bannerbannerbanner
Во львиной пасти

Василий Авенариус
Во львиной пасти

Полная версия

Глава десятая

 
И пришли они к стене белокаменной…
Стоят караулы денны-нощны,
Стоит подворотня – дорог рыбий зуб,
Мудреные вырезы вырезаны.
А и только в вырез мурашу пройти.
Молодой Вольга догадлив был:
Сам обернулся мурашиком…
 
«Былина о Вольге Всеславьевиче»


Кречинский.

Сорвалось!

Сухово-Кобылин

К майору фон Конову под вечер также пришла от коменданта пригласительная цидулка – пожаловать вместе с маркизом к восьми часам.

– Что и милейший хозяин наш будет гам, я очень рад, – говорил Иван Петрович своему камердинеру, помогавшему ему при одевании. – Он всячески, я знаю, постоит за меня.

– На всякий случай и я тоже примажусь, – заявил Лукашка.

– Тебе-то на что? А! Понимаю: план свой доделать. Ты, Лукаш, со своей затеей, смотри, еще в беду меня втянешь.

– Указчик Ерема, указывай дома, – отозвался калмык. – Кто кого втянет – старуха еще надвое сказала. Поднесут они тебе, сударь, опять своего дьявольского шведского варева…

– Буде у дьяволов в пекле столь же роскошный пунш, так жить им, вправо же, вовсе не так дурно.

– Да у тебя-то, родимый, от этого забористого пунша душа сейчас нараспашку, язык на плечо.

– Ладно! Дядька тоже выискался. Брысь под печку!

Так-то Лукашке пришлось опять действовать на собственный страх. Под прикрытием двух господ он без каких-либо затруднений попал во двор цитадели и в ожидании барина остался там же. Ему предстояло теперь проверить точность своего плана на месте.

Общее состояние крепостных сооружений вполне согласовалось с тем, что слышал он накануне от фон Конова. Цитадель стояла на выдающемся мысе, образуемом Невой и Охтой; но от Невы к Охте огибал ее еще глубокий ров, наполненный водою, так что крепость оказывалась уже не на полуострове, а на острове, единственным выходом с которого служил подъемный мост. Над рвом возвышался высокий пологий вал, а по валу тянулся почти сплошной палисадник из заостренных свай, связанных шипами. Только для выдвигавшихся вперед семи бастионов с орудиями были оставлены в частоколе необходимые пролеты.

Посидев некоторое время, болтая ногами и посвистывая, на скамеечке около входа в главное здание цитадели, Лукашка, как бы со скуки и для того, чтобы размять члены, прошелся по двору. После усиленной дневной «экзерциции» крепостной гарнизон удалился на покой в свою казарму, стоявшую близ подъемного моста, и только в одной из надворных пристроек, именно в конюшне, замечалось еще некоторое движение. Лукашка заглянул туда: несколько солдат-кавалеристов задавали коням на ночь корм. Один из них грубо окликнул было любопытствующего, должно быть, спрашивая: чего-де он к ним нос сует? Но тот махнул рукой и повернул за казарму.

Здесь, на заднем дворе, его встретило злобное ворчание двух больших дворовых псов из породы волкодавов, лежавших на цепи около своих конур.

Подмывало нашего шутника пустить в ход свое подражательное искусство – по-собачьи заворчать им в ответ, но он все же благоразумно воздержался и побрел далее своей дорогой.

Так обошел он и оглядел на досуге все имевшиеся на гласисе цитадели постройки. Все они, за исключением главного здания, были возведены из дерева, а стало быть (как соображал про себя калмык), представляли прекрасный горючий материал для русских бомб.

Уже на обратном пути с рекогносцировки он был задержан дежурным стариком сержантом, который отлучился в казарму, как надо было думать, чтобы запалить себе дымившуюся теперь в зубах его трубку кнастера, а может статься, еще и для того, чтобы «подкрепиться». По крайней мере раздутое лицо, сизый грушевидный нос и не совсем твердая походка довольно наглядно свидетельствовали, что у почтенного служивого, кроме табака, есть и другая слабость. В этом Лукашка окончательно убедился, когда тот заговорил с ним и из уст его пахнуло ароматом винной бочки.

