– Ты… ты одна нужна мне, – твердит он, ловя ее руки запекшимися губами, обнимая ее всю воспаленным взглядом.
– Полно!.. Нынче я нужна. Завтра понадобится другая…
– Неужели тебе не жаль меня?
– Тебя?.. Нет… Ты-то меня пожалел? Ведь у меня в душе все сгорело от горя… Одна зола, как на пожаре, осталась… А если… и выросло теперь что-то новое («как та изумрудная травка», – вспоминает она с внезапным умилением)… ты тут ни при чем… Своей дорогой иду… Куда?.. Не знаю… Но чувствую, что на простор выхожу… И не надо мне этой тюрьмы, в которой я с тобой маялась…
– Бросить хочешь?
– Нет… Верочке семья нужна, отец нужен. Не для того замуж шла, чтоб бросать тебя. Заболеешь, выхожу. Зарвешься опять, выручу… Работать будем вместе, как товарищи… Но чтоб опять на муку эту с тобой идти?.. На ложь и на грязь?.. Довольно…
– Никогда не солгу! Никогда не обману больше! – клянется он. И сам в эту минуту верит искренно своим словам.
– Довольно, Саша!.. Не унижайся напрасно… Зла на тебя нету. Но и любви прежней нету… Сам убил ее… Пеняй на себя!
Он в отчаянии хватается за голову. Потом вдруг падает на ковер и начинает по нему кататься. Рвет на себе волосы. Истерически рыдает.
– Поля… Поля! Воды… капли!.. – испуганно кричит она. Становится на колени, смачивает его лоб мокрым полотенцем.
Он ловит ее руки, смотрит ей жалобно в лицо плачущими глазами.
Но ее уже не трогают его слезы и горе. То, что выросло на пепелище ее души, так дорого ей, что нет у нее состраданья к этому больному от любви человеку.
Ночью та же мука. Он сорвал крючок у ее двери, и опять пришел страшный, мстительный, готовый на насилие. Уже не молящий, а требующий своего права.
Она зло смеется ему в лицо. Какое право?.. Она тоже имела право на его верность, а что он сделал с ее сердцем?.. Нет, она не дастся ему на поругание!.. Если он не уйдет сейчас, сию минуту… если еще раз посмеет ворваться в ее комнату, – она завтра же бросит его. Возьмет Веру и уедет…
– Куда?.. К Садовникову?..
– Там будет видно…
Он падает на колени. Он сломлен.
– Надя… Надя… не угрожай мне! Не доводи до крайности… Ведь я руки на себя наложить готов…
– Полно, полно, Сашенька!.. Встань… Зачем такое малодушие? Из-за чего тебе умирать? Жизнь перед тобою…
– Нет без тебя жизни!
– Вздор!.. Ничему не верю… Будешь уважать мою волю, проживем с тобой мирно, как все кругом…
– Все жены прощают, Надя…
– Может быть, может быть… Но… не завидую им… Стало быть, им совсем некуда податься, если они позор такой согласны сносить…
– Сознайся лучше, что ты другого полюбила, – шепчет он, опять ломая руки, и глаза его наливаются кровью.
– Кого? – кротко спрашивает она.
– Почем я знаю, кого? – бешено кричит он. – Мало у тебя поклонников?.. Выйдешь гулять, толпа за тобой идет…
Она презрительно улыбается.
– Не суди по себе… Я тебе не изменю… С твоим лакеем не спутаюсь… Мне и думать-то противно теперь о любви… Только закрою глаза, ты и Ненилка передо мною…
– Молчи, молчи, Наденька!.. Не терзай меня!..
– И ты меня не терзай!.. Как рана открытая, у меня теперь душа… Не говори мне о любви твоей… Это звериное чувство…
– Монахиней прожить хочешь?
– Да… да… да!..
– Толкуй!.. Точно я тебя не знаю… Разве можешь ты прожить без мужчины?
– Уходи, Александр!.. Ничего больше слышать не хочу!.. Если не уйдешь сейчас, если еще раз ворвешься ночью… Ты знаешь меня… Я не бросаю слов на ветер…
– Ты сама меня на разврат толкаешь… Куда мне теперь идти?
Она зло смеется.
Схватившись за голову, он убегает.
Эти сцены повторяются раза три в неделю. У нее уже нету слов. Все сказано. И не слова ее удерживают его перед насилием, а лишь страх потерять ее совсем… Нервы у обоих разбиты.
