– Уже поздно. Пора! – расслышал он ее тревожный голос.
Да. Пора…
Когда они шли обратно, не оглядываясь на эту скамью, на этот обрыв, на эту манящую даль, он чувствовал себя старым, лысым, смешным, ненужным.
О, молодость!
В гостинице было еще шумно, когда они вернулись.
Актеры и обыватели ужинали. Из раскрытых окон звучал смех.
Надежда Васильевна искала Хлудова в палисаднике. Его там не было.
Она прошла к его номеру и долго стояла с бившимся сердцем у двери, не смея постучать.
– Нет!.. Не могу больше…
Она стукнула. Ждала. Постучала опять. Отворила дверь. Комната была пуста.
«Может быть, он ждет меня в моем номере?»
Она кинулась туда.
Аннушка оправляла постель. На столе кипел самовар. Горели свечи.
– Владимир Петрович не заходил?
– Никак нет… Кушать будете?
Она упала на диван в изнеможении.
Он ушел. Куда? Он сердится. Он ревнует. С тех пор, как они сошлись, они не расставались ни на один час. Первый вечер врозь… Что он думает? Что он чувствует?
Когда Аннушка вышла, она не могла удержать слез.
До света не спала она, все прислушивалась. Дверь оставалась незапертой. Когда в гостинице все погружалось в сон, он всегда крался к ней, бесшумный, беззвучный, и они не расставались до утра.
Первую ночь она провела в одиночестве. И рассвет застал ее в слезах, осунувшуюся, желтую, постаревшую за несколько часов.
Разочаровался? Разлюбил? Поверил сплетне? Ах, да разве это сплетни все, что было между нею и Бутурлиным? И она рыдала. Она проклинала свое прошлое. Она кляла Бутурлина, отнявшего у нее ласки Хлудова в эту ночь. Кто вернет ей счастье этой ночи?
«Я любила его всю жизнь», – сказала она вчера. И разве это неправда? В Хованском она любила свою мечту. В Садовникове – талант. Благодарностью было ее чувство к Муратову. Жажда привязанности и семьи толкнула ее в объятия Мосолова, и ужас одиночества отдал ее Опочинину. А что искала она в Бутурлине, кроме радости жизни? Что влекло ее к нему, кроме жажды наслаждения?
Только в Мочалове она любила свою любовь – безгрешную и бесплотную, которой нет места здесь, на земле, где мы обречены идти и падать, стремиться и страдать.
Хлудов – ее первая, ее единственная любовь. Счастье с другими было только миражем. Она была сильна со всеми. Теперь у нее нет своей воли. Она никому не позволяла оскорблять себя. Теперь у нее нет самолюбия. Во всех изменах, во всех утратах она имела убежище, куда могла уйти со своим горем, отдохнуть и забыться даже. Теперь ни сцена, ни творчество не спасут ее от отчаяния. Все отодвинулось. Все померкло.
Дочь?
Нет. Она не знает и тут, кто дороже ей? Кого ей более жаль? Впервые чувство глубокой материнской нежности, любовь сильного к слабому, потребность самозабвения загорелись в ее душе, привыкшей властвовать в любви.
Проблески этой нежности были у нее еще в далекой юности, в ее чувстве к больному Хованскому. Но она тонула в более ярком чувстве преклонения перед его красотой, изяществом, его породистостью, его отчужденностью. И мужа своего, этого несчастного, безвольного Сашу, она любила с материнской нежностью. Но как скоро, с какой безумной беспечностью он растоптал эти бледные цветы, не дав им распуститься!
Они раскрылись только сейчас. Как свою Верочку, как что-то свое выношенное, выстраданное, оплаканное и отвоеванное у судьбы, любила она бледное лицо Хлудова, его загадочные глаза, его медленную речь, его кроткую, но темную душу.
Стук в дверь? Неужели он?
Она быстро спустила занавес, чтобы в полумраке он не мог разглядеть ее увядшего лица.
Вошла Аннушка. Внесла кофе. Надежда Васильевна упала на подушки.
Жестокая мигрень, как всегда, явилась расплатой за яркие чувства, за жгучие горести.
Хлудов пришел только в два, после репетиции. В театре он узнал, что Надежда Васильевна больна и что программа меняется.
Он подошел к постели и безмолвно опустился на колени.