Диалог обоих в количественном отношении произнесенных слов был крайне лаконичен, потому что ни один не понимал языка другого. Зато недостаток слов искупался выразительной мимикой.

По повелительному тону шведа и по внушительности, с которой тот тыкал его пальцем в грудь, калмыку было нетрудно домекнуться, что его допытывают о его принадлежности.

– Mon seigneur est la, – отвечал он, кивая головой вверх на освещенные окна комендантской квартиры.

– La-la? – переспросил сержант, картинно изображая руками игру на клавишах.

«Что он, не принимает ли моего высокородного маркиза за заезжего музикуса? – возмутился про себя камердинер самозваного маркиза. – Ну, да ведь его все равно не вразумишь. А маркиз мой – мастер и на клавесине».

– Oui, c'est cela: la-la-la, la-ri-ra! – поддакнул он и сам проделал по воздуху пальцами трель.

– Ah! Ah! – смекнул сержант и без дальнейших уже рассуждений повлек Лукашку за борт ливреи к той самой скамейке, где тот сидел перед тем, за плечи насильно усадил его опять и сам примостился рядом. – So! (Так!)

«Однако, что же это, неужто мне все время так и пробыть под конвоем? – рассуждал сам с собою калмык. – Эге! Да он никак окуней ловит?»

И впрямь, докурив трубочку, сержант заклевал уже носом. Прождав еще минут пять, Лукашка тихонечко приподнялся и фланирующим шагом направился к ближайшему бастиону.

– Vand от! (Назад!) – раздался позади его повелительный голос сержанта.

Лукашка сделал вид, что не слышит.

– Vand от! Dunder och granater! (Назад! гром и гранаты!) – донеслось еще настоятельнее и вслед за тем железная пятерня сгребла его за загривок.

Воевать с подгулявшим воином, очевидно, не приходилось. Калмык без сопротивления дал отвести себя обратно к прежнему сиденью, безропотно принял и заключительный подзатыльник.

– Din herre dar, och du har! (Твой барин там, а ты тут!) – внушил ему сержант, подсаживаясь к нему уже плечо к плечу.

– Dar och har! Dunder och granater! Tres bien! – залился мнимый француз таким простодушным, заразительным смехом, что швед сперва искоса сердито оглядел его, но затем и сам усмехнулся и толкнул его локтем в бок:

– Dunder och granater! Ju, Ju. (Да, да). Знакомство было завязано; оставалось извлечь из него возможный «фортель». Лукашка полез в карман и забренчал деньгами.

Бравый швед грозно приосанился: уже не подкупить ли его хочет этот молокосос? Но молокосос, с самой невинной рожей закатив глаза и откинув назад голову, как курица, пьющая воду, звонко защелкал пальцем по натянутой коже шеи. И менее привычное ухо узнало бы бульканье жидкости, выливаемой из бутылочного горлышка. Суровые морщины на лбу служивого сгладились, и он покровительственно потрепал молодчика по плечу.

– En liten drick, he? (Маленький глоточек, ге?)

– Drick, drick! ju, ju! – подтвердил Лукашка, доставая из кармана целую горсточку серебряной монеты и звонко подбрасывая ее на ладони.

Кто устоял бы против таких заманчивых звуков? Пускай «herre kommendant» строжайше и наказал ему, сержанту, не упускать из виду этого французишку, но, сопровождая его безотлучно взад и вперед, он разве отступил бы от наказа? А малый, кажись, хоть и глуповатый, да славный!

– Komm! – решил сержант, и оба двинулись к крепостным воротам.

Нельзя сказать, чтобы и стоявший здесь у подъемного моста часовой совершенно равнодушно отнесся к данному ему комендантом приказу: не пропускать через мост никого постороннего. Но распоряжение это, очевидно, распространялось только на таких лиц, которые захотели бы пройти мимо без ведома начальства. А мог ли он, простой рядовой, задерживать постороннего, когда тот удалялся в сообществе дежурного сержанта?

