Неверными шагами, как-то странно качаясь всем туловищем, он подходит, кидает быстрый умоляющий взгляд на это «страшное» в эту минуту для него лицо и, всхлипнув неожиданно, прижимается лицом к ее протянутой руке.
Ни упреков, ни вопросов, ни объяснений… Он все понял. Всему покорился.
Дрогнули ее черты. Растроганно обнимает она его голову, целует в висок.
– Ну, вот… Мы опять вместе, – грустно и ласково говорит она.
Он плачет на ее плече. Со скорбными глазами молча гладит она его по лицу. Ей больно за эти смиренные слезы бессильной страсти. Эти слезы почтенны. Так плачут на похоронах. Да, конечно… Их прошлое уже исчезло. Любовь умерла.
– Садись, голубчик… Как здоровье твое?.. Чаю хочешь? Ну, говори о себе!.. Ты очень… (постарел – читает он в ее глазах) изменился… Устаешь?
– Надя… Надя… – лепечет он, не находя слов, задыхаясь от рыданий.
– Полно… полно… Вот я опять с тобой… Все… (осталось по-прежнему, хочет она сказать, но не решается солгать и утешить.) Нет… Нет… Все кончено.
Но он уже подхватил это коротенькое слово. Притянув ее к себе, он ждет.
Холод и решимость вдруг беспощадно выступают в ее чертах, в резкой линии рта, в ответном взгляде. Одна мысль об его ласке вызывает в ней теперь стыд и брезгливость.
Руки его опускаются.
Как бы не замечая его волнения, она ходит по комнате своим твердым, упругим шагом, без устали говорит о поездке, гастролях, о предстоящем переезде на хутор, о своих планах на лето. Она дает ему успокоиться. Звонит. Велит Поле подать чаю. Посылает за Верой. Лишь бы не быть вдвоем!
Сильный, нервный звонок.
– Лучинин! – вся оживляясь, говорит она, глядя в открытое окно, и не скрывает радости.
Он вносит с собой жизнь, движение, смех, новости. Зорко глянув в глаза Надежды Васильевны, он целует ее руки. На мгновение встретились их взгляды, и ее веки дрогнули, и лицо загорелось.
– Слышали, ваше превосходительство, новость?.. Наши отбили штурм союзников на Малахов курган!
– Не может быть!.. Какое счастье! – вскрикивает она, всплеснув руками.
– Да, я вчера еще об этом знал.
– Знали и молчите? – с упреком кидает Надежда Васильевна губернатору.
«Ах, до побед ли ему теперь, когда сам он пострадал в генеральном сражении», – говорят лукавые глаза Лучинина.
– В Петербурге и слышать не хотят теперь о мире!
– Напрасно, – вяла, сквозь зубы цедит Опочинин. – Наша кампания проиграна безнадежно… падение Севастополя это не предотвратит.
Завязывается спор.
Опять кругом степной простор. Высокое небо, свежий, бодрящий ветер, ароматы и звуки, неведомые городу, жизнь непосредственная и несложная. Опять жгучее солнце и яркие закаты; и мрак южных ночей с мириадами звезд, под которыми чувствуешь себя маленькой, случайной гостьей мира. И ночная тишина, непостижимая и подавляющая, в которой, не заглушаемый дневным шумом, ясно звучит голос Верочки.
Надежда Васильевна помолодела лет на десять. Все дни в поле, на баштане, в саду, всегда деятельная, жизнерадостная… Точно ключи живой воды забили в ее душе.
Вера с ее печалью и неподвижностью кажется совсем старухой перед нею.
Любовь?
Нет. Она совсем не любит Бутурлина. Она даже не вспоминает о нем… Это удивительно. Ни сама не пишет ему, ни от него не ждет писем. И даже благодарна ему, что он точно в воду канул. Вся с головой ушла в эту непосредственную деревенскую жизнь. Встает на заре, ложится с курами. И такая ясная, такая спокойная… Точно спала – видела грешные, знойные сны, а проснулась – как рукой сняло наваждение.
Да, конечно, это было наваждение… Отдаться так легко и просто человеку, которого видела всего два раза; не зная ничего об его душе, его интересах, об его прошлом и настоящем; даже не зная, женат ли он, есть ли рядом другая женщина… Расстаться и не искать встречи?