После взрыва дикой энергии в защиту самого ценного – своей свободы, своего права отдаваться любя, – она чувствует огромную душевную усталость. Забвение, отрада, отдых – только на сцене, только в творчестве… Они оба словно ходят по натянутому канату. И оба знают, что скоро наступит момент, когда один из них сорвется и головой вниз полетит на дно.
Мосолов, что называется, завил горе веревочкой. Блестяще начав дело, став и в Одессе любимцем города, чествуемый как принц в своей труппе, он опять запил мертвую…
Надежде Васильевне приходится взять все дело в свои руки. И она этому рада. Некогда задумываться. Некогда заглядывать вперед, в жуткое будущее…
– Надежда Васильевна, выручите… Бьем вам челом… Большому человеку – маленькие людишки… Вы всегда были несравненным товарищем…
Перед нею старик Петров, актер на вторые роли. Через две недели бенефис его и других маленьких артистов. Он плохо обут, плохо одет, почти всегда голоден. У него большая семья и безысходная нужда. Тяжелая жизнь провела глубокие морщины по его лицу, но душа его молода. Он не может жить без сцены, и если бы завтра ему предложили место в Александринке, а послезавтра отставку и пенсию, он отказался бы.
– В чем дело?.. Ведь я дала слово играть в ваш бенефис… Что ставим?
– Эсмеральду, Надежда Васильевна…
– Боже ты мой!.. Когда мы успеем?
– Но дело не в том-с… Мы хотим тройные цены назначить…
– Вы с ума сошли! Кто же пойдет?
– Весь город ринется, Надежда Васильевна… От вас зависит… Видите ли, в чем дело… В прологе Эсмеральда еще дитя… Пролог, обыкновенно, пропускают… А мы его поставим…
– Ну, хорошо… А где же возьмете это дитя?
– Вот мы и явились вам челом бить… Дайте нам вашу Верочку!
– Да вы помешались!..
– Александр Иваныч уже обещал нам похлопотать перед вами…
– Что ему?! Не его дитя… Нет, я не соглашусь…
Три дня «маленькие» артисты осаждают Надежду Васильевну просьбами. Петров со слезами на глазах говорит ей, что сына пора отдать в ученье. А отдать не на что. Вся надежда на бенефис. Просит об этом и Мосолов. Он тоже дал слово играть. Но единственно участие Верочки обещает полный сбор при тройных ценах.
– Выпускайте анонсы, – говорит Надежда Васильевна Петрову. – Только для вашего сына уступаю. По себе знаю, что значит без ученья дорогу себе пробивать… Подготовлю Верочку… Но если она окажется неспособной, Эсмеральда пойдет без пролога.
Через три дня к вечеру Петров прибегает запыхавшись. Все билеты расписаны… Ура!..
Мосолов уже целую неделю не пьет. Он постоянно на репетициях, а дома разучивает с девочкой ее роль. Он напевает ее куплеты, заставляет повторять с голоса. У Надежды Васильевны нет терпенья. Ей все кажется, что Верочка – идиотка…
Потом приезжает капельмейстер, и дитя поет под скрипку.
На всех афишах красуется: Драма Эсмеральда, Виктора Гюго, с участием Н. В. Нероновой, А. И. Мосолова и четырехлетней Веры Мосоловой.
– Ах, как она талантлива!.. Какой у нее слух! – восторгается Мосолов, бегая по комнате и хватаясь за виски.
Надежда Васильевна машет рукой.
Хороша дочь Аннушка, когда хвалят мать да бабушка…
– Да ты послушай сама…
– Ах, оставь!.. Не будь смешным!.. Хоть на людях помолчи об ее таланте!..
За два дня до спектакля Мосолов привозит Верочку на репетицию. Все в восторге. Все целуют маленькую, изящную куколку с точеным личиком и смеющимися глазами… Но эти глазки внимательно озираются кругом, слово во что-то вникая, что-то силясь запомнить… Она в первый раз в театре, в первый раз видит всех этих людей. Но ни тени смущения не видно в гордом личике с словно припухшей нижней губой. Это маленькая светская женщина, которая снисходительно улыбается, когда прослезившийся Петров и его бедняки-товаршци целуют ее крохотную ручку… Мосолов просит ее внимательно слушать, что будут с нею говорить…
– Прежде я говорил… теперь это будет за меня… Видишь, этот… носастый? (Верочка звонко смеется). Ведь ты не боишься его носа?