– Ты?.. Ты?.. – крикнула она, протягивая руки.
Но жестокая боль раскаленным обручем сжала ее голову. И задыхаясь, она упала навзничь.
Тогда он обнял ее и прислонился виском к ее виску.
Блаженная улыбка раскрыла ее губы. О, как тепло, как отрадно! Как смиряется боль под его горячим и нежным прикосновением. О, милый, милый… Чей это пульс бьется в виске? Ее или его?.. О, счастье! Если б не двигаться, лежать так часами… так забыться… перейти в Вечность…
Он сидел у ее постели весь день в полумраке, не выпуская ее руки. Он менял компрессы, подавал ей лекарство, поил ее с ложки лимонным соком и черным кофе. Он был нежен, как девушка, и мягки были его прикосновения. Но не было у него лишних вопросов, ненужных движений, женственной суетливости и растерянности. Когда боль возобновлялась, и Надежда Васильевна начинала стонать и метаться, он опять обнимал ее, ложился головой на подушку, согревал ее висок жаром своего прикосновения, своего дыхания. Он без числа осторожно и мягко целовал пульсировавшие виски, дергавшиеся веки. И опять затихала боль. И наступало сладкое забвение.
Ни одного вопроса. Ни одного намека на происшедшее. И это глубокое молчание, и эта задумчивость…
Что он думал? Что он чувствовал?
Весь он был тайной для нее.
Только когда наступила ночь, Надежда Васильевна заснула крепким сном. Боль прошла.
Хлудов тихонько освободил свою отекшую руку и встал. Все члены его онемели. Он только сейчас почувствовал, что ослаб, что голоден. Он не ел с утра.
В городском саду он сел за столик и поужинал в одиночестве.
Когда он собирался расплатиться, он увидал приближавшегося Бутурлина.
Мгновенно изменилось лицо Хлудова. Бутурлин с удивлением отметил, какой острой враждебностью сверкнул взгляд обычно спокойных темных глаз.
«Ага!.. Тем лучше!.. Есть ревность, значит, есть и страсть. Я боялся, что он только позволяет любить себя».
– Вы ничего не имеете против моего общества? – любезно спросил Бутурлин, поднимая шляпу… – Человек, вина!.. Какое вы предпочитаете?
– Благодарю вас. Я не пью.
– Да… да… вспомнил… Не пьете и не курите… Словом… без слабостей… sans peur at sans reproche, как Баярд… Ха!.. Ха!.. Право, я не шучу… В вас есть что-то рыцарское… что-то от средневековья… Это редко и… пленительно… За ваше здоровье!
Хлудов холодно поклонился. Бутурлин залпом выпил стакан.
– Надежде Васильевне лучше? – внезапно спросил он и зорко уставился в лицо Хлудова, давая ему понять этим вопросом и интонацией, что ему все известно.
Длинные ресницы Хлудова опустились, и спокойно прозвучал ответ:
– Да, она заснула.
– Та-ак… Значит, я ее больше не увижу?.. Это очень жаль, потому что я выезжаю через час… а когда мы свидимся опять, Бог знает!
Он долил и опять выпил стакан вина. Откинувшись на спинку стула, он вытянул длинные ноги, снял шляпу и обмахнул ею сразу загоревшееся лицо.
– Я попрошу вас передать Надежде Васильевне мой горячий прощальный привет… Она вам говорила, что мы с ней старые друзья?
Чуть вздрогнули брови Хлудова и сощурились ресницы.
– Нет… Я ни о чем не спрашивал.
Удивленно вскинул на него глаза Бутурлин. Какова выдержка! Сам он не был бы способен на это.
Он раскурил сигару. Потом придвинулся и положил локти на стол.
– Могу я говорить с вами откровенно?
Опять дрогнуло лицо Хлудова.
– Пожалуйста, – прозвучал отчужденный ответ. Но темные глаза уже утратили свое таинственное спокойствие. Они угрожали.
– Я хочу задать вам вопрос, который покажется вам странным, навязчивым, дерзким. Однако имейте в виду, что я не только преклоняюсь перед артисткой Нероновой… Я Надежду Васильевну высоко ценю… ее дружбой горжусь… И все, что вы услышите сейчас от меня неожиданного, – помните – диктуется только горячей любовью к ней и желанием ей счастья… Вот вам мое предисловие. Теперь начинаю: почему вы на ней не женитесь?