Она ли это?
Но так было. Этого не изменишь. И она не кается, не стыдится. Нет… Поступить иначе она не могла. Своей воли не было. Кто-то другой решил за нее. И все, что случилось, было неизбежно. Было прекрасно. Было ее правом.
Одно ее печалит и тревожит и вносит муть в ее ясную душу: это отношения к Опочинину.
Ей жаль его: он так осунулся и постарел за этот месяц… Но жалеть – это одно. А любить и любя отдаваться – это другое. Она унизила бы и его и себя, отдавшись ему из жалости. Одна мысль об этом будит в ней дрожь отвращения. Одна мысль, что он мечтает о каких-то своих правах на нее, поднимает в сердце бурный протест.
Но он поразительно деликатен и, благодарная ему за этот такт, она удвоила свою нежность к нему и внимание.
В июне Надежда Васильевна собирается на гастроли по Волге – в Саратов, Нижний. Остается неделя до отъезда.
Она опять тревожна, опять раздражительна, перестала владеть собой. Мало ест, плохо спит. Забросила хозяйство. Не радуют ни цветы, ни животные. Днем много лежит, вялая, равнодушная ко всем, даже к дочери. На закате солнца идет в степь, уходит далеко-далеко, словно ища утомить себя. Смотрит на закаты, ждет звезд. Слушает тишину и плачет.
О чем?
Ах, она ничего не может понять! Тоска, от которой она освободилась, казалось, навсегда, – опять держит ее в плену. И хочется рвануть эти цепи. Опять найти радость.
Почему не пишет Бутурлин? Это даже обидно… Клялся в любви, а теперь как в воду канул… Нет… Этого простить нельзя!
В эту ночь она пишет ему письмо резкое, холодное, требовательное, не допускающее отговорок. Она будет в Нижнем тогда-то, в Саратове тогда-то. Пусть возьмет отпуск, встретит ее в Нижнем!
Накануне отъезда приезжает Опочинин. Вера замечает, что он очень похудел, пожелтел и что у него дергает левый глаз и угол рта. Это болезненно действует на нее. Ей его жаль.
Но Надежда Васильевна так поглощена грозным хаосом, опять взмывшим во всем ее существе, что ей не до сожалений, не до нежности.
– Вы надолго? – спрашивает он ее за чаем.
– Вероятно, на месяц. Я рада прокатиться, взглянуть на Волгу. Это мне полезно…
– Пойдемте гулять, – говорит она ему, глядя с террасы в степь. – Скоро зайдет солнце.
Он так устал!.. Он мечтал посидеть с нею наедине, обнявшись, как прежде… Он мечтал… Нет… Об этом он и заикнуться боится… Она так рассеянна… Так беспощадно ее лицо… Но кто знает?.. Быть может, теперь, перед отъездом, ввиду этой бесконечной разлуки… Быть может, минута слабости… Быть может, порыв, зажженный мечтой о другом, достанется ему. И он, как вор, овладеет этим телом, когда-то беззаветно принадлежавшим ему?.. А! Не все ли равно?.. Он слишком много выстрадал, чтоб возмущаться изменой и сознанием, что соперник не нынче-завтра опять отнимет у него радость.
– Я готов, – уныло говорит он, подавая ей руку.
Накинув на плечи шаль, она спускается со ступенек.
Вера с книгой сидит под дубом, но не читает, а задумчиво смотрит вдаль.
Навсегда врезалось ей в душу это воспоминание, как они выходили в калитку: она впереди – быстрая, гибкая, с упругой походкой, с стремительными движениями. Вся порыв… Он – утомленный, даже сгорбившийся, словно придавленный незримой тяжестью, с опущенной головой.
Вон пошли по дороге, среди золотой ржи, к синеющей на горизонте роще, там, за ветряками, куда они ходили и прошлый и позапрошлый год…
Вера долго видит их. Глаза ее зорки. Их силуэты, яркая шаль Надежды Васильевны так резко выделяются в степи.