– Нет… не боюсь! – звенит высокий стеклянный дискант.
– Ты стань вот тут, за кулисами, со мной… Когда я тебе шепну: «выходи!..», ты делай, как я дома тебя учил, в гостиной… И отвечай на знакомые слова – свое… Слушай только внимательно… Ну, пойдем за кулисы!.. Начинайте, господа…
Надежда Васильевна спряталась в конторе, чтобы ничего не слышать. Ее бьет лихорадка.
Верочка стоит за кулисами, крепко уцепившись за руку Мосолова. Маленькое сердечко бьется. Но темные глазки расширились. И внимательно слушает она голоса на сцене… Ей так нравится эта живая сказка, которую ей приходится не только слушать, но в которой и самой ей можно действовать…
Заветные слова прозвучали. И прежде чем Мосолов шепнул: «выходи», – Верочка оттолкнула его руку. Она выбегает на сцену. Свою реплику она кричит звонким-звонким от возбуждения голоском.
– О, прелесть какая! – : раздаются возгласы, и аплодисменты несутся из зрительного зала, где в темноте двигаются тени не занятых в пьесе артистов и их жен.
Верочка увлеклась. Глазки горят. Она слушает внимательно и отвечает вовремя… Только прежде чем заговорить, ее губки уже шевелятся, шепчут заветные реплики… Она кажется натянутой струной, готовой сорваться, столько нервного напряжения во всем ее существе. Но она поразительно грациозно двигается. У нее такие естественные жесты…
Вот оркестр уже на местах. Капельмейстер стучит по пюпитру дирижерской палочкой. Он кланяется и улыбается Верочке, чтобы ее ободрить…
– Ближе… Подойдите, Верочка, ближе, – зовет ее суфлер.
Она подходит, улыбаясь. Все притихли, умиленные перед этой невинной душой, такой загадочной для взрослых. Что чувствует эта крохотная девочка?.. Страх?.. Недоверие? Одиночество? Жажду неизведанного?.. В долгой и, быть может, печальной жизни, которая ждет ее, не покажется ли ей волшебным это утро?
Все ждут напряженно. Все знают, что петь под скрипку одно, под оркестр другое… и сбиваются даже певицы… Но талантливое дитя и тут готовит взрослым сюрприз. Подняв ручку, Верочка смотрит на дирижера, но не видит его. Она слушает знакомый мотив и вступает вовремя. Тонким, чистым, как серебро, голоском она поет свои куплеты…
Оркестр играет ритурнель в восемь тактов. Она выдерживает их, не разжимая губ. И вступает снова, не опоздав ни на четверть такта и не сфальшивив ни в одной нотке, хотя мелодия переходит в другой тон.
Все аплодируют: оркестр, играющие, слушающие… Со слезами умиления Петров целует ручку прелестного ребенка. Мосолов кидается к жене.
– Надя… да поди ты… послушай… Ведь это же восторг… Ведь это ангел…
– Ах, уйди!.. Разве тебе можно верить?.. Я совсем больна от страха…
Она сдается только, когда приходит капельмейстер и заявляет ей, что дочь ее необычайно музыкальна, что она – маленькое чудо…
– Она будет артисткой… Знаменитостью будет, – говорят кругом и с благоговением следят за изящной куколкой.
Верочку заставляют повторить всю сцену перед Надеждой Васильевной. И взрослые еще более удивлены и растроганы. Девочка заметно робеет перед матерью. Но она берет себя в руки, словно большая, и проводит роль без ошибки.
– Радость ты моя! – говорит Мосолов, хватая девочку на руки и покрывая ее поцелуями.