Он в упор смотрел на вспыхнувшего соперника.
– Вы молчите?.. Вы, кажется, удивлены? Но разве я сказал что-нибудь… неприличное? Разве не естественно предложить свое имя и свою защиту любимой женщине?
– Я никогда об этом не думал, – расслышал он тихий, смущенный голос.
– Но почему вы об этом не думали? Разница лет?.. Вы боитесь быть смешным?
Хлудов впервые сделал энергичный жест отрицания.
– Вы меня не поняли… Она… и я? Разве мы пара?.. Я не смел об этом думать.
«Трогательно, – про себя усмехнулся Бутурлин, невольно любуясь опущенными ресницами Хлудова. – Что сделал бы на его месте любой карьерист из первых любовников? Откуда на счастье Нади явился такой феномен?»
– Мой юный друг… Вот в этом ваша ошибка. Вы полюбили женщину старше вас на двадцать лет… Да, на двадцать… Ее дочери уже двадцатый год. И наконец, она настолько умна, что сама своих лет никогда не скрывала. Да и к чему? Любовь, как вы сами видите, не справляется с метрикой… Вы – актер на выходные роли. Она – знаменитость. Любовь и это неравенство сумела уничтожить. Надежда Васильевна вас избрала из многих. Почему же вы не стремитесь закрепить за собой ваше счастье?
– Что вы хотите сказать?.. Закрепить? Это странно…
В голосе Хлудова прозвучали тревожные и враждебные нотки. И Бутурлин почувствовал удовлетворение.
– Видите ли… Я далек от мысли обвинять Надежду Васильевну в непостоянстве… но… я много старше вас и хорошо знаю женщин. Самая свободолюбивая из них втайне жаждет рабства, самая гордая и самостоятельная втайне лелеет мечту о «хозяине», о муже. Что крестьянка, что принцесса – безразлично. Вы на всю жизнь привяжете ее к себе этим требованием. Даже если она и не согласится на ваше предложение, – она будет растрогана им до глубины души. Вы купите себе этим вечную признательность женщины.
– Вы думаете, она согласится?
Бутурлин сделал жест недоумения, раскинув свои холеные руки ладонями вверх.
– Я ничего не утверждаю… Попробуйте…
– Она была так несчастна замужем, – все так же тихо уронил Хлудов, как бы думая вслух.
– Тем более она должна тосковать теперь о том, чего ей не дала жизнь. Если б я был свободен сейчас, я ни минуты не задумался бы над таким шагом! Да… да… К несчастью, я не имею шансов. Поверьте, что и ей, как она ни сильна, нужна тихая пристань, свой угол. Нужен защитник и друг. Законный защитник, я на этом настаиваю. Теперь, когда у нее взрослая дочь, ей более чем когда-нибудь нужно оформить свою связь…
Он внезапно смолк, пораженный бледностью и волнением Хлудова. Впервые широко раскрылись полузакрытые веки, и враждебно, мрачно сверкнули темные глаза.
– Почему вы вздрогнули?.. Что я сказал?.. Послушайте! Вы не мальчик и должны были сами догадаться, что у женщины с таким темпераментом, да еще у артистки, не может не быть бурного прошлого. О, я не осуждаю!.. И вам незачем так враждебно глядеть на меня. Она не была бы знаменитой Нероновой, если б не брала от жизни всего, что требовалось для ее счастья, для роста ее личности и таланта. Вы не первый. Зато вы последний. И в этом есть своя печальная красота… если вы не поженитесь, если вы ее оставите, – сама она вас никогда не бросит, – быть может, у нее еще будут капризы, чувственные порывы, мимолетные увлечения… Но любить после вас она не будет никого. Вы – лучший цветок ее осени.
Он уже давно ушел. И сад давно опустел, и смолкла музыка. А Хлудов все еще сидел, неподвижный, устремив глаза в одну точку. Он был сражен всем, что услышал. Душа болела от ран, метко нанесенных беспощадным соперником. Впервые он ревновал. Впервые страдал. Впервые прошлое возлюбленной казалось ему непроницаемой и враждебной тенью, которую бессильно было прогнать его робкое чувство. Она будет тут всегда между ними, эта тень, от которой веет холодом.
И кем был он сам для нее, этот коварный «друг»?
