Говоря газетным языком, государство дало мне возможность одуматься, может, даже раскаяться. Вообще-то, если даже кто-то одумывается, то без раскаяния. Просто жалко терять здоровье на тюремной пайке, жалко оставленных в неволе лет жизни. И совсем редко одумываются, испытывая чувство вины. Бывалый преступник произносит слово «раскаяние» со смешком – «раскаивание». Зачем оно ему, раскаяние, если есть универсальное самооправдание, взятое из Библии? Мол, Иисус любил злых, а не добрых. Мол, первым в рай Господь впустил разбойника. Мол, на Небесах больше рады одному грешнику, чем девяноста девяти праведникам. Этого достаточно бывалому и не очень умному преступнику. А таковых – увы – абсолютное большинство.
Потом я прочту у Бердяева, что чувство вины – это чувство господина над самим собой. А господин – тот, кто по-настоящему умён. А кто умён, тот живет по моральным правилам. Умному нужно настоящее, а не воображаемое самоуважение. Это толкование кажется мне слишком книжным. Я нахожу свое, очень простое. Человек должен научиться презирать себя за что-то. Презирать легче, чем испытывать вину. Когда презираешь себя за что-то, в этом и заключается сознание вины, только в непафосном виде. Я презираю себя за то, что я – единственный из Тереховых – попал за решетку. Я презираю себя за что, что у меня не хватило ума и способностей проявить себя в чем-то другом. Наконец, я буду презирать себя, если выйду отсюда и не смогу встроиться в нормальную жизнь.
Что ж. Будем искупать, осознавать, исправляться. Само собой – через честный, добросовестный труд, как значится на лозунге у ворот. Меня отправляют на земляные работы. Копать в январе мерзлую землю – рабский труд. Я могу избавить себя. У меня есть веская причина. Но я об этом молчу. Не хочу делать себе поблажки.
Рано утром нас сажают в грузовики с наращенными бортами (чтобы никто не мог выпрыгнуть на ходу) и везут на объект. Объект – часть степи до горизонта, огороженная колючей проволокой. Здесь будет самый большой в стране тракторный завод.
Бугор выдает каждому бригаднику лопаты, одну штыковую, другую совковую, и отмеряет шагами делянку. Кто сколько должен выкопать на двухметровую глубину. Не меньше десяти метров на рыло. Получаем дрова, разводим костры. Земля промерзла на полметра. Чтобы оттаяла, нужно не меньше двух часов. Грейся и жди.
Уже закипает на костре кружка с талым снегом. Пачку индийского чая туда, и вот уже запаренный чифир идет по рукам. Делаю глоток – никакого удовольствия. «Втянешься», – говорят мне люди. А я точно знаю, что не втянусь. Если людям это нравится, значит, это точно не по мне.
Костер греет только с одной стороны. Спину продувает степной ветер. Метель. Уже зуб на зуб не попадает. Как же согреться? Жгу больше дров на одном конце своей делянки. Земля там прогревается быстрее. Выкапываю по колено, потом по пояс – уже не так холодно. И вот земля мне уже по горло – совсем тепло. Стоя в траншее, вынимаю землю снизу, не дожидаясь, когда она оттает сверху. Рационализатор, блин.
Бугор, который тоже пьет чифир, первым замечает, что я куда-то пропал. Появляется, смотрит на меня и исчезает. Над мной возникают морды зэков.
– Эй, пацан, тебе больше всех надо? А ну, кончай в езду эту самодеятельность, вылазь нах!
А мне неохота вылезать. Там, у них, наверху холодно, а у меня внизу – тепло.
– Пацан, ты слышишь, что тебе люди говорят?
Как не услышать, если сверху тебя уже штыковыми лопатами тычут, землю обратно ссыпают. Вылезаю с трудом. Выслушиваю проработку.
– У тебя ж, вроде, звонок. Ну и нахрена тебе задницу рвать? Так теплей? Глотни чифирка, и будет тебе теплей.
Это не то, говорю про себя. Вслух нельзя возражать. И без того терпение людей на краю. Холодрыга!
– Хорош волынить! Разошлись по своим делянкам! – кричит бугор. И – мне. – Завтра тобой нормировщица займется.
Бугор хочет отличиться за счет моей рацухи*. (*рацуха – рационализаторское предложение, жарг.)
В бараке мне подсказывают: если нормировщица установит, что можно копать быстрее, нормы могут срезать, и тогда… Тогда у меня могут быть проблемы с людьми. Очень серьезные проблемы для здоровья.
