– Верно ли я понял, что вы просите содействия светских властей в организации контроля за посещением богослужений? – спросил Щербатов. – То есть вы хотите вести учет, кто как ходит на службы? И считаете нужным применение санкций к тем, кто недостаточно регулярно посещает церковь?
– Вы поняли все совершенно правильно, – ответил отец Савватий.
Щербатов и прежде с трудом разбирался в церковной иерархии, а после отделения Церкви от государства она вовсе перестала подчиняться формальным правилам. Насколько ОГП удалось установить, иеромонах Савватий, настоятель епархиального Собора, по сути исполнял обязанности Рязанского епископа, хотя формально эта должность уже год была вакантна.
Невысокий худой священник с жидкой козлиной бородкой носил простой, забрызганный уличной грязью подрясник. На груди его висело штампованное оловянное распятие. Отец Савватий никак не выглядел фигурой, наделенной авторитетом и властью. Но теперь многое оказывалось не тем, чем выглядело.
– Ничего невозможного тут нет, – сказал Щербатов. – Однако я хотел бы сперва понять цель таких мероприятий. Я не слишком сведущ в вопросах богословия… но разве участие в церковной жизни не предполагает добровольности? Говорят же в народе: невольник – не богомольник. То есть мы можем заставить людей молиться из-под палки, но пойдут ли такие молитвы им на благо?
– Вы же военный. В армии добровольность не в чести, и в вопросах религиозной жизни тоже.
– По моему опыту, принуждение к соблюдению обрядов не делает людей христианами. Я помню, как в шестнадцатом году на Пасху причащался весь личный состав, за исключением инородцев, а в семнадцатом, когда это перестало быть обязательным – хорошо если десятая доля.
Щербатов не стал говорить священнику о том, что сам он в семнадцатом году в число причащавшихся не вошел. Хватало более насущных дел. Мало что из происходящего в армии весной семнадцатого радовало его, но разрешение не отстаивать больше мрачные предпасхальные службы он воспринял с облегчением.
– Ну и когда армия была ближе к тому, чем ей следует быть? – спросил священник. – В шестнадцатом году или в семнадцатом?
– Ответ всем прекрасно известен. Однако не возьмусь с уверенностью судить, что стало причиной разложения, а что – лишь следствием. И разве к гражданской жизни армейские уложения применимы?
– В большей степени, чем вы полагаете, – священник улыбнулся. – Знаете, как люди живут в деревне? Они не ходят на службы строем, как в армии. Никто не стоит на входе в храм с амбарной книгой, отмечая молящихся. Но все постоянно находятся на виду друг у друга и внимательно друг за другом наблюдают. Не держишь посты, не посещаешь церковь, не соблюдаешь себя в чистоте? С тобой не будут вести дел, за тебя не отдадут завидную невесту, ты станешь изгоем. В твоих лучших интересах вести жизнь непостыдную, мирную и безгрешную. Но стоит человеку перебраться в город, все меняется. Он должен работать у станка от начала до конца смены, а что с ним происходит в остальное время, никого не заботит. Он свободен пьянствовать, сквернословить, посещать публичные дома, дурно обращаться с домочадцами или вовсе бросить семью – общество не осудит его. Год крестьянина состоит из постов и праздников. Страда сменяется урожаем, весеннее воздержание – осенним изобилием. А дни рабочего похожи один на другой; ты знаешь, что завтра тебя ждет то, что и сегодня, потому что это же было вчера. Горожане живут пусть и в тесноте, но каждый сам по себе; никому нет дела ни до кого. Соседи не осудят тебя за греховное поведение, не придут на помощь в тяжелые времена, не станут праздновать твои радости и сопереживать твоим горестям. Потому когда на завод приходит большевик и рассказывает про общее дело рабочего класса, его слова падают на подготовленную почву. В них видится избавление от одиночества, неприкаянности и безразличия всех ко всем.