Не предчувствовал ли он свои муки, увидав их тогда рядом, за кулисами?
Счастья нет.
Счастье – мираж.
Он это знал всегда.
Поездка кончена. Они вернулись. Исчез волшебный сон.
Ничто не радует Надежду Васильевну: ни степь, ни хутор, ни зори, ни закаты, ни хозяйство, ни зверушки. Не радует даже свидание с Верой. Она далека, задумчива. Все запирается, все гадает на картах.
И плачет, плачет…
Все притихло на хуторе, словно перед грозой. Гости чувствуют себя лишними и скоро уезжают.
Один Лучинин жизнерадостен по-прежнему и старается поддержать настроение. Вера благодарна ему за это и встречает его теперь с небывалой любезностью.
– Я очень устала, – отвечает Надежда Васильевна на все вкрадчивые расспросы своего друга.
По вечерам она опять уходит одна в степь. Долго гуляет, но возвращается мрачная или заплаканная. Она мучится разлукой. Она ревнует… Хлудов за последнее время замкнулся в себе, словно стеною отгородился от нее.
О, она слишком хорошо знает, как опасно такое настроение! Человек, привыкший к ласке, легко может найти ее у другой. Все там, за кулисами, влюблены в него. Все жаждут растоптать ее счастье, надругаться над ее любовью. Что делать? Что?.. Позвать его сюда?.. Невозможно! Она выдаст себя своей радостью, своим смятением. Ради Веры она не может его позвать.
И невольно ее собственный дом, который она так любила, ее семья, которой она посвятила жизнь, начинает казаться ей тюрьмой. Ей душно, ей тесно в этих стенах. Присутствие Верочки тяготит ее. Надо делать веселое лицо. Лгать. И эта Верочка, если узнает, возненавидит Хлудова. Она не простит матери ее позднего увлечения. До сих пор еще живет память об ее жестокости к Опочинину. Она даже отказалась быть на его похоронах, быть рядом с матерью в ее горе. Она горда, эта девочка, и мстительна. Давно ли она казалась безличной? Давно ли она была ребенком?
«Хоть бы замуж выходила поскорей», – думает теперь нередко Надежда Васильевна, с непонятным раздражением следя за грациозной и бесстрастной с виду девушкой, которой неведома скука, у которой занят каждый час.
Она с радостью встречает теперь Лучинина. С радостью замечает улыбку Веры и ее снисходительную любезность к гостю. Кто знает?.. Может быть… Это был бы спасительный выход из создавшегося положения. Дочь мешает жить. Вот вывод, к которому теперь подошла Надежда Васильевна, еще бессознательно пока, в силу неумолимой логики страсти.
Вера выходит на террасу, еще розовая от сна, обворожительная в своей простенькой холстинковой блузочке.
– А где мамочка?
– В город покатили, – отвечает Поля, подогревая кофейник и не поднимая глаз. – Спозаранку встали… веселые такие… приказали лошадей закладывать… Делов, вишь ты, много накопилось, да покупок… К вечеру обещали вернуться.
«Одна поехала?» – хочет спросить Вера. Но, взглянув в ехидные глаза Поли, внезапно опускает ресницы и начинает старательно намазывать масло на ломтик хлеба.
Точно угадав ее мысли, Поля подхватывает:
– И что такое, дивлюсь!.. Просила я меня взять – отказали. И Аннушка даже не нужна стала…
– Довольно! – перебивает Вера, сдвинув бледно намеченные брови. – Налейте кофе и ступайте!
Поля уходит, поджав губы.
Но своего она добилась. Вера задумалась. Подозрения растут и терзают.
Надежда Васильевна возвращается только к вечеру. Дочь ждет ее, сидя за калиткой, под тенью тополя, на скамье. Оттуда видна вся дорога до самой мельницы.
– Верочка? – умиленно вскрикивает Надежда Васильевна. Она легко выпрыгивает из экипажа и обнимает дочь. Теперь воскресла вся былая нежность к ней. В этой порывистой ласке чувствуется вина.
И все-таки Вера счастлива. Безупречная когда-то и гордая мать ее никогда не дарила ее такой нежностью. А для Верочки во всем мире существует одна только мать.