Остановились… Наверно, спорят о чем-то… Мамочка делает резкие отрицательные жесты… Что это значит?.. Он закрыл лицо руками… Ах!.. Она идет назад. Почти бежит… Он догоняет ее… Схватил за руки. Притянул к себе?.. Как он смеет?
Почти не дыша, вытянув шею, Вера смотрит на дорогу. Вырвалась наконец… Что-то крикнула, должно быть… Разгневалась, конечно… Как он смеет?.. Бедная мамочка!
Они идут назад. Она впереди опять… Он догоняет. Что-то говорит. Делает умоляющие жесты.
Солнце село, и быстро темнеет. Они сейчас будут здесь. Вера инстинктивно прячется в тени дуба.
Шаги. Взволнованные голоса… Слух у Веры тонкий.
– Ты беспощадна… У тебя нет сердца…
– Тише! Не смейте мне говорить ты! Здесь Вера… Очнитесь, безумный вы человек!
– Неужели это ваше последнее слово?
– Да… да… Да!.. Я уже сказала… Никогда не просите… Забудьте все… если хотите сохранить мою дружбу… Я вас возненавижу, если вы еще раз заикнетесь о каких-то ваших правах… Я свободна… Понимаете?
– Я не требую… я только умоляю… Неужели из жалости…
– Молчите!.. Молчите!.. Не унижайтесь напрасно…
Охнув, Вера хватается за голову. Заткнув уши, она пригибается пылающим лицом к своим коленям. Словно хочет укрыться от настигшего ее удара.
Когда она поднимает голову, все тихо за оградой. Только издали доносится глухой стук отъезжающего экипажа.
Вера заперлась наверху. От ужина она отказалась. Горько плачет, лежа в постели. Она не пошла проститься с матерью.
Надежда Васильевна вспоминает об этом уже за полночь.
Она сама не ужинала, долго бегала по дорожкам сада, вспоминая эту тяжелую сцену… Каков?! Уехал, не простившись? Ну что ж?.. Если эти отношения ему дороже ее дружбы и привязанности, он может не возвращаться… Таким он ей ненавистен… Лучше не видеться.
Но гнев ее стихает, а тревога и раскаяние растут. Это надо было сказать мягче. Надо было облегчить ему ужасную правду… Зачем она так вспылила?.. Ах, эти глупые упреки в измене! Эти нелепые слова о каких-то правах…
Теперь они не увидятся. Завтра в шесть утра она уже будет в пути. Напишет ему с дороги… Все обойдется как-нибудь.
Она входит в дом, где Поля и Аннушка спешно укладывают ее сундуки.
«Верочка», – вдруг вспоминает она. Который час?
Уже заснула… Как заснула?.. Не простившись? Не может быть!
Надежда Васильевна спешит наверх. Она никогда не ляжет, не перекрестив Веру на ночь.
Вера слышит ее шаги и притворяется спящей.
Долго глядит Надежда Васильевна на прозрачное личико, на тень ресниц… Точно мертвая… Даже не дышит… Тихонько касается она губами ее лба и крестит ее, шепча молитвы… Пусть спит! И будить ее не надо… Когда Верочка встанет, она будет уже далеко.
На заре Вера открывает глаза.
Она прислушивается к тихой возне в доме, к громкому шепоту и быстрым шагам. Слышит мелодичное звяканье ложек в столовой. Это мамочка пьет чай. Сейчас уедет…
Ах, если б она ничего не видела вчера, ничего не слышала, если б не случилось это ужасное, чего нельзя ни забыть; ни вычеркнуть, – как быстро вскочила бы она и, накинув блузу, выбежала бы в столовую!.. Ведь мамочка уезжает. Целый месяц она не увидит ее.
Она лежит неподвижно. Пусть уезжает!.. Пусть целый месяц… Завтра приедет крестная, возьмет Веру к себе. Чем дольше она не встретится с матерью, тем лучше!
Дверь скрипнула. Вера замерла, сомкнув ресницы.
В бурнусе и дорожной шляпе с огромными полями, закрывающими все лицо, Надежда Васильевна тихонько подходит к постели, крестит и целует дочь.
Ушла…
Вера смотрит вслед скорбным, жгучим взглядом.