– Это, безусловно, заслуживает внимания, – сказал Щербатов. – Я не рассматривал происходящее с таких позиций. Вы утверждаете, что Церковь при поддержке департамента охраны государственного порядка могла бы организовать жизнь рабочих в подобие сельской общины?
– “Не в том ли задача государства, чтоб найти всякому человеку его служение? – процитировал священник. – Люди и классы перестанут сражаться за свои интересы, потому что всякий сделается частью общего. И тогда над великой Россией взойдет солнце, под которым у каждого будет свое место”. Эти слова нашли отклик во многих сердцах. Должно быть, они были вдохновлены Богом. Но это ведь не произойдет само собой. Церковь и государство должны объединить усилия, чтоб провести Россию по этому пути.
– Вы высказали крайне интересные соображения, – сказал Щербатов. – Я создам комиссию по вопросу взаимодействия ОГП с церковными властями. Вас известят.
Всякий чиновник понял бы, что беседа окончена и пора откланяться. Однако священник остался сидеть за столом напротив Щербатова.
– Да благословит вас Бог в вашем служении, Андрей Евгеньевич, – сказал отец Савватий.
Щербатов задумался, достаточно ли будет ответить на это “благодарю вас” или тут требуется последовать церковному этикету, в котором он плохо разбирался. “Спаси вас Господи” – уместная ли фраза для такого случая? Щербатов был, как полагается, воспитан в православной вере, но тонкости обихода давно забыл. И сам не понял, как сказал вдруг то, чего говорить не собирался:
– Вы знаете, я, к сожалению, не верю в Бога.
– Вера не всем дается раз и навсегда, – ответил священник. – Одни люди обретают ее в детстве и проносят через всю жизнь, как горящую свечу. Другие теряют и вновь обретают в тяжких испытаниях. Ваше служение России – деятельное проявление христианской любви к ближнему. Потому не так уж важно, что сейчас вы не можете ощутить в себе веру в Бога. Важно, чтобы Бог верил в вас.
Священник встал и вышел из кабинета. Благословлять Щербатова он не стал, что было с его стороны весьма тактично. После иерейского благословения полагалось целовать священнику руку, что для неверующего было бы жестом неловким и неуместным.
Щербатов прошелся по кабинету. Задумавшись, наткнулся на второе кресло для посетителей и едва его не опрокинул: к этому кабинету он не успел еще привыкнуть. Штаб ОГП был недавно переведен в Рязань. Щербатову нравилось, что оба широких угловых окна выходят на площадь у нарядной белой церкви, окруженной ивами. Но внутри кабинета явно чего-то недоставало.
– Вот эта стена пустует, – сказала Вера. Щербатов не заметил, как она вошла. – Здесь должна висеть картина или полка с иконами.
– Икона многим посетителям понравилась бы, и все же это было бы лицемерием с моей стороны, – ответил Щербатов. – Прежде в таких случаях без раздумий вешали портрет Государя императора. А теперь времена такие, что голову сломаешь…
Из украшений Вера носила здесь только нитку жемчуга на шее и маленькие серебряные серьги. Ее строгий костюм смотрелся дорогим. Однако Щербатов оплачивал счета от портного и знал, что Вера умеет выглядеть элегантно, тратя весьма разумные деньги. Теперь жалования Щербатова хватало и на большее, экономить каждую копейку более не было нужды. Но Вера сама оформилась на службу в ОГП – не ради заработка, просто ее деятельная натура требовала реализации.
– Нужен зримый и понятный символ, – сказала Вера. – За что мы сражаемся?
– За Москву. Освободим Москву – войну можно считать законченной.
– Тогда вид на Кремль, на Собор Василия Блаженного?
– Лубок какой-то получится, – Щербатов поморщился. Этой пряничной архитектуры он не любил. – Что есть в Москве узнаваемое и не настолько избитое?
– Храм Христа Спасителя, – предложила Вера. – Символ победы народного духа в Отечественной войне 1812 года.
– Да, это подходит. Европейская архитектура в сердце России. Интересно, храмы же обыкновенно не называют в честь самого Христа. Обычно по праздникам или святым, то есть по пережиткам языческих верований.