Точно живой воды напилась погибавшая с тоски Надежда Васильевна. Точно помолодела на десять лет. Зазвучал прежний смех. Заблестели глаза. Для всех нашлись улыбка и ласка: и Буренушке, из резвой телушки ставшей коровой, но не утратившей еще своего задора и фантазии, и стареющим собачкам, и вечно юному попугаю, и птичьему шумному царству цесарок, гусей и индюков.
К обеду на другой день приехал Лучинин, как всегда, с интересными книгами, с вкусными конфетами. Шумно по-старому отобедали втроем, читали на террасе Вальтера Скотта, которым так увлекалась Вера, пили чай. Потом втроем пошли в степь, к мельнице, и любовались поздно всходившей луной.
«Может быть… может быть… – настойчиво стучалась мысль, когда Надежда Васильевна видела Лучинина рядом с дочерью. – Можно ли желать лучшего мужа? Богат, умен, здоров, щедр, образован, родовит… Не молод, правда… Ну да ведь так спокойнее…»
И она, так безумно стремившаяся к юности Хлудова, хладнокровно обрекала дочь на бесстрастное существование рядом с Пожилым мужем, лишала ее неотъемлемого права на радость. И сама не сознавала своей жестокости.
Прошла неделя. И опять светлые дни сменились слезами, тоской. Опять началось гадание на картах. Опять раздались раздражительные окрики на всех, не исключая Веры.
Вера неожиданно зашла на кухню за стаканом молока. Через открытое окно она услыхала, как озлобленная Пелагея, тряся над жаровней таз с вареньем, ворчала:
– Ничем не потрафишь… Пора, стало быть, в город ехать к любовнику… Уж и ехала бы, что ли, чем на людей кидаться!
Вера на цыпочках вышла из кухни, никем не замеченная, и на целый день заперлась у себя. Она не хотела сойти, к обеду. Ей было страшно взглянуть на мать… К счастью, Надежда Васильевна отнеслась равнодушно к ее отсутствию. Вошла один раз в спальню дочери, дала ей капель, пощупала ее лоб, опустила занавески, поцеловала и ушла к себе. А сама была такая желтая, осунувшаяся, совсем больная.
Вот и свалилась. Опять началась жестокая мигрень.
Вера сидела подле постели матери, сменяла горячие компрессы, поила ее с ложечки лимонным соком, давала капли. Доверяла только Аннушке. Поля сунулась было в дверь. Барышня так и зашипела на нее, как змейка: «Не смей входить! Вон!..» Даже глаза засверкали.
– Шла кума пеша, а куму легче, – форсила Поля, громыхая на кухне, чем попало.
Аннушку она теперь ненавидела не меньше, чем барышню. Ведь уж она то наверное все знает, и когда, и с кем… А все отнекивается, все дуру ломает. Народ!
А Надежде Васильевне никто не мог угодить, даже Вера. Все раздражало. То стукнут громко, то двинутся не вовремя. И кофе недостаточно горяч, и лимонный сок слишком тепел, и в комнате душно, и все-то неловкие… Вспоминались блаженные часы, когда она лежала больная, а к ее виску прижимались яркие губы, и горячая рука ласкала ее веки. И было так сладостно. Не хотелось двигаться, жить. Хотелось незаметно перейти в Вечность.
Теперь Вера сама радуется, когда мать едет в город.
Она уже не ждет ее на заветной скамье, не бежит ей навстречу, не ищет ее порывистых, виноватых ласк. Не надо!.. Она не хочет делиться ни с кем ее чувством. Когда-то она верила, что царит в сердце матери безгранично. Второго места ей не нужно.
Но ей жаль бедную мамочку. В этой новой жалости есть что-то мучительное, острое. Это презрение сильного к слабому, в котором Вера еще не дает себе отчета. Это горечь разочарования. С таким чувством дикарь бьет своего божка за то, что он обманул его ожидания.
… – Верочка, ты не соскучишься без меня? – спрашивает Надежда Васильевна, гладя опущенную голову дочери. – Я ненадолго съезжу в Киев, покажусь доктору. Это знаменитость наша. А я давно больна.
Голос ее печален и глаза тоже. Жадно ищет в них разгадки встревоженная Вера. Еще час назад мать казалась такой счастливой. С такой радостью распоряжалась укладкой сундука.