Скорбно смотрит на нее мать. Она не хвалит. Она не любит хвалить… Но сердце ее сжимается, когда она принимает поздравления окружающих. Верочка побледнела, устала… Она так хрупка… Боже оборони ее от этой жизни! Артистке прежде всего нужны здоровье и железные нервы… Возможно, что у ребенка настоящий талант. Тем хуже для нее!.. Счастье – только в простой, несложной жизни, где-нибудь в глухой степи, на мирном хуторе с алыми закатами, с звездным небом, с тишиной полей в часы сумерек. Настоящее счастье – это быть, как все. Незаметно расцвесть, возделать своими руками землю, родить детей, вырастить их, незаметно состариться и покорно умереть, как лист умирает осенью… Вот единственное, что нужно Вере…
Вечером поздно она входит в детскую и долго сидит у кроватки. Верочка спит беспокойно, что-то бормочет, мечется… И матери страшно… Ведь это дитя ее… Но что она знает о нем? Она заботится об ее аппетите, о костюмчиках, об ее удовольствиях. Вечно в театре, вечно занятая, вечно волнующаяся, – что знает она об этой маленькой, таинственной душе, носящей в себе целый мир возможностей, целый мир своих радостей, своих печалей и уже определенных стремлений. Их небрежно игнорируют, с ними не считаются. Ребенок мечтает подольше погулять, попозже лечь спать… Но как можно отступить от правила?.. Дитя не имеет воли. Его мечту топчут ногами. Верочка горько плачет… Ах, это каприз! А на капризы нельзя обращать внимания… Надежда Васильевна с раскаянием вспоминает, что она всегда строга с ребенком и никогда не вникала в причину ее слез, ее гнева и протестов. Она считает ее упрямицей, своевольной, избалованной потворством нянек и Мосолова… «Да… Саша ей ближе… И не потому, что он ее балует. Он ее понимает лучше, чем я… Почему? Не знаю… И любит она его больше, чем меня… Меня она только боится…»
Заботливо целует она лобик девочки. Маленькое личико разгорелось, разметались ручки… Впечатлительная какая!.. «Ох, не сглазили бы… Тьфу!.. Тьфу!..» Она испуганно крестится сама. Испуганно крестит дочь.
Блистательно проходит спектакль. Хорошенькая Верочка под гримом совсем ангел. Толпе показали маленькое чудо, и восторги толпы не знают границ. Bis… Bis… – требует она. Суфлер, высунувшись из будки, кричит ребенку: «Еще раз, Верочка, спой с самого начала!..» И она опять поет без малейшего смущения перед этими неведомыми людьми, дыханье которых веет ей в лицо.
Верочку вызывают без конца. Она устала… Мосолов на руках выносит ее. Из оркестра ей подают от бенефициантов живые цветы, огромную куклу и большую бонбоньерку… Девочка смеется. Петров и «маленькие» артисты тут же на сцене почтительно целуют крохотную ручку. Верочка принимает все эти почести, как принцесса, как будто она родилась для власти и поклонения. Умиленная публика все аплодирует.
– Сделай им ручкой! – шепчет Мосолов на ухо девочке. И смеясь, она посылает зрителям воздушный поцелуй.
Опять крики и вызовы.
– Довольно!.. Довольно!.. Какое безумие! – говорит мужу Надежда Васильевна. – Посмотри, как она побледнела!.. Спать, Верочка, спать!.. Няня, переоденьте ее скорее, закутайте и увозите домой… Саша, позаботься о карете!..
Верочку везут домой. В тесном ящике экипажа пахнет цветами. Кукла прислонилась к пылающему личику холодной фарфоровой щекой. Две пары глазок глядят неподвижно перед собой. Одни черные, жуткие, нежные… Другие смеющиеся, карие, полные мечты и удивленья перед жизнью, подарившей сон наяву… Навсегда неизгладимым резцом в маленькую душу врежется память об этой золотой сказке, в которой волшебной феей была сама Верочка. Никогда не забудутся эти огни, эта музыка, эта толпа и ее крики… и с годами будет расти внезапно родившееся, сейчас еще не оформленное сознание своего первородства, смутное сознание своего права – разорвать тесный круг повседневного, переступить порог возможного; распахнуть дверь таинственного замка, где дремлют в ожидании своего часа нерожденные замыслы и невысказанные слова; где реют волнующиеся бесплотные тени; где призраки ждут воплощения.
На другой день весь город говорит о необыкновенном спектакле. Мосолов просит жену повторить Эсмеральду уже в его пользу, по настоянию публики, которую теперь не запугают даже самые высокие цены. Надежда Васильевна отказывает наотрез.
– Наденька… у нас так мало денег… Мы сразу обернулись бы…
– Мне здоровье дочери дороже всяких денег… не проси…
Мосолов покорно уходит. Он знает, что жена не уступит. А дела, действительно, плохи… Мосолов кругом в долгу. На векселях его красуются бланки жены, потому что евреи ее одну считают настоящей хозяйкой, душой антрепризы. Надежда Васильевна аккуратно расплачивается со всеми актерами, декораторами, парикмахером, костюмершей и рабочими театра. Доходы большие. Театр процветает. Но привычки и размах Мосолова – что бездонная бочка Данаид.