– Полагаю, так пытались обозначить центральное значение этого собора. Одна страна – один правитель – один Христос. Я закажу литографию. Как бы большевики не сотворили чего с этим великолепным строением…
– Им теперь не до того, уверяю тебя. Москву они еще держат крепко, но наше кольцо вокруг них уже сомкнулось. Революции в Германии и в Венгрии, на которые столько возлагалось надежд, захлебнулись.
– Тогда твой следующий кабинет в литографии нуждаться уже не будет, дорогой брат. Оттуда откроется вид на сам собор. А в этом углу поставим диван.
– Диван в рабочем кабинете? Ты уверена, что это уместно?
– Так принято, – Вера пожала плечами. – Сейчас пустовато как-то. Надо заполнить пространство.
– Ну, тебе виднее. Расскажи, ты посетила местные общественные учреждения, как собиралась?
– Да, – на лицо Веры легла тень. – Я была в детских приютах. Оба они в чудовищном состоянии. Воровство повальное, дрова и продукты почти открыто вывозят телегами, а детей едва кормят и держат в холоде. У мальчиков тиф. У девочек… мерзко говорить об этом, но их, кажется, принуждают к проституции. Следует решительно положить этому конец.
– Полностью согласен с тобой, моя дорогая. Но разогнать, пусть даже перевешать людей, допустивших такое – это лишь начало. Нужны гарантии, что на несчастных сиротах никому даже в голову не придет наживаться. Это означает, что за такого рода учреждениями нужен неусыпный контроль. Тут мало одних только попечительских визитов, требуется действовать систематически. И карать виновных без всякой жалости. Ты осмотрела помещения для своего центра?
– Старое здание уголовной тюрьмы отлично подойдет. Для использования по прямому назначению оно все равно невместительно по нынешним временам. Двадцать одиночных камер – курам на смех. Зато есть отдельные корпуса. Для наших скромных экспериментов в самый раз.
– Тебе скоро понадобятся подопытные?
– Да, из числа приговоренных к смертной казни. Молодые люди, женщины – те, кого есть смысл пытаться спасти. И будут добровольцы. Я говорила с местными монахами, они знают семьи в отчаянных ситуациях. Брать под опеку отработанный материал они тоже готовы. И еще меня интересуют, в разных качествах, люди с месмерическими способностями. Тут тоже можно искать по церковным каналам, но если станет о ком-то еще известно, я хочу, чтоб мне сообщили.
– Вера, дорогая моя, – Щербатов не сразу смог подобрать слова. – Я не хочу подвергать сомнению серьезность твоих устремлений… но уверена ли ты, что месмеризм является научным методом?
– О, это распространенное заблуждение – относить все, чего мы пока не понимаем, в область мистического. Я убеждена, что наука двадцатого века будет изучать человеческую психику и животный магнетизм так же, как теперь изучает хирургию или артиллерийское дело. Мы исследуем природу скрытых способностей и довлеющих над людьми ограничений, а в перспективе, быть может, победим саму смерть. Прогресс – это и есть расширение сферы познаваемого.
– Не ожидал, что увлечение антропософией заведет тебя так далеко.
– Так ведь антропософия – это и есть научное познание духовного мира. Я понимаю, что обилие людей излишне экзальтированных создало антропософии скверную репутацию. Эта наука ассоциируется с лохматыми чудаками и истеричными старыми девами. Что же, многие научные направления в своем развитии проходили этап, на котором вызывали презрение и насмешки. Но в конечном итоге разум всегда побеждает. Кстати, об играх разума… Женщина, с которой ты говорил в Петрограде – она все еще снится тебе?
– Женщина? Ты о Саше Гинзбург? – Щербатов прикрыл глаза. – Знаешь, а ведь ее настоящее имя – Юдифь. Да, эти сны повторяются. Я не могу вспомнить потом, о чем мы с ней во снах говорим; но беседуем мы накоротке, как добрые друзья. Пробуждения печальны, потому что я знаю: этот сон не сбудется, мы не сможем никогда быть друзьями.