Таким образом, он беспрепятственно пропустил обоих мимо себя, и только когда те свернули налево на городской мост через Охту, он более из любознательности, чем по долгу службы, перешел также подъемный мост, чтобы хотя издали глазами проследить дальнейший путь их. Оказалось это вовсе не трудно: перебравшись на ту сторону Охты, они скрылись тут же в дверях углового домика, гостеприимно мерцавшего своими освещенными оконцами. Надписи, красовавшейся над домиком, на таком расстоянии сквозь сгустившийся ночной сумрак невозможно было, разумеется, различить, но досадливый жест, с которым часовой сперва дернул себя за ус, а потом почесал в затылке, без слов выдал, что ему куда как хорошо знакома та краткая, но многозначащая надпись: «Krog». («Кабак»).

Тем менее оснований имел он останавливать ушедших, когда те, минут десять спустя, вернулись из города в цитадель. Но два обстоятельства обратили при этом его внимание: во-первых, они шли уже не каждый сам по себе, а рука об руку, выписывая ногами замысловатые «мыслети»; во-вторых, сержант свободной рукой прижимал к груди довольно объемистую бутыль.

На крепостном дворе между двумя новыми приятелями возобновился их мимический диалог. Лукашка с озабоченной миной указал сперва на прежнее сиденье их перед квартирой коменданта и на окна этой квартиры, откуда доносились веселый говор и смех, потом выразительно подмигнул на крепостной вал над Невою и на выглянувшую из-за туч луну.

– Riktigt, min van! (Твоя правда, мой друг) – одобрил сержант и об руку с юным другом направился к пролету крайнего бастиона, выходившего одним крылом на Неву.

Здесь, вдали от взыскательного начальства, под прикрытием палисадника, на дерновом откосе, при свете луны и журчании волн, он мог с полным душевным спокойствием раскупорить свою драгоценную бутыль и ближе ознакомиться с ее содержимым; причем ничуть, конечно, не претендовал на своего непрактичного молодого друга за то, что тот как будто забыл уже про него и зазевался на расстилавшуюся внизу у ног их ночную картину.

Стоявшая еще довольно низко над противоположным берегом сребророгая луна отражалась в подвижной зыби широкой реки с одного берега до другого яркой искристой полосой, тогда как все остальное пространство тонуло в мягком полусвете. По временам нагоняемые морским ветром облака закрывали луну, и тогда все кругом погружалось в полный, непроглядный мрак. Только с того берега реки, то вспыхивая, то застилаясь дымом, тем явственнее светились какие-то красноватые огоньки.

 

– Смольна? – лаконично спросил, указывая туда, Лукашка, вспомнивший, что говорил его господину коммерции советник Фризиус про русских смолокуров.

– Смольна, – был лаконичный же ответ, за которым, однако, послышалось более красноречивое бульканье – уже не искусственное, а вполне естественное.

Калмык имел свои основания не замечать, чем развлекается его товарищ, как и тот свои – не отвлекать «молокососа» от его дурацких мечтаний. Башенные часы на цитадели пробили четверть часа – оба приятеля не обменялись ни словом; вот пробила половина – то же молчание.

Тут около Лукашки раздался тяжелый, протяжный храп. Он через плечо оглянулся на соседа. Тот лежал уже врастяжку, картинно раскинув руки и ноги и в правом кулаке машинально сжимая еще горлышко бутыли, из которого на мураву сочились последние капли.

– Готов! – пробормотал про себя калмык и осторожно приподнялся.

Кругом на крепостном валу, кроме них двоих, по-прежнему не было ни души. Ясное дело, про них совершенно забыли. Из-за частокола слабо долетали только голоса веселящихся гостей из окон комендантской квартиры, да с заднего двора из-за казармы временами поднимался сердитый лай знакомых уже ему волкодавов в ответ на доносившееся издалека, с той, знать, стороны Охты, неугомонное тявканье какой-то дворняжки.

«Мешкать долее нечего: месяц, того гляди, совсем спрячется, тогда пиши пропало».