Звякнул колокольчик. Затопотали лошади. Мягко затарахтел экипаж. Залепетали бубенчики.
Вера стоит, прижавшись к окну.
Прислуга выбежала за околицу, кричит что-то, машет руками.
Вон экипаж повернул на дорогу и мчится, весь закрытый поднявшейся пылью.
Все меньше и меньше становится он. Докатил до ветряной мельницы. Повернул… Скрылся… Только столб пыли еще долго стоит по дороге, точно задумавшись.
– Мамочка… моя милая мамочка… Прощайте! – вслух лепечет Вера, а слезы бегут по лицу. И сама она не знает, что оплакивает она, с чем прощается.
Что-то ушло навсегда… Что-то радостное, большое и ценное скрылось навек из ее души, из ее жизни вместе с черной точкой, пропавшей за поворотом.
Опять знойный бред. Опять жгучие восторги. Стихийные порывы и забвение прошлого. Полная оторванность от того, чем жила вчера. Полное игнорирование того, что ждет ее завтра… Жажда взять все от настоящего мига. Безумное ликование души и тела, так упоительно сплетающееся с впечатлениями от сцены, с творчеством, с овациями…
Он провожает ее из Нижнего. Опять едут в двух экипажах: они вдвоем, Аннушка с вещами позади. В Самаре долгая остановка. Взяв провизию, они целые дни проводят на берегу Волги, пьют кумыс. Кругом пустыня. Начались волшебные лунные ночи. Они берут лодку и катаются в тени Жигулей. Грозной стеной стоит над ними лес. Соловьиные песни несутся к ним. Дыхание могучей реки веет им в лицо. Серебряный мост перекинулся от берега до берега. Они видят, как гаснут звезды в небе, как занимается заря. Вера смотрит вслед. Сколько поэзии кругом! Сколько волшебства в этой близости с глазу на глаз! Точно кто заколдованным кругом отделил их от мира.
Кто она?.. Куда едет?.. Когда вернется? Кто ждет ее там, далеко?.. И кто этот спутник, к плечу которого она прижалась с блаженной улыбкой?
Что знает она о нем?.. Он сказал, что женат. Не все ли равно, раз он здесь и всегда будет с нею, когда она позовет? Разве мог он не кинуться на ее призыв? Разве мог он забыть ее ласки?
«Это ты говоришь, или я это думаю?..» Ах, все равно!.. Все равно… Не может быть иначе… Они встретились случайно. Но теперь их пути скрестились. И кто знает, что такое «случайно»?.. Нет в эту минуту для нее никого ближе, никого дороже.
И он чувствует так же. Он почувствовал это, получив ее письмо. Дрогнули все нервы в ответ на ее «хочу!..». Она кинула ему приказ, как царица рабу… Разве может не повиноваться влюбленный раб?
«Ты забыл обо мне… Не писал…» Она сказала это или только подумала?.. Но он уже угадал ее мысли… О чем было писать?.. Он ждал. Ведь, она обещала позвать… Неужели обещала?.. Ха!.. ха!.. ха!.. А ведь она забыла об этом сама… Да… да… Когда уезжала из Казани и чуть не плакала, она обещала… Как быстро, однако, исчезло все из ее памяти!
И какой-то тайный голос шепчет ей, что опять она первая забудет и эту ночь, и эти глаза, и эти уста, и эту ласку.
«Ну что ж?.. Пусть так!.. Но этот час мой!»
Они приехали, наконец, в Саратов, где ее ждали.
Две недели с лишком они не разлучались.
Внезапно разомкнулось волшебное кольцо. И оба они почувствовали, что свободны.
– Мне надо ехать, – говорит он, пряча письмо от жены.
Лицо у него деловое и озабоченное. И она не спрашивает: зачем? Куда? Служба или семья? Не все ли равно? Она твердо знает, что на этот раз не будет ни страдать, ни плакать от разлуки. «Точно отрезало…» Был сон. Разбудили. А теперь надо жить. И сама она такая трезвая, деловитая и озабоченная. Она тоже вспомнила о Вере, об Опочинине. Почему от них до сих пор нет известий?
Расстаются они спокойно, скорее дружески, чем влюбленно, благодарные друг другу за счастье, но без обещаний, без договоров и клятв.