– Однако ты говоришь о ней так, будто она близкий человек тебе, – заметила Вера.
– За два часа, что мы провели вместе, мы успели спасти друг другу жизни. Это сближает. Жаль, напрасно.
– Да, эта война трагически разделяет людей, – кивнула Вера. – Меня вот что более всего заинтересовало в этой истории. Те слова, которые легли в основу наших агитационных материалов и, отчасти, политической программы – ты упоминал, что не уверен в их авторстве.
– Это странное, смутно тревожащее меня обстоятельство. Я был в горячке, в полубреду… Я убежден, что это именно те слова, которые я хотел, обязан был сказать. Но у меня есть воспоминание о том, как их произносит Саша. Это, однако же, не увязывается со всей остальной ее деятельностью, с ее жизненной позицией. Я даже думал какое-то время, что она, возможно, двойной агент и решила дать о себе знать таким вот несуразным способом. В этом мало смысла, но не все на этой войне имеет смысл, люди часто действуют не вполне рационально. Однако же впоследствии Гинзбург стала комиссаром пятьдесят первого полка и оказалась, нам на беду, чрезвычайно эффективна на этом посту. Я полагаю, если б не Гинзбург, мой боевой товарищ Федор Князев теперь сражался бы на нашей стороне. Слишком сложная маскировка для внедренного к большевикам агента. Так что, полагаю, болезнь сыграла злую шутку с моей памятью.
– Возможно, и так. Однако нельзя исключить, что эти, судьбоносные для России, слова действительно были сказаны той женщиной.
– Но зачем?
Вера задумчиво сплела тонкие пальцы.
– Видишь ли, дорогой мой… Чтоб рассказать тебе об этом обстоятельно, мне придется углубиться в дебри антропософской теории…
– Ты всегда умела объяснять сложные вещи доступно. Снизойди же к простому вояке!
– Этот феномен известен с древности. Некоторые люди время от времени говорят вещи, которых им, казалось бы, знать неоткуда – но эти изречения являются своего рода отображением или даже предвестником глобальных исторических процессов. В разных культурах этих людей называли по-разному: пророки, пифии, ясновидцы. Мы знаем о них, что обыкновенно они были из числа истово, фанатично верующих – но это, возможно, характерно скорее для их среды, чем для них лично. При этом то, что они изрекали, вполне могло выходить за рамки их убеждений.
– Извини, Вера, но это представляется мне относящимся скорее к религиозной сфере, чем к знанию, которое можно применять на практике.
– Что ж, и молнию долгое время считали объектом божественного происхождения, а теперь мы изучаем электричество и грозовые фронты. В существование невидимых глазу и неслышимых уху радиоволн, воспринимаемых приборами, здравомыслящий обыватель прошлого поколения не поверил бы. Ты же своими глазами видел женщину, которая говорила то, чего говорить не должна была. Отчего же ты отказываешься выдвинуть гипотезу, что это может быть связано с присущими ей способностями?
Щербатов сморщил лоб:
– Вера, дорогая моя. Допустим, мы выдвинем гипотезу. Но мы никак не сможем ее подтвердить или опровергнуть. Не на этом материале по крайней мере. Я знаю эту породу людей. Даже если удастся взять ее живой, Саша не станет с нами сотрудничать.
Вера очаровательно улыбнулась:
– Просто достань для меня этот материал, Андрей. Есть разные методы принуждения к сотрудничеству. Таких людей не следует жалеть, сами они не жалеют никого. Или, – Вера приподняла бровь, – к этой женщине, Саше, должно быть особое отношение?
Щербатов посмотрел в окно. Ветви растущих вдоль площади ив были покрыты пушистыми почками и скоро обещали зазеленеть. Весна вступала в свои права.
