10 февраля. Я видел теперь себя как бы со стороны. Я не помнил, о чем только что думал, выключил ли электроплиту, закрыл ли двери квартиры, поставил ли на сигнализацию машину. Жизнь продолжалась. Но только как полуявь-полусон.
Когда я приехал, двери были полуоткрыты. В коридоре и на лестничной площадке стояли соседки. Я снял пальто и открыл дверь спальни. Женя лежала на широкой софе. Ее подбородок был подвязан. Руки вытянуты вдоль тела. Вера и Олег тихо рыдали и гладили ее. Дочь была еще теплая.
Я целовал ее исколотые руки. Вера причитала. Олег стонал, покачиваясь, закрыв глаза. Теперь Женю нельзя было поделить. Теперь она принадлежала всем. И – никому. К нам подошли и сказали, что нужно на какое-то время оставить умершую одну. Такова традиция.
Через полчаса я, Вера и Олег снова вошли в комнату. И застыли. Женя лежала, улыбаясь уголками губ.
Приходили ученики Жени. Дверь не закрывалась. Ее любимая собачонка Джерри выскочила и побежала вниз по лестнице. Олег кинулся за ней. Вернулся минут через сорок с убитым видом:
– Представляете, убежала.
Больше Джерри не видели.
На другой день гроб выставили в церкви. Я подошел и не узнал дочь. Женя была похожа на мертвую царевну из киносказки, но не на себя.
Приехал Витя. Сказал, что отцу нездоровится, а мама приедет позже. Передал записку. Вера прочла и протянула мне. Я узнал каллиграфический почерк отца: «С болью в сердце скорбим по поводу безвременной кончины любимой внучки Женечки. Видимо, каждому человеку судьбой предначертано определенное время существования на планете Земля. Ее облик навсегда сохранится в наших сердцах!»
Я недоумевал: что это? Старческий маразм? Нет, это не маразм. Это упакованное в формальные слова безразличие. Оскорбительно, но не удивительно.
В церкви пахло ладаном, и было душно. Стояла звонкая тишина. Лора сказала, что останется здесь до утра. Женя была для нее больше, чем подружка.
Я тоже хотел побыть эту ночь с дочерью в церкви. Но Лора сказала:
– Юрий Леонтьевич, давайте буду только я. Простите.
В этот вечер, накануне похорон, должен был приехать мой сын от первого брака Павлик с женой. Стасик был их крестным отцом. Наверно, ему нужно было появиться при них. Он позвонил мне. Удивительно подменятся смыслы у Стасика. Вот он звонит и говорит, что хотел бы приехать. Я говорю ему: приезжай. А он спрашивает меня:
– Ты действительно хочешь видеть меня?
Теперь получается, что не он инициатор встречи, а я. С этим убеждением он и будет жить дальше.
– Приезжай, – повторил я.
Когда мы сидели вчетвером, позвонила Ирина. Она собиралась приехать на похороны Жени, но хотела это согласовать.
Стасик немедленно выдал совет:
– Нет, лучше ей не быть. Вера может отреагировать очень нервно.
У Ирины был удивительный слух. Она вскипела.
– Передай Стасику, что на похороны не требуется приглашения. На похоронах не хотят видеть только злейших врагов.
У меня было такое чувство, будто я предал ее.
– Юра, не надо больше никаких слов. Я не приеду, – Ирина положила трубку.
– Это я виноват, не усмотрел – сказал я за столом. – Нельзя было отдаляться.
Стасик твердо сказал:
– Братан, ты ни в чем не виноват. Ты ни в чем не виноват, – повторил он. – И впредь можешь на меня положиться. С руками и ногами. Ты знаешь, я надежный человек.
Я смотрел на брата с удивлением. Его никогда не поймешь с лету. Хотя на этот раз, кажется, все ясно. Ему важно хорошо выглядеть в глазах своих крестных. И если я не должен, по его совету, ни в чем упрекать себя, то его и подавно.
– Не волнуйся, – сказал я. – То, как ты себя повел, мы обсуждать не будем.