Первым долгом он прошел низом вала к какой-то одинокой лодке, которую зоркий глаз его давно уже подметил на самом углу, где крепостной ров сообщался с Невою. Изящного вида двухвесельная лодочка была прикреплена цепью к деревянному столбу.

«Приватная лодка коменданта, а может, и фрёкен дочки? Ну, все едино, и нам в крайности пригодится».

Убедясь, что при лодке нет замка и что отцепить ее не представляет никакой мудрости, он поднялся опять на вал к ближайшему бастиону, сосчитал здесь пушки, вымерял шагами расстояние до следующего бастиона, пересчитал и тут орудия и так далее, пока не добрался до крепостных ворот. Их он перелез ползком, чтобы по ту сторону ворот тем же порядком продолжать свою разведку. Около казармы его задержало на минутку угрожающее рычание цепных псов, почуявших, видно, приближение врага даже сквозь разделявший их от него сплошной частокол. Надо было живее улепетывать, покуда чуткие бестии не подняли лая. Без дальнейших уже проволочек тихомолком обойдя кругом всю цитадель, он возвратился на прежнее место.

Сержант, очевидно, и не подозревал временного отсутствия молодого приятеля: он даже не переменил своей живописной позы и испускал ровный, звучный храп. Присев рядом на откосе, Лукашка достал из кармана свой бесценный план и при слабом свете луны, задернувшейся между тем дымчатой пеленой, принялся карандашом исправлять свой эскиз и пополнять его пометками на полях. Работа эта заняла у него добрую четверть часа, но была окончена как раз вовремя, потому что с моря надвинулась черная туча, которая совсем заволокла луну, и вслед затем стал накрапывать мелкий осенний дождик, который с минуты на минуту все более учащался.

«Теперь лей хоть как из ушата! – ухмыльнулся про себя Лукашка, чрезвычайно довольный достигнутым результатом. – Однако доброго друга и пособника моего оставлять здесь под дождем было бы не по-христиански».

И он принялся довольно бесцеремонно тормошить спящего:

– Levez vous done, cher camarade, dunder och granater!

Тот сначала в ответ мычал только что-то по-шведски, но сыпавшиеся сверху в лицо ему холодные дождевые брызги вскоре привели его в себя. При помощи калмыка он кое-как встал на ноги и дал провести себя вверх к пролету бастиона, а оттуда и к комендантскому подъезду.

Здесь бравый служака настолько даже очувствовался, что заметил выходящего из подъезда давешнего часового от подъемного моста и начальнически потребовал у него отчета, на коком-де основании тот посмел до срока покинуть свой пост?

Но часовой, не отвечая, с ружьем на отвесе, шмыгнул вон через двор к казарме, чтобы две минуты спустя показаться опять оттуда в сопровождении пяти других вооруженных солдат. Трое из них повернули к крепостным воротам, трое же других вошли в комендантский подъезд и, гремя ружьями и саблями, поднялись по лестнице во второй этаж. Сержант уже не ставил им никакого вопроса, потому что, прислонясь головой к плечу Лукашки, забылся безмятежным сном. Зато в чутком калмыке шевельнулось невольное подозрение:

«Эти-то про кого же? Уж не про меня ли, грешного, с моим маркизом?»

Никаких сомнений на этот счет у него бы не было, если бы он давеча, погруженный в свою чертежную работу, хоть раз поднял взор: тогда он увидел бы наверху, за крайней пушкой, голову того же часового, наблюдавшего за ним издали с особенным интересом.

Глава одиннадцатая

 
Французик из Бордо, надсаживая грудь,
Собрал вокруг себя род веча…
 
Грибоедов


«Фу-фу! доселева русского духа видом не видано, слыхом не слыхано, а нонече русской дух в виду является, в уста мечется!»