– Для этого нет никаких причин, – ответил он наконец. – Гинзбург – чекист и комиссар, она должна держать ответ за свои преступления, как они все. Если при помощи таких людей мы сможем разработать технику, которая позволит нам не уподобиться им и избежать массового террора – значит, так тому и быть. Я отправлю запрос в контрразведку. Пусть Гинзбург возьмут в плен и доставят сюда после допроса. Вот только сам я предпочел бы не встречаться с ней. Ни к чему это.
– Мне надо сперва разобраться в природе того, что тебя с ней связывает, – ответила Вера. – И если ничто меня не насторожит, этот вопрос разрешится без твоего участия.
– Я поначалу и сам не верил, товарищ комиссар, – рассказывал новобранец. – Думал, ну, тюрьма новая. Будто мало их строили при царе. Теперь вот еще умиротворение какое-то придумали на наши головы. Говорят, люди сидят в этом доме совсем недолго, а выходят оттуда другими. Ну, чего только не болтают. А потом сосед мой, Никита, туда угодил. И то сказать, буен он был больно. Родным от него житья не было. Как пьянка или драка, он тут как тут, а как работать – не дозовешься его или, говорит, ослаб. Под конец совсем с глузда съехал, на мать свою руку поднял, так приложил ее, что едва Богу душу не отдала… Ну, отец его поговорил с попом нашим и свез Никиту в отделение, значит, охраны государственной безопасности. Едва уговорил, чтоб не на каторгу сына отправили, а на умиротворение это. Христом-Богом молил. Нет, говорит, сил никаких больше терпеть эдакую напасть в своем доме – а все же единственный живой сын. Прочие померли кто на фронте, кто от тифа.
Вернули Никиту через месяц, и что думаешь, комиссар – тише воды, ниже травы стал. Поначалу, правда, под себя ходил и забыл, как ложку в руках держать. Но со временем ничего, заново всему выучился. Говорить даже стал кое-как. Поглупел, конечно, ну так он и допрежь не семи пядей во лбу был. Работой больше не брезгует, что ему велят, то и делает. Робкий стал, ласковый, как ребенок. Если кто на него голос повышает – плачет.
– Ясно, – Саша рассеянно постучала по столику пальцами. Купе поезда, везущего пятьдесят первый полк на юг, за последние недели успело стать ее рабочим кабинетом.
Полгода службы комиссаром. Уже ведь, вспомнила Саша, лето. Она и не заметила, что оно наступило. Много работы, новобранцы вон прибывают каждый день… Саша долго искала среди них тех, кому что-то было бы известно об этих курируемых Церковью опытами над людьми. Слухов гуляло много, но с человеком, который видел умиротворенного своими глазами, Саша говорила впервые.
– Сам-то ты почему в Красную армию решил податься? – спросила Саша. – Не из-за того ли, что с соседом твоим случилось?
– Не, товарищ комиссар. Соседу-то умиротворение это на пользу пошло. И семье его, ясное дело. Бог даст, оно и к лучшему, – новобранец испуганно глянул на Сашу, но она только слегка улыбнулась ему, поощряя продолжать говорить. – А вот сам их Новый порядок, он мне не по ноздре. Правил понавводили. Прежде в воскресенье хоть отоспаться можно было, а теперь чуть свет – к обедне. Дьяк стоит на входе в церкву, отмечает. И по женской части… извините, товарищ комиссар.
– Ничего, продолжай, – подбодрила его Саша.
– Ну, к бабе я одной ходил, Анюткой звать. Нравился я ей, а сам-то голову от нее терял вовсе. Кому от этого плохо было, товарищ комиссар? Но вот незадача, замужняя она. Муж ейный – пятое колесо в телеге, шушваль, и семьи-то нет у них давно, одно название. А развестись при Новом порядке никак нельзя, не Совдепия же. Ежели кого ловят за энтим делом вне брака, посечь могут. За нравственность, мать их так, борются. И ладно б я, привычный, чай, после царской-то армии, но Анютка баба нежная у меня. Ну и не только это. В мастера не производят меня, хотя я работник справный и механизм выучил как свою пятерню. Но чтоб повышение получить, теперь надо подтвердить эту, как ее, роя… лор…
– Лояльность, – подсказала Саша.