Опять наступает нужда. Опять затягивается петля.
Надежда Васильевна мечется, ища денег, переписывает векселя, закладывает свои вещи.
Мосолов кутит.
Теперь в доме артистки появилось новое лицо, – факторша Рухля Абрамович. Это низенькая, полная женщина лет пятидесяти, с кирпично-красным обветренным лицом, которое все еще сохранило остатки прежней красоты. Большие черные глаза и сейчас прекрасны. В них ум и кротость. Во всякую погоду, во всякий час утра и вечера ее можно видеть на улице, бегущей по чужим делам, чтобы на комиссии заработать в день два злотых (тридцать копеек), а иногда и меньше. Ее энергия и выносливость поразительны. Всегда аккуратная, добросовестная и приятная в обращении, она пользуется искренней симпатией и полным доверием артистки.
В первый раз Рухля появилась в доме Надежды Васильевны, когда та решилась, наконец, заложить свой парадный салоп на черно-бурой лисице.
– Этот мех надо отдать в хорошие руки, – сказала артистка. – Мне очень нужны деньги. Но я боюсь, чтобы моль не подъела лисицу.
С лица еврейки мигом слетела подобострастная улыбка, и оно стало значительным. Стиснув губы и нахмурившись, она разглядывала мех, дула на него, проводила красными, скрюченными от подагры пальцами по синевато-черным и седым полосам.
– Мех хороший… нигде не тронут, не потерся… Знаю, что это дочке в приданое… Я отдам его в хорошие руки…
И в голосе ее было столько теплоты, что артистка удивленно подняла глаза. Как могла еврейка отгадать ее мысли?
– У вас тоже есть дочь, Рухля?.. Сядьте, пожалуйста!.. Хотите кофе? Небось, устали бегать весь день?.. Нынче такой ветер… Поля, принесите горячего кофе!
Лицо еврейки просияло. Она присела на кончик стула и заговорила о дочери. Лии теперь шестнадцать лет: Она красавица. Недавно только она кончила пансион у madame Пюзоль…
– У Пюзоль?.. Где учится моя Настенька?
Да… да… Ее Лия – настоящая барышня. Она никакой грязной работы в доме не делает. Рухля мечтает выдать ее замуж за главного приказчика в часовом магазине… «Знаете магазин Мейер и К°?..» Это молодой и скромный человек. Он взял бы Лию и без приданого. Но она не хочет, чтобы люди ее осудили. Муж ее умер давно, ей пришлось самой зарабатывать на приданое дочке… Осенью они справят свадьбу…
– И тогда вы отдохнете, Рухля?
– Нет, как можно? Бедным людом нельзя отдыхать… Бедные люди отдыхают в могиле…
Она с аппетитом выпила две чашки кофе с хлебом, вытерла выступивший на лице пот и низко поклонилась артистке.
– Теперь пойду, – деловито сказала она, завязывая в старую шаль салоп Надежды Васильевны.
– А что дать вам за комиссию?
– Что можете… Я знаю… вы – мать… Вы меня не обидете…
Задумчиво смотрела ей вслед Надежда Васильевна.
…Случилось раз, что настал срок платежа по векселю, и Надежде Васильевне по дороге в театр любезно напомнил об этом еврей-кредитор, встретивший ее на улице.
Надежда Васильевна скомкала всю репетицию, ломая себе голову над роковым вопросом – как обернуться? Потом вспомнила о факторше. Она знала ее адрес.
Судя по вечно засаленному капоту Рухли, по ее старой шубке и стоптанным сапогам, Надежда Васильевна ожидала увидеть трущобу и заранее брезгливо подбирала свои юбки.
Экипаж остановился перед деревянным одноэтажным, низеньким домиком.
Дверь не заперта, и Надежда Васильевна входит без звонка. В передней какая-то женщина, подоткнув юбки, босиком моет пол. Она оглядывается, и Надежда Васильевна узнает Рухлю. Артистка сконфужена, но еврейка ничуть не смущена. Она приглашает ее в гостиную, а сама бежит переодеться.