Как выйти из положения? Выбираю испытанный способ. Выхожу из барака, глотаю большую горсть снега. Для верности глотаю еще одну горсть. Ночью чувствую знакомое першение в горле и легкий озноб. Это примерно 36, 9. Утром говорю бугру, что простыл, иду в санчасть. Медсестра сует под мышку градусник. Точно! 36,9. Но слышу:
– Освобождения дать не могу. 37-ми нет.
Гарантирую, что к вечеру будет 40, даже раньше.
– Вот как будет, так и получишь освобождение.
Криминальная жизнь вредна для здоровья. В опасных ситуациях изнашивается сердечная мышца, развивается эрозия желудка и кишечника. Частое переживание страха вызывает болезнь почек – об этом еще Авиценна писал. Практически все рецидивисты – невротики, что проявляется в истериках по поводу и без.
У меня потеря здоровья протекает на свой лад. Менты на разводе долго считают, ошибаются, пересчитывают. Меня начинает трясти. В машине с высокими бортами меня уже колотит. На объекте у меня почти пляска Витта.
Появляется нормировщица Света в сопровождении ментов. Совсем молоденькая девчонка. Светлые волосы, серые глаза, веснушки, носик уточкой. Подбегает старший культорг (организатор культуры на зоне) Коля Тушкин с фотоаппаратом «Зенит» в руке. Он старше меня лет на восемь. Сидит уже лет пять за убийство своей девушки «на почве ревности».
– Кто тут стахановец? Ты? Набери полную лопату. Подними повыше. Улыбнись.
Света встревает:
– Какое улыбнись? Он еле стоит.
Меня совсем скрутило. Лежу в больничке. Палата на шестерых, а лежим вдвоем. Чахоточный старик и я. Тепло, чистенько, тихо. Фигеем от этой благодати. Когда болеешь, бег жизни тормозит, есть время подумать. Который раз спрашиваю себя, как я попал в это дерьмо? Это все деньги. Я помешался на большом куше. Дебильная поговорка «драть, так королев, красть, так миллионы» засрала мне мозг. Недаром зэки говорят, что деньги обходятся слишком дорого.
Если деньги – главная вина, надо изменить свое отношение к ним. Отчасти этой цели служит изоляция. Здесь, на зоне, нет открытого оборота бабок. Но эта изоляция не дает нужного эффекта. Преступник выходит на волю с тем же отношением к деньгам, какое у него было до отсидки: бабки – это всё.
Приходит фельдшер из зэков. Велит открыть рот, сует туда столовую ложку. Простукивает спину. Замечает шрам на животе.
– Это что? Операция на желудке?
– Ножевое ранение.
– Почему не сказал? Нельзя тебе лопатой махать. И гланды надо вырезать. Иначе сердце посадишь.
Гланды я решусь вырезать лет в тридцать, когда совсем надоест болеть от малейшей простуды. А пока – до самого конца срока минимум два раза в год валяюсь с высокой температурой.
Каждый день думаю, как же мне себя переделать. В голову приходит совсем взрослая мысль. Человеку нельзя навязать стремление стать лучше. Человеку свойственно сопротивляться давлению. Нужно сделать так, чтобы мне было выгодно измениться. Чтобы я себе при этом стал больше нравиться. Чтобы уважения к себе стало больше. Для начала достаточно много читать. И не дребедень, а умные книги.
На зоне две тысячи зэков. В библиотеке каждый вечер – не больше двадцати. Ну, еще двадцать приходят, делая вид, что читают подшивки газет, а на самом деле, улучив момент, выдирают газету для самокруток.
– Тебе чего? Про что? – спрашивает Тушкин.
А я не знаю. Вообще-то, мне больше нравились раньше книги про путешествия и приключения. Пржевальский, Арсеньев, Миклухо-Маклай, Джек Лондон… Но это раньше, а сейчас чужие приключения меня не увлекают.
– Пройди к стеллажам, выбери сам, – советует Коля.
В библиотеке много старых книг. Брожу среди стеллажей, пока не натыкаюсь глазами на «Исповедь» Толстого. Открываю. «Начатое, даже дурное дело, не оставлять никогда, не закончив». О, это про меня! Надо почитать.
Коля Тушкин заводит на меня формуляр. Покупаю в ларьке тетрадку, выписываю из «Исповеди» Толстого мысли. Он пишет словно про меня и про всех, кто меня окружает.
«Большинство людей живут так, будто идут задом к пропасти»…
«Я очень дурной человек, очень туп к добру… и потому мне необходимы большие усилия, чтобы не быть совсем мерзавцем»…
Туп к добру – это как? Это что означает? А я – туп или не туп?
Не брать карт в руки.
Жить всегда одному.