Стасик, как ошпаренный, выскочил из-за стола, и закричал:
– Ну, знаешь, мое терпение лопнуло. Ты злобное насекомое! Я рву с тобой навсегда.
– Ну и убирайся, – зарычал я.
На отпевание в церковь пришли подруги и сокурсники Жени, ее ученики. Среди них выделялся высокий парень с ярким мужественным лицом и огромным букетом желтых хризантем. Я переглянулся с Лорой. Спросил взглядом: «Это он?» Девушка кивнула.
В отдалении стоял Стасик. В черных очках он был похож на слепого. Когда прощались, он среди последних подошел к гробу, склонился, губы его сморщились. Наверно, это должно было означать сдерживаемое рыдание. Он не поцеловал Женю в лоб, подобно другим, а как-то странно провел ладонью по контуру ее лица и всхлипнул.
Я взглянул на Лору. Она взглянула на меня. Что означал этот жест ладонью? Как можно лезть рукой к лицу? Где это видано, чтобы так прощались? Это мог бы объяснить только режиссер и актер этой сцены. Сам Стасик.
Я вдруг вспомнил: однажды я ехал на мотоцикле. При близком обгоне меня зацепил воздухозаборником «Запорожец». Я свалился, но тут же вскочил. Руки-ноги были целы, только два оторванных пальца болтались на левой руке, висели на остатках кожи. Стасик подбежал, упал на колени, стал лихорадочно ощупывать мои ноги. Он как бы не видел оторванных, окровавленных пальцев. Что это с ним, подумал я тогда. Ах, да! Мальчик бредит театром, изображает переживание.
Но вот и мама подошла к гробу, склонилась. Впереди ее лица оказалась ее рука. Вместо лба внучки она поцеловала тыльную сторону своей ладони.
Ко мне она не подошла.
На поминках я как-то странно оказался за столом рядом с Олегом, который тоже был все время один.
– У меня нет никакого желания жить, – говорил он мне. – Я живу только потому, что Бог не велит сводить счеты с жизнью. Я многое никогда себе не прощу. Но я не могу устроить над собой самосуд. Самоубийство – не просто тяжкий грех, но и венец безбожной жизни, следствие неверия в Бога. А я – верующий.
«Зачем тебе теперь солнце, если у Жени мрак и холод?» – думал я.
– Со временем боль утихнет, – говорил Олег, – Буду молить Бога, чтобы поскорее забрал меня. Я уверен, наши с Женечкой души найдут друг друга.
Олег говорил что-то еще. Я не слышал. «Почему Бог поменял меня с Женей местами? – думал я. – Бог мог не пощадить Женю только по одной причине. Желание больнее наказать меня было сильнее. Если он, конечно, есть, Бог».
Олег вызвался отвезти меня домой. Он жал на весь костыль, с визгом тормозов. Решил избавиться от себя и заодно от меня? Вот потеха! Ну, давай же, давай! Но Олег благополучно довез меня до дома.
– Теперь я к себе, в Новокосино.
Его тянуло туда, где все напоминало о Жене. Если он действительно ее любил, то будет лелеять свое горе, как ребенка. А чем утешиться мне? Я вошел в квартиру. Не снимая пальто, опустился в кресло. В темноте моргал красный глаз автоответчика. Может, это Ирина? Нажал на кнопку. Точно, это был ее голос.
– Юра, возьми себя в руки. Горе выгрызает человека. Ты был со мной в самые трудные дни. Но сейчас ты свободен. Женись на Лоре, родите дочь. А я разберусь со своей жизнью сама.
23 февраля у отца день рождения. Обычно мама, как диспетчер, согласовывала удобное для всех братьев время. В этот раз не позвонила. Значит, братья не хотели, чтобы мы с Ириной приехали. Бойкотируют, красавчики. Что ж, самое подходящий момент.
Позвонила мама в начале марта: что ж не приехали отца-то не поздравить? Он психует. Вот так! Мы же виноваты.
Ирина сказала:
– Надо съездить. Вместе погоревать. Горе примиряет.
Я согласился. Вражда утомляет.