С изумлением оглядывается артистка. Мягкая мебель, бархатная скатерть на столе, всюду вязаные салфеточки, на окнах цветы, даже фортепиано у стены… Надежда Васильевна растрогана. За этим комфортом она видит лишения многих лет: недоедание, недосыпание, отказ во всем, даже в лишней чашке кофе; убегающие без любви и радостей молодые годы, и неизменно вдали серое лицо заботы… Словом, жизнь одинокой женщины с ребенком на руках – и с мечтой отвоевать у судьбы счастье. Не для себя: для дочери…
Вдруг отворилась дверь. Высунулась красивая женская головка в модной прическе. Взглянула удивленными бархатными глазами. И скрылась, как видение.
Так это и есть Лия, для которой мать бегает по всему городу и сама моет полы?.. Значит, прислуги нет… Но Лия никакой черной работы не знает… А какая чистота кругом!.. Ни пылинки…
Рухля вбегает в чистом фартуке, с чистыми руками, вся сияющая.
– Я сейчас вам кофе варю… Посидите… посидите, дорогая барыня… И зачем вам спешить?.. Лия… Лия, выдь-ка сюда!.. Вы взгляните только, какое это дитя!..
Лия выходит неторопливо с брезгливой гримаской, одетая по моде в палевое платье. Но, узнав Надежду Васильевну, она сразу теряет апломб, краснеет и делает ей низкий реверанс. Ответив смущенно на две-три фразы, она выпархивает из комнаты, словно канарейка, в своем палевом платье…
– Она очень красива, ваша дочка…
Еврейка сияет… А уж как умна эта Лия!.. По-французски говорит… Целые дни книги читает… «У нас жильцы студенты. Они все приносят ей самое лучшее, что люди пишут…»
С умилением слушает ее Надежда Васильевна. И как-то незаметно падают все перегородки между этими двумя женщинами – бедной факторшей и знаменитой актрисой. Обе они вышли из народа, поднялись со дна. Обе одиноко идут своим жизненным путем. Какая же опора такой муж, как Мосолов?.. Обе они – страстные семьянинки и, оберегая от грубой жизни своих детей, мечтают создать им скромную, мирную, счастливую долю…
С этого дня Надежда Васильевна все свои денежные дела передала в заботливые руки Рухли… У нее хранятся все расписки ростовщиков на заложенные вещи. Она же закладывает серебро и бриллианты артистки. Надежда Васильевна щедро оплачивает эти услуги.
Для Рухли теперь лучшие часы жизни, когда она сидит с Надеждой Васильевной за чашкой кофе. У них есть о чем поговорить… В засаленной записной книжке факторши ей одной понятными каракулями означены все сроки векселей, выданных Мосоловым за поручительством жены. Где с этим возиться артистке?.. Но Рухля говорит не только о векселях и о процентах. Она изливает здесь всю горечь, всю боль, которая накипает при столкновениях с людьми. Сколько презрения! Сколько обиды! И за что?.. За то, что она хочет заработать себе кусок хлеба?.. Ее так много обманывали люди! Ее трудовые деньги, данные взаймы, шли прахом… Пусть простит ее добрая барыня, если она поплачет здесь!.. На улице, на людях нельзя. И дома нельзя. Лия не должна видеть ее слез…
С волнением слушает ее Надежда Васильевна и ласково гладит загрубелую, рабочую руку.
Мосоловы живут в кредит, но широко, по раз установленной привычке, всех кормя, у кого пусто в кармане. В доме же нередко нет и трех рублей. И когда надо платить проценты, Надежда Васильевна плачет.
Рухля сама выручает ее. Она предлагает ей взять у нее взаймы.
– Из приданого Лии?.. Ни за что!
– Возьмите, добрая барыня… Вы меня не обидите… Вы дадите мне восемь процентов… А я не буду вас торопить… Я знаю, что мои деньги за вами не пропадут…
Еврейка не может равнодушно видеть Верочку.
– Ай-ай, какое дитя! – умиленно восклицает она всякий раз… Но Верочка щурится на Рухлю, презрительно оттопырив нижнюю губку, и никогда ей не улыбнется.
Но один раз Рухля, поймав девочку в гостиной, сует ей яблоко.
– Кушай, дитя, на здоровье!
Она обнимает Верочку, хочет ее поцеловать. Но та гневно вырывается, толкает еврейку в грудь.
– Верочка… ай-ай, как стыдно!
Рухля растерялась.
Девочка швыряет яблоко об пол и топает ножкой.