«Сказка о млодильных яблоках»

Благодаря принятой комендантом мере предосторожности – преждевременно не посвящать в тайну никого из приглашенных, кроме Фризиуса и де ла Гарди, – все собравшееся к начальнику офицерство обходилось с молодым маркизом совершенно непринужденно; те же, которые два дня назад имели случай свести с ним знакомство в загородном besokarehuset, обрадовались ему, как милому старинному приятелю. Так как вечер, по обычаю шведов, начался обильной закуской с не менее разнообразной выпивкой, то вскоре от многоголосого говора и смеха в столовой стон стоял. Зная маркиза Ламбаля за страстного любителя охоты, всякий старался преподнести ему какую-нибудь охотничью быль или небылицу. Чтобы не отступать от других, и фенрик Ливен поведал о том, как домашний пес его Гектор и наяву, и во сне гоняется за зайцами: каждое утро аккуратно переплывает на Иенисари, Заячий остров, чтобы притащить оттуда за уши свежего зайчика к завтраку своему господину, а потом ложится в свою корзину, натягивает себе зубами на голову свое одеяло и тотчас начинает опять во сне тявкать и дрыгать ногами.

– Чтобы узнать, что ему снится, – продолжал рассказчик, наперед уже фыркая над остроумным финалом своего рассказа, – я, ложась спать, взял у него раз нарочно одеяло и сам накрылся им с головою. И представьте себе: мне тотчас приснилось, что я с лаем гоняюсь за зайцем! Ха-ха-ха!

– На четвереньках? – спросил фон Конов, оглядывая длинные жерди ног юного фенрика.

– Да, но в образе Гектора.

– А не фенрика Ливена? Еще бы.

Теперь слушатели залились дружным смехом, и фенрик, очень довольный таким результатом своей истории, громче всех.

– Гектор ваш, кажется, феномен, – любезно заметил Иван Петрович, которому стало несколько жаль наивного юношу.

– Нет, датский дог, – с важностью поправил его Ливен.

По новому взрыву общей веселости он, казалось, понял, что опростоволосился; а неугомонный фон Конов наставительно пояснил ему, что «и дог, и фенрик могут быть при известных условиях феноменом. Сам по себе фенрик еще не феномен, но если ему снятся собачьи сны, то это уже в некотором роде феноменальное явление; если же такие сны у него повторялись бы и наяву, то он был бы несомненным феноменом».

– Ну, ну, камрад, не обижаться! – заключил шутник майор, дружески хлопая по плечу подчиненного, у которого углы рта, как у ребенка, готового заплакать, судорожно задергало и неизменная, обнажающая блестящие, белые зубы улыбка заменилась какой-то болезненной гримасой. – В дни юности и я точно так же не раз давал повод моим старшим товарищам трунить надо мною, – чему могу привести хоть сейчас пример. Был я, как вы, фенриком, когда в первый раз участвовал в медвежьей травле. Медведя благополучно затравили, шкуру с него содрали и повесили на дерево, а окорок тут же изжарили на ужин у костра. Но дело было зимою, мороз стоял трескучий, и целый день промаясь по лесу по колено в снегу, я донельзя устал и продрог. Наскоро утолив голод, я, чтобы скорее только отдохнуть и согреться, снял с дерева еще не просохшую медвежью шкуру, завернулся в нее шерстью внутрь и улегся калачиком в сторонке. Но за ночь сырая шкура снаружи крепко-накрепко замерзла, и когда товарищи поутру стали будить, тормошить меня, я, как зашитый в мешок, не мог пошевельнуться и в ответ им мычал лишь оттуда по-бычачьи. Только когда они подкатили меня к костру и оттаяли понемногу у огня, я вылупился наконец из моей скорлупы, как яичко. В душном меховом мешке моем я вынес подлинные муки Тантала, и товарищи мои встретили меня, полуживого, гомерическим хохотом – совсем таким же, каким вы вот теперь смеетесь над прежним фенриком фон Коновым!

– Ваша история приводит мне на память один презабавный так же анекдот в Москве… – подхватил Иван Петрович и вдруг прикусил язык.

– В Москве? – переспросил коммерции советник Фризиус, который с зоркостью сыщика следил все время за каждым его движением и словом. – А вы, господин маркиз, были, значит, и в Москве?

– Сам не был, – нашелся уже наш маркиз, – но слышал от той самой особы, которая играла в анекдоте главную, хотя и страдательную роль. Особа эта – мадам Санглиер, супруга нашего консула в Москве.