Встретили нас так, будто месяц назад ничего не произошло. Мать попросила рецепт варенья, которое привезла Ирина. Отец попробовал ее рыжики и заинтересовался, как она их солит. Выглядел родитель не хуже, чем обычно. Даже посвежел. Наверно, стал реже писать стихи и чаще гулять. Что ж не приехал на похороны? В чем причина?
Сели за стол.
– Ну! Что мне пожелаешь? – спросил отец.
Он делал вид, что случилось единственное происшествие – я не поздравил его с днем рождения. Я не мог выговорить ни слова. Это была в высшей степени необычная для меня ситуация. Мама, кажется, понимала, что надо хоть как-то выразить сочувствие. У нее это получилось так:
– Почему не сообщили, что Женя заболела? Мы ж до последнего дня ничего не знали.
Вот, оказывается, почему мама не подошла на похоронах и поминках. Обижалась, что я не известил ее о болезни внучки.
– Мы вас берегли, – пояснила Ирина.
– Курила она, – сказала мама.
А это к чему? К тому, что Женя сама виновата? Не курила бы, и была бы жива? Ну, почему все, что ни говорят родители, звучит с обвинительным уклоном?
– Что же тебе пожелать? – спросил я, подняв глаза на отца. – Давай, мы пожелаем тебе здоровья и долгих лет.
– Спасибо, коль не шутишь, – сказал отец. – Всё?
– А что еще ты хотел услышать? Скажи. Я для тебя ничего не пожалею.
Отец выцедил водку губами, сложенными в трубочку. И принялся закусывать, поскрипывая зубами, посапывая носом и как бы задыхаясь. У него всегда так получалось, когда он молча психовал. Я не мог ни пить, ни есть. Ирина тоже сидела неподвижно, ловила мой взгляд. Сказала глазами, чтобы я остыл. Мол, не та интонация. Я говорил обычные слова, но на пределе сарказма. В эту минуту я понял, что, если сдержусь, никогда себе не прощу. Должны же мы поговорить, наконец, по душам.
– А ведь ты враг мне, папочка, – сказал я отцу.
– А ты? – ничуть не удивившись, с усмешкой отвечал отец.
Рука его с вилкой мелко-мелко дрожала.
– Ты мне враг, – повторил я.
Отец свел брови:
– А ты мне кто, если отцом меня не называешь?
Что правда, то правда. Последний год как-то не выговаривалось у меня слово «папа». Язык не поворачивался.
– Я тебя всю жизнь так называл, папочка. Несмотря ни на что. Но теперь, как съехались, ты снова начал меня предавать.
Отец поднял брови.
– Снова? Выходит, я раньше тебя предавал? И в чем же это заключалось?
Кто задает вопросы в разговоре, тот всегда в выигрышной позиции. Вопросы сами по себе атакуют. Отвечающий как бы оправдывается. Вот и сейчас я попал в такое положение. Но что-то объяснять, а значит, оправдываться, не было никакого желания. Ну, вот не способен человек чувствовать свою вину ни перед кем и ни за что. И бессмысленно что-то ему доказывать и тем более обвинять. Он не поймет. И не потому, что совесть говорит ему одни оправдания. Не потому, что он про себя считает, что признавать свою ошибку – еще большая ошибка. Ну, вот есть такие люди. Если они тебе чужие, рви с ними раз и навсегда. А если родные? Если это отец или мать?
Я давно уже, считай, всю жизнь, принимал их такими, какие они есть. Но я нахожусь в родстве не только с ними, но и с братьями. Братья ничего не знают об особенностях моих отношений с ними. Ничего не знают о моем детстве. А родители всю жизнь твердят им, что со мной им всегда было трудно. Что я тяжелый, невозможный. Твердят, скрывая причину. В результате причину того, что я невозможный, братья видят во мне. Мол, в семье не без урода. Вот ведь как…
Отец сказал, наливая себе в рюмку:
– Не суди, да не судим будешь. Понял?
Выпил одним махом, не цедя, и принялся закусывать. Он всю жизнь хорошо закусывал. Ничто не могло испортить ему аппетит.