– Не смей меня трогать! – заносчиво кричит она.
В ту же минуту входит Надежда Васильевна. Она слышала крик дочери. Она видит дрожащие губы Рухли и ее прекрасные глаза, полные слез. Видит злое и сконфуженное личико дочери, ее упрямый взгляд исподлобья…
– Что?.. Что здесь такое?.. О чем вы плачете, Рухля?
– Не сердитесь, милая барыня… Это я так… Я хотела…
Кровь кидается в лицо артистки.
– Вы хотели приласкать эту девчонку… а она… Верка… поди сюда!..
Ноздри ее раздуваются. Глаза сверкают. Верочка испуганно съежилась… Она никогда не видала матери в таком гневе.
– Поди сюда, тебе говорят…
Верочка подходит медленно, словно у нее ноги налиты свинцом. Она тихонько плачет.
– Оставьте ее, барыня, – молит Рухля. – Это такое хорошее дитя…
– Хорошее?! – вскрикивает Надежда Васильевна, оборачиваясь к перепуганной еврейке. – Разве так отвечают хорошие дети на ласку?.. Ближе подойди!.. Ближе… Целуй у нее руку!
– Нет! – страстно кричит Верочка, разом переставая плакать.
– Нет? – грозным шепотом переспрашивает Надежда Васильевна, хватая девочку за плечо. – Целуй руку сейчас!.. Рухля, не смейте отымать руки!.. Не мешайте мне!.. Слышите?.. Целуй!
– Пах-нет… гад-ко пах-нет, – истерически лепечет Верочка, откидываясь назад.
– Барыня… милая… я… я… лучше уйду…
– Целуй руку! – кричит Надежда Васильевна, и голос ее так страшен, такая буря бешенства звучит в нем, что Верочка почти без сознания тычется в платье еврейки.
– А теперь вон, мерзкая девчонка!
Мать поворачивает ее за плечи и толкает к двери. С истерическим визгом девочка убегает, и долго в гостиную доносятся ее вопли.
Надежда Васильевна с потемневшим лицом крупными шагами ходит по комнате, совсем забыв о Рухле. Глаза ее так и искрятся… Каково зелье растет!.. Как же можно! Княжеская кровь заговорила… Папенькино чванство… С этих пор презрение к бедности?.. Такая черствость?.. Что же это дальше будет?
Рухля тихонько всхлипывает в уголку.
Сердце Надежды Васильевны дрогнуло…
– Рухля… милая… Забудьте… простите, – порывисто говорит она и сама плачет, прижав к своей груди голову еврейки.
А та не может унять слез… Много обиды вынесла она в своей жизни, и если б она всегда так горько плакала, ее давно уже не было бы на свете… Почему же так больно отдалось в ее сердце презрение глупой девочки?.. Не потому ли, что она сама шла ей навстречу с такой доверчивой лаской?.. Или же эта неблагодарность напомнила ей Лию, которая всю жизнь, как принцесса, требует всего, ничего не давая в обмен, позволяя только любить себя и рабски служить ей? Или же эта обида потому легла свинцом на сердце, что изменили силы, и нет уже энергии бороться в одиночестве?
– Ради Бога, не плачьте, Рухля!.. Что я могу сделать, чтобы вас успокоить?
– Барыня… милая… спа… спаси-бо вам… Ни-когда вашей ла-ски не забуду…
Они долго сидят в сумерках, обнявшись, как сестры. Обеим хорошо от этой внезапно осознанной духовной близости. Но и обеим грустно… Старость придет… И все такая же одинокая. Кто позаботится о них?.. Кто их пожалеет?
…Муж приносит Одесский Вестник и кладет перед нею на стол.
– На!.. Читай… Может быть, сменишь гнев на милость…
Успех Мосолова – неслыханный в юных летописях нашего юного театра: он невольно напоминает нам блаженные времена Тассистро и Нормы, когда нельзя было добиться билетов в театральной кассе; когда стены нашего театра потрясались долгими, неистовыми рукоплесканиями; когда во всех ресторациях толпившаяся молодежь шумела с восторгом обе оперы; когда во всех гостиных разыгрывались и распевались мотивы мелодического, страстного Беллини…
Начнем наш разбор с главы – господина Мосолова, которому, без сомнения, принадлежит пальма первенства. Мосолов обладает решительным и превосходным комическим талантом. Каждую свою роль он понимает и выполняет чудесно; костюм и мимика совершенно соответствуют его свободной, естественной и благородной игре. Притом (важное достоинство в актере!) он никогда не бывает однообразен, не напоминает вам уже виденное прежде лицо в какой-нибудь другой пьесе…
Мосолов берет газету из рук радостно улыбающейся жены.