– Женщины у русских вообще осуждены на страдательную роль, понятно поэтому, что и к образованной иностранке у них применили те же грубые, дикие порядки!

– Напротив, мадам Санглиер вообще хвалит очень добродушие, гостеприимство русских, и сама выучила даже наизусть несколько русских народных песен, которым и нас, знакомых своих, обучила, так что мы потом в парижском салоне ее распевали их хором.

– А! Так вы, может быть, и теперь споете нам одну из тех песен?

– Если бы был подходящий инструмент под рукою…

– Национального инструмента русских – гуслей или как он там у них называется? – в доме у меня нет, – сказал комендант, уловив брошенный ему украдкой Фризиусом взгляд, – но рядом вот, в гостиной, к услугам господина маркиза клавесин. Кстати же, там и не так жарко, как здесь, да ждет уже дорогих гостей бовля пунша.

Обе фрёкен, Хульда и Хильда, слишком хорошо помнившие утреннюю угрозу брата и отца, старались быть до сих пор любезными хозяйками. Но от внимательного наблюдателя не ускользнуло бы, что в приветливой улыбке их было что-то тревожное, деланное и что, угощая маркиза Ламбаля, обе странным образом словно совестились поднять на него взоры. Когда теперь все общество, по приглашению хозяина, шумно и весело двинулось в гостиную, в самых дверях мимо Спафариева проскользнула фрёкен Хильда и настоятельно шепнула ему:

– Не пойте!

«Что бы это значило? Неужели предостережение? Всячески не даром; надо держать ухо востро».

И, подойдя к клавесину, он взял пару аккордов и откашлялся, как бы прочищая голос, но затем заявил, что, к сожалению, чувствует себя не в голосе и потому просит разрешения – пропеть когда-нибудь в другой раз.

– Жаль! А что же анекдот-то ваш с мадам Санглиер? – спросил фон Конов.

– Да, да, расскажите! – приступила к маркизу и офицерская молодежь.

– Анекдот следующий, – начал Иван Петрович. – Прибыли Санглиеры в Москву с первым снегом. Ну, жители так называемой Немецкой слободы, где останавливаются иностранцы, утроили им, как водится, торжественный прием, а потом один из первых вельмож русских, Нарышкин, затеял для них и пикник в своей подмосковной усадьбе. Отправились, разумеется, на тройках, с колокольцами, факелами и потешными огнями. На беду мадам Санглиер, уроженка Марселя, непривычная к северным морозам, во время бешеной скачки навстречу резкому ветру отморозила себе носик. А к ночи, когда собрались в обратный путь, разыгралась еще сильная вьюга. Как тут быть с этим нежным тепличным цветочком? Укутали ее с головы до ног в звериные шкуры, как младенца в пеленки, снесли на руках в сани – и «пошел!» Кучера же во время пированья господ тоже не зевали, изрядно «подкрепились» на дорогу и пустили коней своих по сугробам и ухабам во весь дух. Метель воет и завывает, колокольца заливаются, кучера свищут и гикают, а господа того громче распевают хором песню за песней. Долго ли, коротко ли – домчались. Стали вылезать из саней. Хвать-похвать – а где же мадам Санглиер? Ah, sacrebleu! По пути, знать, как-нибудь обронили! Ну, супруг, мосье Санглиер, понятно, вне себя, рвет и мечет. «Гони назад!» Покатили – и точно, не очень-то далеко обрели потерянную. Лежит себе, голубушка, в своих пеленках среди поля, как колода, ни рукой, ни ногой тронуть не может, наполовину даже снегом занесло. Подняли барыньку, поставили на ноги, а она хлоп наземь. Опять подняли, поставили на ноги, а она опять хлоп! Что за оказия? Развернули, распеленали из одной, другой и третьей шкуры, и что же вы думаете, милостивые государи мои?

 

– Она замерзла? Она задохлась? Ее волки съели? – раздались кругом предположения.

– Ни то, ни другое, ни третье – барынька, слава Богу, была живехонька. Но ставили-то ее, изволите видеть, не на ноги, а на голову, ну, а стоять на голове она еще не была приучена.