Пришло лето. Ирина снова требовала примирения. Я снова остыл. Родители приехали к нам в Пущино. Отец писал свои стихи. Мама напевала баском что-то из репертуара Клавдии Шульженко. Друг с другом они разговаривали редко. Иногда мама не выдерживала тишины и просила отца:
– Папочка, поговори со мной.
– О чем? – спрашивал отец.
– С женщиной нужно разговаривать, – мягко укоряла мама, но конкретных тем не предлагала.
Читала с лупой старые журналы. Зрение у нее падало, как и слух. Когда я привозил с работы Ирину, отец отводил душу в разговорах с ней. Признался, что ему все чаще снятся его умершие родственники и друзья. Усматривал в этом сигнал свыше.
– Значит, и мне пора готовиться, – говорил он, наблюдая, как ловко Ирина сворачивает блинчики с мясом. – Только я до сих пор так и не решил, как относиться к смерти. Навсегда мы умираем – или не навсегда?
Стало ясно, что красивая теория Стасика как-то не очень западала в его сознание.
– Я знаю только, – отвечала Ирина, – что недостойно убиваться, что жизнь уходит. Мало ли умерло тех, кто лучше нас?
Отец озадаченно молчал. То ли не считал кого-то лучше. То ли предпочитал держать свои мысли о жизни и смерти при себе.
Вечерами мы хорошо сидели на пруду. Раскладной столик с водочкой и закусью. Удочки. Карасики. Я всматривался в отца. Мешки под глазами набрякли и покрылись синевой. Фиолетовый оттенок тронул губы. Значит, совсем слабым стало сердце. Но водочку он потреблял на равных со мной. И закусывал со здоровым аппетитом.
– Ты проживешь дольше меня, – зачем-то предсказал он.
Я должен был сказать ему, что собираюсь написать про нашу семью. И я сказал, что рано или поздно это сделаю. И ни за что не прощу себе, если не сделаю это.
– И чего ж такого интересного в нашей семье? – спросил отец, насаживая червя на крючок.
С его дальнозоркостью ему было трудно. Я помог. Он закинул удочку и вытащил карасика с ладонь. Сказал неожиданно:
– Наверное, последняя моя рыбалочка.
Еще помедлил и спросил:
– Как бы ты это ни объяснял, это нехорошо. Что было, то прошло.
Я налил ему и себе еще. Выпили.
– Зачем тебе это? – спросил отец. – Неужели больше не о чем писать?
Я не раз задавал себе этот вопрос. Ну, вот тянуло, и все тут. Я был на это как бы запрограммирован. Вот Стасик получает же сигналы сверху. А может, и мне что-то поступает из астрала в мозг. Конечно, я не раз спорил с собой. Вот напишу я о нашей семье правду. И что? Прекратится то, что меня возмущает? Родители что-то осознают? Братья изменят отношение ко мне? Ничего не изменит моя писанина. Ни-че-го! Только добавит неприязни и вражды. И правда моя будет объявлена сведением счетов.
– То, что ты напишешь, будет похоже на месть, – сказал отец.
– Или на оскорбление, – добавил я.
Отец сделал жест: мол, хорошо, что я сам это понимаю.
– Лучше помирись с братьями, – сказал он.
– На их условиях? А может, ты помиришь нас?
– Зачем же мне лезть в ваши отношения? – хитрым тоном отвечал отец.
– Неужели тебя не угнетает вражда между нами?
– Не обижай братьев и не будет никакой вражды. И не пытайся переложить на меня свою вину. Лучше спасибо скажи, что мать тебе передачи таскала, а я ишачил, зарабатывал на эти передачи.
– До сих пор простить не можешь?
– Меня из-за тебя в должности понизили, зарплату урезали. Такое не забывается.
– Тогда ты и меня понять должен, – сказал я. – То, что было со мной в первые годы жизни и потом – тоже трудно забыть.
Отец нехорошо усмехнулся:
– Тебя не кормили? Тебе нечего было надеть? Негде жить?