– Вот тут хвалят Максимова и Микульского… Это прочтешь потом… Читай о тебе!
– Обо мне? – упавшим голосом говорит она, и руки ее заметно трясутся. – Нет, не могу… Читай ты…
– Ах, Надя, Надя!.. До чего ты мало себя ценишь!.. Слушай!
Госпожа Мосолова – это перл нашей русской труппы.
Она всегда вызывает самые громкие рукоплескания и вполне их заслуживает. Каждую роль свою она тщательно обдумывает, изучает и выполняет с редким совершенством. Она с равно неподражаемым искусством исполняет роль дамы высшего общества и крестьянки, ханжи и кокетки, светской молоденькой девушки и гризетки. Для доказательства довольно вспомнить следующие пьесы: Остановитесь! (роль немой), В людях ангел – не жена, В тихом омуте черти водятся, Новички в любви и Дебютантка (собственно роль крестьянки)…[4]
– Ну что?.. Довольна?..
– Покажи дальше…
– Ну что там дальше?.. Дальше чепуху пишут…
– Покажи! – настаивает она и топает ногой…
– Ну вот, бранят меня за выбор пьес, за пошлость репертуара… Зачем водевили ставлю, а не трагедии…
– Видишь, Саша?.. Я тебе то же говорила. Разве нет Гоголя, Мольера?.. Почему непременно трагедии? Хорошо поставить и высокую комедию… Но ведь ты упрям… Тебе работать не хочется… Дай газету!..
Она читает и улыбается, укоризненно качая головой.
– Что еще такое? – спрашивает. Мосолов, наклоняясь над ее плечом.
– Да вот упрекают, – почему, когда я пою в оперетке или куплеты в водевилях, то скрипка ведет мелодию в один голос со мной… Чудаки! Они не подозревают, что ведь я ни одной ноты не знаю… все партиции на слух пою… с голоса… Разве я училась, как Репина?.. Что с меня спрашивать?.. А кто этому поверит?..
Мосолов задумчиво ходит по комнате.
– Да… правы они, что в угоду публике я опошлил репертуар… все для сборов… Твоим силам я развернуться не даю… Они тебя ни в драме, ни в трагедии не видали… Что они тогда сказали бы?.. Ну да у меня уже нынче блеснула идея… Знаешь? Я приглашу Мочалова и Щепкина на гастроли…
– Мочалова? – ее голос звенит.
Мосолов это слышит, но причины волнения жены не понимает.
– Ты думаешь, он не приедет?.. А почему бы ему не приехать? Тесно ему там, душно… Он одно время совсем было хотел казенную сцену бросить… Каждый год берет отпуск… Только в провинции и отдыхает душой… Нет, он приедет… Я ему завтра напишу… А Щепкина упрашивать не придется… Вот и сыграй с ними тогда Офелию и Дездемону… Покажи себя и ты провинции во весь рост…
Он целует ее руку. Глядит алчными, влюбленными глазами. И уходит, вздохнув…
Когда же, наконец, когда смягчится ее суровое сердце?
Навряд ли она почувствовала его поцелуй. Навряд ли даже заметила, что он ушел… Она вся в прошлом. Уронив газету на колени, она смотрит в это далекое минувшее, когда мимо нее – бедной швеи в черной косыночке – прошел Фердинанд-Мочалов… Она и сейчас помнит его жгучий взгляд, его горячий шепот: «Кто ты?.. Как тебя звать?..»
Играть с ним?.. Ей?.. Возможно ли? Даже в самых дерзких снах ее фантазия не рисовала ей такой картины…
Она читает письмо Репиной.
«Дорогая Надя, вот уже два года, как я покинула сцену… Помнишь мое первое к тебе письмо? Помнишь, как я металась от одного решения к другому… Остаться? Уйти… Не было хуже тех дней в моей жизни… Покинуть сцену в разгаре славы, в расцвете сил? Быть любимицей публики и добровольно сойти на нет?.. «Сумасшествие!» – говорили мне все кругом. Никто не понимал этого страха. Поймешь ли и ты меня, моя молодая, счастливая Надя?