– Вот! А я в том году с мастером подрался… Ну и решил я, что раз мне так и так не судьба жить по-людски, то лучше уж я воевать уйду за дело народа, против, значит, Нового порядка этого. Потому что всяко не жизнь мне при нем.
– А что другие фабричные? – спросила Саша. – Многие недовольны, как ты?
– А то сказать, бурчат-то многие. Относятся же к нашему брату как к скотине. С другой стороны, как ни крути, жалованье растет понемногу. Больницу открыли для рабочего люда, хоть и принимают туда не всех, очередь большая. О всякой этой борьбе за права не заикается никто уже. Один вот вспоминал как-то в столовой про профсоюзы, так увезли его на другой же день, и поди узнай – куда, а больше не видали мы его. За доносы премии выдают. Друг у меня есть… был, верно, друг. Тоже Новый порядок не по нраву ему. И думал я, прежде чем сюда уходить, позвать его с собой. Он, может, и пошел бы. Но мать болеет у него, а за донос могут в больницу ее определить вне очереди. Поразмыслил я и решил не испытывать судьбу. Один ушел, никому не сказавшись. Так оно надежнее, при Новом-то порядке, будь он неладен…
– Гланя, ну выйди, всего-то на четверть часика, перетереть надо! – в пятый, наверно, раз повторил Лекса.
– Не о чем нам с тобой беседы вести, Алексей. Я ясно тебе все объяснила уже. И выходить с тобой я никуда не хочу. Ты должен это понять, – сказала Аглая.
– Ты просто не смекаешь, Глань! Я ж со всей душой к тебе. Если задел тебя чем, прости, дурак был. Скажи только, что сделать мне теперь, чтоб ты не дулась, как мышь на крупу.
– Ты ничем меня не обидел. Я просто не хочу больше с тобой быть. Потешились, и довольно. Отношений я тебе не обещала.
– Если ты сердишься, что я третьего дня к тебе не подошел, то я не со зла! Спешное дело было от командира. Я же серьезно, Глань, не баран начхал! Я словно присушенный к тебе… С тобой непросто, но без тебя тошнехонько. Мне нет дела, что ты рябая, я не переборчивый. Ну не серчай, Гланя.
Саша страдальчески скривила рот и закатила глаза. Тело Лексы, такое большое и невостребованное, загромождало половину их с Аглаей купе. Саша пыталась разобраться в аграрной реформе Директории, чтоб завтра доложить товарищам на митинге. Столик был завален красными газетами, белыми газетами, якобы нейтральными газетами. Все пестрели громкими лозунгами, по существу же сообщали немного, и прочитанное ни в какую не желало складываться в осмысленную картину. Газовое освещение не работало, читать приходилось при лампе с прикрученным для экономии керосина фитилем. А тут еще эти ссорящиеся голубки. Нашли время и место!
– Аглая, выйди уже к нему, – сказала Саша в сердцах. – Или ты, Лекса, выйди отсюда. Потому что если вы ждете, что выйду я и у вас все случится как бы само собою, то обойдетесь. Мне к митингу надо готовиться, до которого, – Саша глянула на "Танк", – шесть часов. Да, сейчас четверть третьего ночи. Счастливцы вы, часов не наблюдающие. А мне так нельзя.
– Ты слышал комиссара, – сказала Аглая, – уходи.
Лекса глянул затравленным волком и вышел.
– Ты что творишь, товарищ? – взвилась Саша. – Бойцов портишь. Этот ладно еще, берега не теряет, а с кем другим и до беды дойти может.
– Верно ли я понимаю тебя, комиссар? Ты утверждаешь, что раз я сошлась с Алексеем, то должна продолжать встречаться с ним потому только, что он этого хочет?
– Да ну нет же, – поморщилась Саша. – Никогда б я такого не сказала ни одной женщине. Но умно ли вообще было затевать эту твою свободную любовь в действующей армии? Выйди замуж за кого-нибудь, раз неймется. Потом разведешься. А так – ну не для войны это.