– Почему ты не хотел жениться на маме? – спросил я. – Почему не хотел жить с ней, и с этим ушел на фронт?
– Не лез бы ты мне в душу, – сказал отец. – Не суди, да не судим будешь.
Отец повторял мне эти слова всю жизнь. И это было чем-то вроде самоотпущения грехов. Иногда я просто смотрел на него осуждающе, не говоря ни слова. А он все равно напоминал: не суди! Словно загораживался этой поговоркой, как щитом. Но раньше я терпел и уступал ему. А сейчас он своим отношением к моему горю, что называется, переступил. Дальше терпеть я не мог. Хотя и добиться мне от него надо было совсем чуть-чуть.
– А если бы не началась война? Как бы сложились твои отношения с мамой? Ты бы жил с ней?
Отец не ответил категорически – мол, конечно, жил бы. Он задумался.
– Зачем тебе знать? – спросил он. – Что тебе даст мой ответ?
– Правду.
– Зачем тебе правда? На кой черт она тебе сдалась? – сдержанно вскипел отец.
– А зачем тебе не нужна правда? – как мог, спокойно спросил я.
Отец помолчал озадаченно и рявкнул:
– Не путай меня! Насобачился вопросы задавать. Не любишь отца – не люби. Не уважаешь – не уважай. Без тебя есть кому любить и уважать. Но даже не пытайся прижать меня к стенке. Не пытайся унизить.
Он уже привык к той истории жизни, которая сложилась в его голове. А я вынуждал его провести ревизию. Не бывать этому! Я понял, что мне его не сдвинуть. Хорошо, тогда пусть ответит хотя бы на один вопрос.
– В июне 41-го тебя мобилизовали. В конце июля родился я. А в ноябре ты прислал свою фотографию. На обороте твоей рукой был написан адрес: Барабинск. До Омска всего 350 километров. Что тебе мешало отпроситься на день? Рано утром выехать – поздно вечером вернуться? Просто объясни, что тебе мешало?!
– В Барабинске шло формирование сибирских частей. Я был привлечен в качестве писаря. Я не мог уехать ни на один день, – ответил отец.
– Но ты мог позвать маму. Она сама родом из Барабинска. Ей было где там остановиться. Она бы точно приехала со мной. Что мешало ей приехать к тебе? Ты этого не хотел? Она не захотела?
– Вот ее и спроси, что ей мешало, – отвечал отец.
В эту минуту я еще раз спросил себя: к чему все эти выяснения? Может, сказывается профессия? Манера советской журналистики во всем дойти до сути? Отчасти так и было. Работа наложила отпечаток. Но не тянет ли других людей к тому же самому, никаких не журналистов? В чем же тяга? Не в магните ли правды?
А отец, пользуясь паузой, уже разворачивал тему разговора в свою сторону.
– Братья твои давно уже взрослые мужики. У Вити своих уже трое, а ты грозишь ему морду набить. Стасик далеко пошел, но ты никак не хочешь это признать. И они между собой прекрасно ладят. Не пытайся себя оправдать, а других очернить. Сам свернул на скользкую дорожку. Сам и получил фунт лиха.
Что было, то было. На скользкую дорожку я ступил. Об этом и грозилась Вера рассказать Жене и Денису…
Чем больше я лишался денег, тем больше к ним стремился. Мы с Максом решили взять сберкассу – отделение государственного банка. Там сидели две тетки. Если их хорошо припугнуть, они отдадут бабки без звука. Мы выберем момент, когда в сберкассе не будет ни одного крепкого мужика. Макс встанет в дверях, я подойду к кассе. Или наоборот. Мы еще не распределили роли. В конце концов, это не так важно, кто будет брать деньги, а кто стоять в дверях. Важно – придумать, чем будем угрожать. Ствола у нас нет, Макс сделал два муляжа, но даже тетки разберут, что это деревянное фуфло.
