– Не премину, ваше величество.

– А теперь, Лука, чем бы мне тебя утешить?

– Да ничем, государь: твоей лаской царской я превыше всего утешен.

– Каков ведь малый! И не корыстен. Ну, да видимся с тобой не в последний раз. Но соловья баснями не кормят; Павлуша, возьми-ка молодца на буксир, прикажи на кухне досыта его накормить, напоить.

– Да я сыт, государь, – заявил калмык, – давеча только кашевары твои кашей попотчевали.

– Запрем калачом, запечатаем пряником, – сказал Павлуша Ягужинский. – Идем, братец.

– Иди, иди, – поддакнул государь. – Кстати ж, он тебя и обмундирует. А то, вишь, эта шведская форма на добром русском глаза колет.

– А как обмундировать его, ваше величество? – спросил молодой денщик.

– Да одень его барабанщиком. Покуда он ведь еще отставной козы барабанщик, так пускай носит мундир свой для почета. Но заново наряди его, слышь, с иголочки!

– Будет исполнено, ваше величество.

Допущенный в заключение к руке государевой, Лукашка с земным поклоном отретировался из палатки. Спина еще ныла, но ноги у него словно окрылились, и последовал он за Ягужинским к походному цейхгаузу, а оттуда на царскую кухню с высоко поднятою головой. О том, что говорилось «секретно» в царской палатке, он на все расспросы своих прежних собеседников у костра не счел удобным распространяться; но уже по его загадочно-счастливой улыбке, по его новенькой амуниции и по нарочитому угощению его царским «мундкохом» не трудно было всякому домекнуться, что молодчик этот у царя за что-то в особом фаворе.

Рейтинг@Mail.ru