– Думаешь, у нас будет другая жизнь, кроме войны? Алексей – хороший товарищ, есть в нем своеобразное пролетарское обаяние, первозданная сила. Но он стал присваивать меня, а этого я не терплю. И я в своем праве, тут ты мне не диктуешь правила. Сойдись сама уже с кем-нибудь, а на меня не шипи. Хотя что работать помешали, прости. Давай объясню тебе про аграрную реформу.
– Помоги, тут черт ногу сломит. Они что же это, действительно социализацию земли поддержали?
Саша давно смирилась с тем, что ее подруга хоть и моложе ее тремя годами, но много образованнее и умнее. Аглая улыбнулась:
– Как ты любишь говорить, комиссар – "да, но нет". Они признают черный передел семнадцатого года, это правда. Крестьяне действительно получили захваченную землю в собственность. Потому что вырвать у крестьян этот, уже проглоченный кусок – восстановить деревню против себя навсегда. Об этом объявили ясно, просто, указом на половине печатного листа. Взяли пример с нашего "Декрета о земле". На Рождество еще, в светлый праздник, когда так хочется верить в новое начало.
– Я сейчас расплачусь от умиления.
– Дьявол в деталях. Под предлогом защиты "крепкого крестьянского собственника" вводится дифференцированный земельный налог. Такой, чтобы в любой местности кулак легко выплачивал его за себя и за того парня, середняк, поднатужась, осиливал, а бедняк не мог никак. Но за бедняка налог выплатит местный совет, во главе встанет… правильно, сельский кулак. И бедняк получит землю, но должен будет за нее богачу, своему соседу и по совместительству – власть предержащему. Рассрочка уплаты долга на пять лет. Налог – ежегодный, но на следующие два года бедняк освобожден от его уплаты – пусть, дескать, сперва наживет, старый долг отдать.
– Получается, у большинства крестьян землю фактически отберут?
– В том-то и дело, что не у большинства, а у половины. Понимаешь? Гражданскую войну опрокинут внутрь каждой деревни, где получившие власть и землю кулаки, при поддержке середняков, превратят своих односельчан в вечных безземельных арендаторов. Ведь если не уплатишь долг местному совету по земельному налогу первого года – потеряешь землю. А кулак сделает все, чтобы должник-сосед не рассчитался. Зажиточную часть деревни натравят на нищую.
– Вот же ублюдки. Почему без этого нельзя?
– Ну, универсальный принцип капитала – делать счастье богатых из горя бедных. А так – крестьян много, земли мало, индустриализацию не проведешь по мановению ока, она может быть форсирована только за чей-то счет. Наш путь здесь тоже не был бы усыпан лепестками роз, знаешь ли. А эти, как ты изящно выразилась, ублюдки сумели подловить момент, когда наши обусловленные войной временные меры разочаровали население, и въехали на белом коне со своим популизмом. Скоро станет ясно, чем на деле обернется их Новый порядок. Многие еще проклянут это солнце, под которым каждый обречен занимать отведенное ему место. Вот только продержимся ли мы до этого дня?
– Должны продержаться. Гланя, а кто конкретно за этим стоит? Ублюдки – кто они?
– Правые эсеры из Директории. Те, кто не погнушался сотрудничать с белогвардейцами после расстрела части ЦК их партии по грубо сфабрикованному обвинению. Ну и собственно военные, сумевшие отказаться от привычного образа мышления "все политиканы – враги и предатели" и это сотрудничество организовать. Похоже, все эти процессы пошли после приезда с южного фронта полковника Добровольческой армии Щербатова…
Саша понадеялась, что ее лица не видно в скудном свете керосинки. Глубоко вдохнула, медленно выдохнула и спросила:
– Как думаешь, изменится что-то, если Щербатова убить?