Что ж? Пусть едет! Вера привыкла к одиночеству. Она покорно целует руку матери, и когда Надежда Васильевна, взяв ее за подбородок, силится заглянуть в глаза Веры, она встречает взгляд, полный преданности и печали.
Вздохнув, Надежда Васильевна целует ресницы дочери. У каждой дрожат слезы в груди. У каждой горят вопросы на устах. Но расходятся они молча. Стену, которая стоит между ними, бессильна разрушить вся их любовь.
Со слезами на этот раз расстается Надежда Васильевна с дочерью. Она едет на неделю. Едет навстречу радости. В городе, у заставы, ее встретит Хлудов, и они проживут вдвоем в живописном Киеве целую неделю или две с глазу на глаз, отрезанные от всего мира, счастливые, влюбленные оба чуть ли не сильнее прежнего.
Отчего же эти слезы? Откуда эти предчувствия, теснящие грудь? Она долго машет платком, оглядываясь, пока не скрывается из ее глаз белая фигура Веры. И когда за поворотом исчезает темное пятно хутора с его тополями, слезы все бегут по лицу Надежды Васильевны. И эти слезы не облегчают.
А Вера бежит наверх, запирается, закрывает окна, опускает шторы, падает на подушки, зарывшись в них лицом. Ничего не видеть! Ничего не слышать! Ей мерещится ехидная усмешка Поли. Ей страшно услыхать слова, которые она угадывает.
«Знаем мы этих докторов… Лучшие платья забрала, все шали дорогие, все нарядные наколки и чепцы… Знаем мы эти болезни…»
Ах, не думать! Не думать… С ума можно сойти!
Встревоженная, печальная вернулась Надежда Васильевна от доктора в свою гостиницу. С почетом принял ее П***, не раз видевший ее на провинциальной сцене, обязанный ей самыми красочными минутами в его суровой жизни. Полтора часа посвятил он ее осмотру и расспросам, вкрадчиво и мягко касаясь самых интимных сторон ее жизни. С пылавшими щеками отвечала она, с опущенной головой. Но он ласково гладил ее руки и требовал к себе доверия. Она не скрыла ничего, ни одного факта, смущавшего ее самое, ни одного темного движения души, ни одного стихийного порыва. Она дала ему заглянуть в тайники ее души и тела, в. ту область бессознательного, где дремлют неведомые нам самим силы и возможности, в ту бездну, перед которой она сама содрогалась в юности, считая себя порочной и грязной и моля Бога помочь ей бороться с искушением.
– Порочность… грязь… разврат – все это слова, – говорил он ей, – и слова не умные, которые ничего не изменили и ничего никому не объяснят. Будем смотреть на вещи трезво! У вас исключительный темперамент, требованиями которого пренебрегать нельзя. Только живя полной жизнью, вы будете здоровы. И только будучи здоровой, вы сможете работать. Простите за грубость, но я скажу вам откровенно: вам нужен муж, нужна нормальная половая жизнь.
– Что вы?.. Что вы?.. Мне уже за сорок лет…
– Тем более вам нужен муж. Говорю вам серьезно: воздержание для вас мучительно и пагубно. Вы заплатите за него не только здоровьем, но и жизнью. Не слишком ли это дорогая цена, Надежда Васильевна? Большая ошибка думать, что чувственны одни мужчины, что они одни страдают от воздержания. Знаете вы, чем грозит вам ваша вечная неудовлетворенность?.. Мне страшно напугать вас, но я не вижу другого выхода, чтобы победить ваши предрассудки… Вы уже давно страдаете? Давно у вас вот эти явления?
– Года два… кажется…
– А кто-нибудь у вас в семье умер от рака?
Надежда Васильевна побледнела. Вспомнился дедушка.
– Берегитесь! Природа жестоко отомстит за себя. Вам грозит та же болезнь. И единственное спасение от нее – в нормальной жизни, без бурь, без эксцессов, словом, в замужестве.
Она вышла из кабинета доктора ошеломленная, удрученная. Значит, только этому исключительному темпераменту ее, вспышек которого она стыдилась с юности, который она застенчиво старалась подавить даже в сношениях с любимым человеком, обязана она тем, что стала артисткой? Она отказалась верить, что не была бы знаменитой Нероновой, имей она более пассивную, более холодную натуру. Неужели именно этой стихийности ее порывов обязана она самыми высшими моментами ее достижений и творчества? В ней источник не только ее любовных экстазов, но и жизнерадостности, которая алым светом пронизывает ее душу и мозг и даже в сорок с лишком лет дает ей вид тридцатилетней женщины?