Развязка анекдота была для всех так неожиданна, что вызвала опять единодушный раскат смеха и рукоплескания, после чего каждый из присутствующих счел долгом чокнуться с мастерским рассказчиком.

Один лишь человек не разделял восхищения остальных. Человек этот был личный враг маркиза – майор де ла Гарди. Хозяин покамест не решился даже представить их друг другу, так как и прежних своих сослуживцев, подходивших на поклон к почтенному ветерану, тот удостаивал только невнятного брюзжания под нос. С самого прихода своего к коменданту он уединился в отдаленнейшем углу гостиной за печкой и не тронулся оттуда все время, пока другие гости угощались в столовой. Теперь же, когда обидчик его с таким успехом рассказал свой анекдот о злосчастной мадам Санглиер, бирюк майор не выдержал и выполз из своей берлоги с решительным протестом.

– Что варвары обошлись по-варварски с иностранкой – еще не диво, – отрывисто заговорил он, – но что офицеры славной шведской армии такому варварству рукоплещут – вот это диво, это стыд и позор!

И, стукнув по полу своей неразлучной шпанской тростью, он обвел озадаченных офицеров из-под нависших бровей таким негодующим, молниеносным взглядом, который должен был, казалось, испепелить их. Комендант-хозяин поспешил взять желчного старика под руку и, успокаивая, отвел его обратно в его медвежий угол. Дипломат же Фризиус, со своей стороны, признал момент наиболее удобным, чтобы затянуть сеть вокруг мнимого маркиза, у которого, как он заметил, от крепкого пунша глаза подернулись уже маслянистою влагой.

– А ведь майор-то де ла Гарди, господа, строго говоря, прав, тысячу раз прав, – сказал он. – Смеялись мы не потому, что сочувствовали грубости варваров, а потому, что у варваров выходит все дико и нелепо до смешного. Ведь вот хоть бы и царь их, этот Петр, – разве он не так же точно дик и нелеп…

Ловкий коммерции советник не ошибся в расчете. Кровь ударила в голову молодому русскому, и с едва скрываемой запальчивостью он спросил Фризиуса, в чем тот, собственно, видит эту дикость и нелепость?

– Да во всем, – был ответ. – Побывав, например, заграницей, царь Петр тотчас принялся перекраивать своих русских на немецкий фасон: насильно нарядил их в немецкое платье, сбрил им бороды…

– Коли вводить новые порядки, господин коммерции советник, то старые надо вырвать с корнем!

– А в покрое платья, в бороде, – по-вашему, корень? Иронический тон коммерции советника еще более разжег патриотический пыл Ивана Петровича.

– Для простой невежественной толпы, – возразил он, – такие внешние признаки имеют уже первостепенное значение, потому что сразу наглядно порешают с прошлым, с закоснелыми привычками и предрассудками. Но царь Петр принимает меры и совсем иного рода, истинно просветительские: он выписывает к себе в Москву из Европы всяких мастеров и художников, первых знатоков в гражданских науках и военном искусстве, он отправляет молодых русских дворян за море обучаться всем заморским мудростям и хитростям, и сам, говорят, в Голландии жил простым корабельным плотником, работал наравне с другими…

– А это царское дело? – высокомерно усмехнулся Фризиус.

– Именно царское! Царь должен служить во всем примером своему народу.

– А голландцы – его народ?

– Нет, он и у себя, в России, не гнушается простого труда. Так, рассказывали мне, он несколько дней подряд ходил на железный завод, чтобы самому научиться ковать железо.

– И научился?

– Да, в один день выделал восемнадцать пудов, а так как за каждый пуд рабочим платилось по одному алтыну, то он потребовал себе от заводчика также восемнадцать алтын.

– И тот уплатил ему? Хорош тоже!

– Нет, хозяин завода выложил ему на стол восемнадцать червонцев. «Такому мастеру, – говорит, – как ваше величество, не грех заплатить и по червонцу с пуда». Но царь не принял. «Не надо мне, – говорит, – твоих червонцев. Работал я не хуже, но и не лучше других. Заплати мне мои восемнадцать алтын, а я пойду, куплю себе пару новых башмаков: мои, вишь, протоптались». И, взяв деньги, съездил сам на рынок, купил себе новые башмаки, а после охотно хвалился ими перед своими придворными: «Вот башмаки, которые я заработал своими руками».