– Агитируешь за эсеровский индивидуальный террор, комиссар? – усмехнулась Аглая. – Подумай сама, если историю можно изменить, устранив одного человека, стоила ли вообще та история выеденного яйца? Давай спи уже, гроза диктаторов-любителей. Тебе завтра объяснять народу, чем обернется сладкая сказка, в которую многим так хочется верить.
– Эвона как, братва! – комично разводя руками, сказал рядовой Мельников. – Опасная же, выходит, штука этот налог! А называется красиво как – прогрессивный! Но ведь товарищ комиссарша врать не станет!
– Правильно говорить "комиссар", Мельников. Сколько тебе твердила уже, – Саша поморщилась. Мельников всегда на митингах косил под дурачка и паясничал, чтоб поиздеваться над ней.
– Ой, простите великодушно олуха, госпожа комиссар! – засуетился Мельников. – Глянешь – баба и баба, ан и забудешь, что цельный комиссар перед тобой стоит как есть!
Многие усмехались. Скверно.
Митинг проходил в заброшенном здании станционного буфета. Никакой еды тут давно не подавали, да и нигде не подавали. Мебель и та была пущена на дрова пассажирами проходящих составов. Пол усеян осколками фарфоровой посуды, клубами пыли, засохшим пометом.
– Ты веселись, пока можешь, Мельников, – сказала Саша. – Посмотрю я, как засмеешься, когда последние портки прозакладываешь в счет выплаты налогового долга, и все равно соседу-богачу в ножки кланяться придется каждый божий день.
– Страшные вещи говоришь, комиссар, – с готовностью согласился Мельников. – То, правда, когда еще! Через три года, через пять? Запамятовал. Вот то ли дело у нас, уже сейчас: продовольственная разверстка! У всех изымают все, оставляют только, как бишь ее? Потребительскую норму! Это, значит, чтоб ноги с голоду не протянуть. Ежели повезет. У свояка моего вон, правда, сыночек помер, ну так сам виноват, родился слабенький. А многие и выживают впроголодь, не баре, чай. И у всех одинаково ничего нет! Равенство, как при коммунизме! Благодать!
– Ты отлично знаешь, Мельников, что продразверстка – временная и вынужденная мера! – Саша повысила голос. – Всем приходится затянуть пояса, покуда врага не одолеем. А как ты хотел? Буржуи нам без сопротивления власть не отдают почему-то. Мы тут, на фронте кровь свою проливаем. Крестьяне и рабочие на пределе сил вкалывают, чтоб мы нужды ни в чем не знали. А ты гундишь без умолку, все-то тебе не так.
Ее словам тоже многие улыбнулись, и у Саши чуть отлегло от сердца.
– И то дело. Богачи, они ни за какие коврижки за простой люд не встанут, – поддержал Сашу один из солдат, недавно вступивших в партию. – Знаю я их породу: мягко стелют, да жестко спать. Ежели чего надумали, так это чтоб бедноту вернее обобрать, к гадалке не ходи.
– За людей не держат нас, – согласился другой. – Все ихние программы – как у наперсточника: кручу, верчу, обмануть хочу.
– Земельный вопрос у нас такой: мы их в землю зароем или они – нас! – выкрикнул кто-то из толпы.
Мельников зыркнул зенками и отступил на два шага. Саша с облегчением отвела взгляд от его отекшего, бугристого лица. То, что он вел себя как шут гороховый, Сашу не обманывало. Она считывала его взгляд вожака стаи бродячих собак, наглый и трусливый одновременно. Ослабеешь, оступишься – растерзаем, говорил этот взгляд.
Как и собак, таких людей важно было ни в коем случае не бояться. Пока получалось.
Хуже всего, что она не могла понять, сколько людей реально к Мельникову прислушивается. Пара прихвостней таскалась за ним неотлучно, еще несколько человек часто маячили поблизости. Обычно они держались особняком, но случалось им и вливаться в солдатскую массу.
Стрельнуть бы гаденыша за антисоветскую агитацию, и дело с концом. Но он не дурак и ходит по грани. Да и остальными это будет расценено как признание, что по существу комиссару нечем больше ответить на критику.