В последних страницах книги читаю: «Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтоб убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступления, которого бы я не совершил… и за все это меня считают… сравнительно нравственным человеком…»
Толстой будто специально портил свой образ. Зачем он это делал? Только с годами я стал догадываться. В этих самообвинениях – профилактика будущих грехов. Хотя, возможно, есть и другое объяснение. Толстой хотел покаяться здесь, на земле, еще живым, задолго до своего судного дня. Хотел умереть с правдой о себе.
Я тоже пытаюсь исповедоваться перед самим собой. Но у меня, как у Толстого, даже близко не получается. Я очень духовно примитивный, и стать другим у меня нет шансов. Если бы кто-то повлиял, но кто, если тут сплошь такие же, если не примитивней. Только позже я начну понимать, что иногда можно извлекать полезные выводы даже из окружающего дерьма.
Я знакомлюсь в курилке с голубоглазым осетином. Зовут его Асхар. Он якобы княжеского рода, где было много блондинов. Я простодушно удивляюсь. Ну, а почему нет? Я еще не знаю, что тут любят сочинять мифы о себе. Но тут же узнаю от Асхара, что сидит он за кражу барана. Хотел отметить свой день рождения, угостить ребят из стройотряда шашлыком по-осетински. Не думал, что чабаны хватятся. Взяли его с поличным, когда разделывал тушу. Еще больше удивил меня Асхар, когда спросил совета. Невеста приехала, хочет его видеть, добилась свидания. Не верит, что он мог украсть. Вот что ей сказать? И вообще, идти на свиданку или не идти?
Осетинскому князю стыдно перед самим собой, стыдно перед своим родом. Стыдно перед невестой. Это понятно. А стыдно ли мне? Я никакой не князь. И сижу не за барана, а за разбой. На зоне, можно сказать, престижный уголовный грех. С этой мыслью я ложусь спать, а задолго до подъема будит наш отряд дневальный, инвалид, отрубивший когда-то себе на лесоповале часть ступни: «Кто еще захочет на тот свет, сделайте себе сначала клизму! Я не обязан убирать чье-то дерьмо»
Ночью в курилке князь Асхар сделал себе харакири. Люди толпились там, пока не появились менты. Я не пошел смотреть, не смог. Рассказывали, Асхар вспорол себе брюхо на совесть. Умер, держа в руках клубок своих кишок. Все знали, за что он наказал себя, но никто его не понял. Я понял только много позже.
Меня переводят на «облегченный труд». Таскаю с напарником бревна к пилораме. Волоком. Пилорама превращает бревна в доски. А равняет доски по краям циркулярная пила. Мне эта работа понравилась. Древесина приятно пахнет, и в столярке всегда тепло. Мы с напарником выполняем две нормы. Менты подозревают нас в приписках, устраивают хронометраж работы. Появляется Света. Щелкает секундомером. Изображает безразличие и строгость. А меня как-то странно начинает лихорадить. Ничего не могу с собой поделать, руки дрожат. Запарываю две доски.
– Давай еще раз, – требует Света.
Совсем сбавляю темп. Тяну время. Не хочется, чтобы она быстро ушла.
– Что-то не пойму. По-моему, ты дурака валяешь, – говорит Света, – Ладно, приду завтра.
На другой день к моему станку даже не приближается. Ну и ладно. Работая, заглядываю в записную книжку. Там десять английских идиом (английский – язык фразовый) и двадцать слов. Дневная норма.
После обеденного перерыва подходит. Спрашивает, стараясь перекричать шум станков в столярке:
– Что это у тебя?
Показываю записи в блокноте.
– Я тоже учу, – говорит Света, – Так, для общего развития.
Надзиратель тут как тут. Чует, что у нас неформальный разговор. Кладу на циркулярную пилу доску – Света включает секундомер. Начинаем хронометраж. Выбираю момент, когда надзиратель отвлекается:
– Можно, я напишу тебе?
В ответ знак глазами: можно.
Меня воротит от зэковской жратвы. В алюминиевой миске плавают то свиные мозги, то верблюжьи уши, то бараньи яйца. Не лезет в рот и пшеничная (не путать с пшенной) каша, или «кирза». Чуть остыв, она приобретет цвет кирзового сапога. Но второе блюдо все-таки ем: другие каши, рожки, макароны. Потом макаю кислый хлеб в сахарный песок, запиваю кипяченой водой. Хочется сразу отправить в рот кулек с недельной нормой сахара в 100 граммов. Но лучше все-таки макать хлеб в сахар неделю, чем уничтожить его одним махом.