– А что, господа, – заметил фон Конов, – осуждать царя Петра за такую простоту нам, право же, не приходится. Наш собственный король Карл ведь пущий еще спартанец. Платье на нем всегда самое простое, без шитья и галунов, бабьей обуви – башмаков – он вовсе даже не носит, а одни высокие походные сапоги. На походе – а когда, скажите, он не на походе? – довольствуется одной холодной пищей, часто одними сухарями. Увеселений никаких не признает: ни звериной травли, ни попоек, ни азартных игр. Он – король и солдат до мозга костей. Вся жизнь его – труд и лишения, самое строгое выполнение своего долга. Зато и от войска своего он требует такой же строгости к себе, и потому мы, шведы, до сих пор по крайней мере, везде и всех побеждаем! Так ли я говорю, господа?

– Так, фон Конов! Верно! Прекрасно сказано! Seal! – подхватили в один голос товарищи-офицеры, наперерыв звеня стаканами о стакан красноречивого камрада.

– До сих пор по крайней мере? – привязался тут к слову старик де ла Гарди, с прежним задором выступая опять из своего запечка. – Что вы хотите сказать, фон Конов, этим: «до сих пор?»

– А то, что если царь Петр действительно чем может быть нам со временем опасен, так именно своей царской простотой и выдержкой…

– И своим гением! – добавил Иван Петрович.

– Вздор! Галиматья! – вскинулся де ла Гарди так враждебно на молодого русского, что тот, чтобы не попятиться назад, выпрямился во весь рост, сам выставил ногу и скрестил на груди руки.

– Что у вас тут, господа? – спросил комендант, входя из прихожей, куда он только что был таинственно отозван вестовым. Выслушав рапорт ждавшего его там часового о подозрительном поведении француза камердинера на крепостном валу и отдав необходимые приказания, он возвратился к гостям как раз вовремя, чтобы предупредить столкновение между двумя непримиримыми врагами.

– Да вот, – вступился Фризиус, деликатно отстраняя де ла Гарди от его противника, – почтеннейший майор наш не допускает и мысли, чтобы царь Петр мог быть нам когда-либо опасен.

– И я вполне разделяю его взгляд! – авторитетно сказал комендант. – Вспомните только, господин маркиз, погром русских два года назад под Нарвой. Нас, шведов, было с небольшим восемь тысяч человек, и эти восемь тысяч захватили в плен, со всем лагерем и артиллерией, армию в десять раз сильнейшую – в восемьдесят тысяч. Правда, армию скифов, но предводительствуемую храбрыми иностранными офицерами и притом, заметьте, в укрепленном лагере! Да это такое мировое событие, такой героический подвиг, память о котором будет жить еще долго после того, как от нас с вами и праха не останется! И нам ли, шведам, опасаться после этого чего-нибудь от них?

Пренебрежение, с которым Опалев отзывался об армии «скифов», а еще более его глубоко презрительный, вызывающий тон не могли не задеть за живое молодого «скифа».

– Ваши сведения, господин комендант, кажется, не совсем точны, – возразил он, и дрогнувший голос его показал, как близко он принимает вопрос к сердцу. – От посла нашего Санглиера мне достоверно известно, что русских под Нарвою было всего тридцать пять тысяч. А что до иностранных офицеров, то они-то, может быть, более всего и способствовали поражению русских.

– Как так?

– Да так, что войско этим иноземцам не доверяло, и когда вы, шведы, совершенно неожиданно зашли с тыла, солдаты сочли это делом измены своих офицеров и смешались, не зная, кого слушать, что делать. Самого же царя в это время, на беду, не было в лагере: за день перед тем он отбыл в Новгород – распорядиться военными снарядами и съестными припасами, в которых чувствовался уже недостаток, а король ваш Карл и воспользовался этим моментом…

Рейтинг@Mail.ru