Настоящий ствол брался раздобыть «Фашист» (кличка). Сашка Кайзер, наш как бы кент. Но он что-то темнил, не делился своими планами, корчил из себя крутого. Если бы у нас получилось, он наверняка забрал бы себе половину денег. Хотя всего-навсего потоптался бы у входа в сберкассу. Такое он поставил условие – он добывает ствол, но во время налета стоит на стрёме и при этом его доля – половина куша.
Объяснял он это так: мол, если мы погорим, то все равно признаемся на допросе, что это он раздобыл ствол. А значит, ему припаяют куда больше. Мы возбухали, что он слишком плохо о нас думает, а он: «Приматы узколобые, хорош гоношиться, вы еще не знаете, как менты умеют раскалывать».
Мы с Максом решили: провернем с «Фашистом» это дело, а потом будем «работать» только вдвоем. Мне нравилось слово «работать» применительно к грабежам. Звучит солидно, и хочется себя уважать.
Сегодня Кайзер почему-то не появился. Мы с Максом весь вечер проторчали на лестничной площадке третьего этажа жилого дома, откуда комната сберкассы была, как ладони. В который уже раз засекли время, когда приехали инкассаторы. По ним можно было проверять часы. Сберкасса работает до 20.00 вечера. Инкассаторы появляются в 19.30. Значит, мы налетим в 19.00.
Кайзер где-то пропадал и весь следующий день, а вечером отец меня огорошил. Оказывается, в городе чепэ, только об этом не объявляют. В стрелковом клубе какой-то парень убил девушку-инструктора. Я сразу понял – это дело рук «Фашиста».
– Поймали его? – спрашиваю.
– А куда бы он делся, – отвечает отец. – Отстреливался, засранец. Жаль, не прикончили.
От этой новости я холодею, и потом меня бросает в жар. И все это в одну секунду.
– Подполковник Кайзер останется без погон, – тоном прокурора сказал отец.
«Фашист» был сыном горвоенкома.
– Вот и ты когда-нибудь подставишь отца.
Он все чаще говорил о себе в третьем лице. Он предостерегал меня. Он видел меня насквозь. Но кого и когда останавливали предостерегатели? Это ведь, как в раннем детстве. Мальцу говорят: не лижи ручку двери в мороз, больно будет! Но малец все же тянется языком…
Я выхожу из дома покурить и натыкаюсь на Макса. Он тоже только что узнал о Кайзере, и поджидает меня. Обсуждаем событие. У нашего кента точно крыша съехала. Одно дело – ограбить сберкассу и совсем другое – убить человека, совсем молодую девчонку. Мы кроем Кайзера самыми последними словами.
Макс уверен, что Кайзер выдаст наш план в отношении сберкассы. А как иначе объяснит, зачем ему понадобилось оружие? Точно расколется. Чего не сделаешь, чтобы выторговать себе жизнь. А ему, уже совершеннолетнему, грозит вышка.
Проходит день, потом другой. Я вздрагиваю от каждого звонка в дверь. Выглядываю в окно, не подъехала ли к подъезду легавка. Ненадолго успокаиваюсь: кажется, пронесло. А на Макса что-то находит. Он по-прежнему считает, что мы можем взять сберкассу, вооружившись муляжами пистолетов. Только сделать это нужно в другом городе. Я не соглашаюсь. Мне становится страшно. После убийства девушки пропал всякий кураж.
Я все чаще задумываюсь, что надо жить как-то иначе. А на Макса, повторяю, что-то находит. Похоже, теперь он считает себя первым номером. Как только он меня не обзывает. Хочет разозлить, раззадорить. Ему это удается. Я говорю, что могу очень просто доказать, что я не трус. Есть магазин на окраине города, который я могу взять в одиночку. Плохо только, что на пустыре. Невозможно подойти ни незаметно, ни скрыться. Разве что вечером, под покровом темноты…
Что на меня нашло? Объяснить это не так просто, даже сейчас, спустя столько лет. А тогда… Что я мог понимать в самом себе? Я чувствовал, что создан для чего-то другого. Для чего – сам не понимал. Наверное, так было предначертано – совершить криминал, который бы подкалечил мне жизнь. Потом только я мог перейти к этому «другому».