Мама привозит раз в три месяца передачи, 5 кг. Она в своем репертуаре: «Ты, небось, с кем-то делишься? Ешь сам. Я тебе привожу, а не кому-то еще». Интересуюсь, как там братья. Родители должны были как-то объяснять им, куда я девался и почему так долго не возвращаюсь домой. Мама не скрывает, что в воспитательных целях стращает их моим примером. Вот, не будете слушаться, пойдете следом за старшим братом. Меня, стало быть, используют теперь, как наглядное пособие. По методике «в семье не без урода».
Я все чаще думаю: лучше бы они не сходились. (Якобы из-за меня). У папы была бы Валя. У мамы – тот летчик, который не мог на ней жениться. (Опять-таки как бы из-за меня). Жил бы я у любимой бабуси, не сменил бы за десять лет учебы восемь школ, не скатился бы с хорошистов в двоечники, и не превратились бы для меня деньги в предмет криминальных грез. Меня наверняка забрала бы к себе тетка Лидия, которая не могла иметь детей.
Отец приехал на свидание один раз, ближе к концу срока. Я понимал, почему он не приезжал раньше. Он предчувствовал, что это будет для него мучением. Но это стало мучением и для меня. Нам не о чем было говорить. Я тогда еще сделал вывод: если сыну не о чем говорить с отцом, если отцу не о чем говорить с сыном, это чужие люди.
Ко мне долго присматривался Левка Слезовский по кличке «Слеза». Одесский налетчик на банк. Срок у него самый большой на зоне – 25 лет. Отбыл 13. Амнистиям не подлежит. Предложил, как говорят на зоне, кентоваться. То есть дружить. Сам я бы не посмел.
– Ты налетчик, я – налетчик. Нам есть о чем поговорить.
Но мы ни разу не поговорили о своих похождениях на воле. «Слеза» давно охладел к этой теме. Он очень ловко скрывал свое презрением к уркам. Но от него не укрылось, что я стараюсь держаться от них подальше, никак при этом не выделяясь.
У нас общий недостаток – мы оба совсем отощали. Левка за 13 лет так и не смог привыкнуть к зэковской хавке. Мне иногда кажется, что он и в начальство-то выбился, чтобы решить эту проблему. Повара его подогревают мясцом, белым хлебом. «Слеза» делится со мной, я с ним – мамиными передачами. Мы, по зоновским понятиям, семья. Семья – это когда зэки вместе едят.
Каждый субботний и воскресный вечер за зоной играют пластинки, слышен смех. Там танцплощадка. Число зэков, гуляющих по «аллее дум», становится заметно больше. Прохаживаясь по аллее, делают вид, что заняты разговорами друг с другом, а на самом деле наслаждаются тоской. Молодых заметно больше. Они переживают сильнее. Вообще, сидеть молодым или зрелым – это далеко не одно и то же. Зона в восприятии подростка и взрослого человека – это две разные зоны. Сидеть молодым – не то же самое, что сидеть опытным и успевшим насладиться.
Ученые установили, что наиболее счастливым человек чувствует себя с 18 до 23 лет. Это связано с высокой сексуальностью возраста. Отсюда вывод. Если тебе положено быть счастливым, а ты сидишь, лишенный проявлять свою сексуальность, то ты особенно несчастен.
Самые затруханные простыни здесь у нас, молодых. И нечего этого стесняться. Монахи не стесняются своего удручения плоти по-монастырски. А зэки – те же монахи, только грешные и особо грешные. Левка сам себя называет затруханным. С одесским юмором утешает меня: мол, от частых занятий сексом развивается ранний склероз.
«Слеза» обхаживает сразу нескольких вольных фемин, приходящих на зону по делу. Сотрудницы санэпидстанции, технологи швейного производства, преподаватели профтехучилища, школьные учительницы. Но какая из них помогает ему развивать склероз, я могу только гадать. Обсуждать эту тему у нас не принято. Как настоящий друг, Левка находит мне кандидатуру для случек. Это толстая тетка лет сорока. Она каждую неделю приходит травить мышей и крыс вместе со своей напарницей, такой же старой и толстой. Олег обещает создать условия. Я отказываюсь – мне противно.
– Ну и дубина.
Преступников можно условно поделить на две основные категории. Есть преступники порядочные, и есть непорядочные. Порядочный предпочитает совершать преступление в одиночку. Погорел – отвечает только за себя: его никто не сдаст и он – никого.
Порядочный, как правило, выбирает преступления с риском попасться с поличным, или быть раненым или убитым. Порядочный не унижает и не убивает потерпевшего или свидетеля, хотя знает, что и те, и другие могут его опознать. К непорядочным можно применить художественное определение Достоевского – это «чистокровные подлецы».