«Точно я тебя не знаю!.. Разве можешь ты прожить без мужчины?»
Эти циничные слова когда-то бросил ей в лицо ее муж Мосолов. Она отказывала ему в ласке, оскорбленная его изменой.
Ах, это было давно! Ей минуло тогда двадцать восемь лет, и все решения казались легкими. И быть бесстрастной и одинокой считалось первым шагом к свободе души, жаждавшей творчества, как радости и забвения от всех земных обманов.
Теперь она – жалкая раба своей страсти. Малейшее подозрение в охлаждении Хлудова, легчайшая тень на его лице мешают ей не только работать и творить. Лишают ее силы улыбаться, двигаться, жить.
О страшное, о сладкое иго любви!
Хлудов встречает ее нежный, тревожный.
– Ну, что сказал доктор?
– Ах, глупости!.. не хочется повторять…
– Нет, все-таки…
– Велел ехать на воды, лечиться горячими ваннами.
– Надя… Ты что-то скрываешь…
Она садится, сбросив шляпу, и неожиданно плачет, пряча лицо в руках. В один миг он на коленях, у ее ног. Он нежно разжимает ее руки. Он просит довериться ему. Боже мой! Чем больна она? Что мог сказать ей доктор такого ужасного? Зачем она его мучит скрытностью?
Тогда, пряча на его груди свое лицо, она признается ему во всем. Да, она несчастна. Женщине трудно быть счастливой с такой неутолимой жаждой радости. Мужчине это легко. Мужчине все прощают. Но кто поймет ее? Доктор понял. Но на то он знаменитость, и все тайны ему доступны, и все слабости понятны.
– А ты?.. Ты?.. Чистый, скромный, гордый… Разве поймешь ты меня? Разве не осудишь первый?.. Вот я тебе все сказала. Ах, зачем я тебе это сказала! Лучше бы эта тайна умерла со мной… Он говорит: вам нужен муж. Не смешно ли? Мне в мои годы выйти замуж? Ах, эти доктора! Они не знают жизни и людей. Только книги. В книгах так легко не быть смешным, жить, как хочешь, ни перед кем не опускать головы…
Тогда, побледнев, с мучительно бьющимся сердцем, он просит ее быть его женой.
Вот он сказал ей, Наконец, эти слова, которые все эти два месяца горели в его душе.
Она глядит на него, не понимая. Потом, ахнув, закрывает лицо руками и снова начинает рыдать.
Он вздыхает и отходит к окну.
– Я знал, что ты не согласишься. Забудь эти слова!
Она вдруг открывает залитое слезами лицо. Глаза ее сверкают.
– Нет, постой!.. Поди сюда… Ближе!.. Сядь рядом… вот так… И смотри мне в глаза, – страстно, властно говорит она, беря в руки его лицо и впиваясь в него взглядом. – Кто тебя научил этому? Кто тебе это подсказал?
Его ресницы опускаются.
– Смотри на меня! – исступленно вскрикивает она. – Зачем прячешь глаза?.. О, Господи!.. ничего в них не вижу… Точно в колодец гляжу. Дна не вижу, души твоей не вижу… только свое лицо…
– Так и надо, – шепчет он, тихонько обнимая ее. – Ничего там нет, кроме тебя…
– Это жалость, Володя, говорит в тебе. Не любовь. Но как смеешь ты жалеть меня? Ведь это обида, обида… Разве я просила у тебя жалости? Только любви…
– Это любовь, Надя…
– Нет… Так любить меня ты не можешь. Если б мне было семнадцать лет, я бы тебе поверила. И была бы счастлива. Знаешь ты, сколько мне лет?
– Мне все равно. Я люблю тебя.
– Нет… Этим не шутят. Я скоро стану старухой. А ты будешь связан по рукам и ногам… Встретишь другую, полюбишь молоденькую… Пожалеешь, проклянешь… моей смерти пожелаешь….
– Что ты? Что ты, Надя?.. Побойся Бога!
– …не покажешь вида… Нет! Ты, добрый… Но думаешь, я-то не угадаю? Не почувствую?
– Надя… Что же я должен делать?
– Ах, уйди!.. Оставь меня!.. Нет, нет, постой!.. Не уходи, Володенька… Обними меня!.. Милый, милый… благодарю тебя за твою доброту, за твое благородство!.. Только… не надо мне его! Люби меня просто, беспечно, ни о чем не гадая, не жалея меня, не утешая ни в чем… Понимаешь? Самого себя люби во мне, свою радость… как… (…любили меня все другие до тебя, когда я была молода), – хочет она сказать. Но слова замирают на устах…
И в отчаянии, прижав к груди его голову, она заканчивает разбитым голосом, от которого дрогнуло сердце Хлудова:
– Ничего больше не прошу у тебя… Ничего!
Пора уже возвращаться на хутор, но у Надежды Васильевны нет силы разорвать очарованный круг и вернуться к действительности.
Они живут здесь, отрезанные от всего мира, не разлучаясь ни на один час. Их комнаты рядом, но одна всегда пуста, и постель в ней не смята. Как муж и жена. Как сладко звучат эти слова в душе Надежды Васильевны! Внезапно вошла в нее мечта, и бороться нет сил с ее очарованием.
Почему он это сказал?
Зачем она его отвергла?
Почему он молчит теперь и так печален?
Они оба таят друг от друга свою тоску.
«Если бы она любила меня, она согласилась бы», – думает Хлудов.
«Если б он любил меня, он повторил бы свое предложение», – думает она.
И черная тень недоверия опять встает между ними.
– Пора ехать, – говорит она в одно утро, как всегда нарядная, в щегольском капоте и наколке, выходя к нему в номер, где уже ждет ее кофе и легкий завтрак. Но лицо ее желто, у висков выступил веер морщинок. Кольдкрем и пудра бессильны стереть следы времени.
Хлудов еще находится в том периоде влюбленности, когда не замечаешь недостатков любимого лица. И ей нечего пока бояться… Тем не менее, на заре, при закрытых шторах, она всегда гонит его от себя, а утром он видит ее уже нарядную, напудренную, во всем блеске.
– Почему пора? – наивно спрашивает он.
– Какое ты дитя, Володя!.. Меня ждет дочь. У меня есть обязанности. Я безумие совершила, уехав с тобой. Пусть простит меня Господь за то, что я тебя так люблю! Вера мне этого не простит… И я сама себе этого не прощаю. Я должна помнить о ней. Ради нее должна бояться сплетен. Кто возьмет замуж девушку, мать которой срамит себя на весь город? Если там узнают, что ты поехал со мной…
– Никто этого не узнает. Все думают, что я в Рязани, у больного дяди. Я так Микульскому и сказал. А маменька нас не выдаст.
Подперев рукой голову, она рассеянно мешает сахар в чашке.
– Мне трудно спрятаться от людей и сплетен. Здесь меня видели на сцене когда-то. Могут вспомнить. Ах, Володя, когда я подумаю, что ждет меня по возвращении, мне прямо не хочется жить!
– Надя… Но ведь мы же будем видеться?
– Где?.. Когда?.. В доме у себя я не могу тебя принять… К тебе прийти… Какими глазами взгляну на твою мать? Нет… Я ничего не вижу впереди…
– Что же это будет? – спрашивает он в безграничном отчаянии. – Надя… Я не могу жить без тебя… Почему же ты не хочешь согласиться?
– На что?
Но, еще не слыша его ответа, она угадывает его, и краска заливает все ее лицо.
– Если б мы обвенчались с тобою завтра, кто посмел бы осудить тебя? Кто посмел бы разлучить нас?.. И если б ты меня действительно любила…
Вскрикнув, она падает ему на грудь. Смеется и плачет.
Она дает ему высказаться на этот раз, с жадностью вбирает в себя его слова, вслушивается в его интонации, ловит его взгляды. Любит… Любит… Это не жалость. Это страсть. Это тот же ужас перед одиночеством. То же стремление слить в одно две души, две жизни – осуществить на земле недостижимую мечту.
…Он просит ее обвенчаться тут же, до возвращения в N***. Все бумаги им может выслать мать его. Главное – не расставаться, не нарушать очарования недавних, но уже внедрившихся привычек любви и близости. И сплетен будет меньше. Все преклонятся перед совершившимся фактом. Брак в глазах людей освятит их связь. И прошлое их будет оправдано.