«Слеза» – порядочный налетчик. Кассирша банка высокой грудью загородила сейф с деньгами, а ключи спрятала себе в трусы. Левка мог пристрелить ее и завладеть сейфом. Но – не смог. Мог залезть в трусы, но не стал. За это его уважают менты. И он – самого себя. И я – его
Света пишет мне письма и незаметно подбрасывает, когда бывает в столярке. Письма ее пахнут духами. Наверное, специально на них брызгает. Сельская девчонка из Алма-Атинской области, закончила строительный техникум, направили сюда по распределению.
Пишет мне по субботам и воскресеньями длинные письма. Из этого я делаю вывод, что она никуда не ходит. «Подруги – на танцы, а ты дома?» – «Мне там скучно, – отвечает она. – Мне интереснее писать тебе».
«На свободе столько парней. А тут надо ждать неизвестно сколько», – пишу ей. «Подожду, – отвечает она. – Мне нравится ждать и верить».
Обычные ее вопросы кажутся мне необыкновенными. «У тебя такое уже было?» – спрашивает она. Это она про любовь. Из чего я заключаю, что у нее еще не было. Света уверена, что мне не придется сидеть до звонка. «Это было бы слишком несправедливо».
Света хочет принести блок сигарет. Она часто бывает в библиотеке. Ей ничего не стоит пронести. На вахте ее не обыскивают. Я отказываюсь.
«Ну, почему я не могу что-то сделать для тебя?» – спрашивает Света.
Я не могу объяснить, почему мне такая поддержка была бы неприятна.
Мы распалили друг друга письмами. Нам нужна встреча. Свидание возможно только в библиотеке. Света приходит, якобы за книгой, а я уже там, среди книжных стеллажей. Это одно из немногих укромных мест на зоне. Когда она оказывается рядом, нас обоих охватывает ступор. Лицо Светы становится пунцовым. Я прижимаю ее к себе. Мне хорошо, как никогда в жизни.
Неожиданно – голос Тушкина. Чего его принесло? Он уже не культорг. Он скоро уйдет на этап. Убийце девчонки полагался перевод в другую колонию, на строгий режим. Наверное, видел, как Света вошла в административный барак. У Коли свои виды на нее. Но «Слеза», который стоит у библиотекарской стойки, не дает Коле пройти к стеллажам.
Тушкин громко спрашивает:
– Светка, ну как? Нашла что-нибудь интересное?
Света не может ответить. Ее рот занят, я целую ее.
Левка говорит Тушкину впрямую:
– Сядь, почитай газетку, успокойся. Не мешай человеку.
– Светик, ты где? – игриво спрашивает Коля.
Поправляя прическу, Света отзывается:
– Ну, чего тебе?
– Ты уверена, что выбрала ту книгу, которая тебе нужна? – спрашивает Коля.
– Отвяжись!
Света хватает первую попавшую под руку книгу и вылетает из библиотеки. Наше первое и последнее свидание окончено. Я злюсь на Тушкина. Прибил бы, гада. Но злость быстро проходит. Вспоминаю каждый миг встречи со Светой. Удивляюсь, сколько во мне, не знаю даже, как назвать. Нежности, что ли. Ощутить это было очень важно для меня в тот момент. И еще важнее – хранить память об этой нежности остальные годы.
Перед уходом на этап Тушкин сдал нас ментам. Света живет в общежитии, рядом с колонией. В ее отсутствие Ферапонт незаконно делает у нее обыск. А она хранит все мои письма. Ферапонт кладет передо мной целую пачку.
– Твоя писанина, Ромео?
Отпираться от своего почерка глупо. Но, пардон, какого моржова этот допрос!
– Писать не запрещено, – отвечаю.
– Тебе не запрещено, а девчонка подписку давала не вступать ни в какую связь с осужденными. Подставил ты ее.
Ферапонт развлекается – устраивает нам как бы очную ставку. Света плачет. Надеется, что администрация ограничится выговором. Еще не знает, что система не прощает.
– Кончай сырость разводить, – говорит Свете опер. – Будешь писать теперь совершенно легально. Никто вашу связь пресекать не собирается. Можете даже попрощаться, даю одну минуту.
Выходит из кабинета, ну просто лапка-душка.
– Я ни о чем не жалею, подумаешь, потеряла работу, найду другую, я буду писать, – залпом проговаривает Света.
Я обнимаю её, прижимаю к себе. Я благодарен ей. Целых два месяца я жил с радостью в душе. Сердце не высыхало, как у всех высыхает в неволе. Но я знаю, что мы никогда уже не увидимся. Впереди еще четыре года. Это много.