В этот вечер она играет с увлечением, а вернувшись, сладко засыпает, радуясь одиночеству, чувствуя облегчение.
На другой день в театре ей подают письмо из N***. Адрес безграмотно написан незнакомой рукой. Сердце ее сжимается.
Это пишет Поля. Она извещает барыню, что дома у них все благополучно и барышня здорова. А Опочинина разбил паралич.
«Было это вскорости по вашем отъезде, на другой же день. И вот я барышню две недели, почитай, молила: «Отпишите да отпишите мамашеньке об этом…» А они уперлись, и хоть бы что! Вы их характер знаете… Сейчас их превосходительству лучше, а сначала думали, что помрут. Все еще лежат в постели, и на головке у них лед, и никого к ним не допускают».
Надежда Васильевна садится в кресло и плачет.
«Это я убила его… Я…»
Выплакавшись, она крупными шагами ходит по номеру гостиницы, обдумывая положение.
Да, бесспорно, здесь есть ее вина. Он много работал за этот год, сильно уставал и сильно волновался. Вместо того, чтобы отдохнуть в ее обществе, он ревновал, ссорился, мучился.
Но могла ли она поступать иначе? Отдаваться ему без любви, из жалости, из каких-то налагаемых давностью прав?
Нет!
Должна ли она была подавить свое влечение к Бутурлину, убить в себе жажду счастья?
Нет!
В чем же ее вина?
Лишь в том, что за свободу своей души она боролась слишком страстно. Она была резка и беспощадна в последнем объяснении.
Она уезжала, а он уже заболевал. Если б он мог встать, быть может, он проводил ее, и они помирились бы… Слезы опять навертываются на ее глаза.
Десять лет любви. Десять лет жизни – душа в душу. Преданность, верность, нежность… Боже, да можно ли это забыть!
Вдруг мысли ее принимают другое направление.
Он мог умереть, пока она наслаждалась и ликовала. И она не знала бы ничего… Но почему она узнала так поздно?
Она вынимает письмо из кармана и внимательно перечитывает его.
Ноги у нее ослабели. Она садится, и пот выступает у нее на лбу.
Почему Вера так упорно отказывалась писать ей об Опочинине? Ведь она всегда казалась привязанной к нему…
Почему вообще не прислала ни строчки?
Многое вдруг вспоминается сейчас: как накануне отъезда дочь легла спать, не простившись, как она не поднялась утром, чтоб проводить мать… Взволнованная тогда ссорой с Опочининым, а затем в своем чувственном бреду Надежда Васильевна почти бессознательно отмечала эти подробности. Теперь они всплыли.
И было в них что-то жуткое.
На другой день приходит письмо от Спримона. Он молчал, уверенный, что Верочка давно написала матери. Посоветовавшись с полковницей Карповой, они решили уведомить ее о болезни Опочинина. Опасность уже миновала. Пусть она работает спокойно!
Своевременно заканчивает она гастроли, но продолжить их отказывается.
Никого не уведомила она о дне своего выезда. Вера еще гостит у крестной.
Надежда Васильевна возвращается на хутор к вечеру. И в доме поднимается странный переполох. Поля охает, точно кудахчет, очевидно растерянная, очевидно расстроенная. Надежда Васильевна за чаем расспрашивает ее об Опочинине. Губернатору уже разрешено вставать, и его отвезли в имение на месяц.
– И писем нет?
– Не было… Вот что Бог даст нонче… Ах, солнышко наше красное… дорогая моя барынька, – лебезит она, прикладываясь то к ручке, то к плечику. – Уж до чего мы тут без вас соскучились!.. Даже попочка и тот скучал…
Надежда Васильевна, не сознаваясь себе в этом, любит лесть. Она искренно убеждена в привязанности Поли и не придает значения этому пафосу.
– А Верочка что?.. О ней расскажи!
Глаза Поли забегали. Она суетится по комнате, ища чего-то.
– Что ж о них рассказывать? Они свою линию гнут.
– Это что такое? – грозно перебивает хозяйка, сдвигая брови.
Глаза Поли моментально наполняются слезами.
– Ох, барыня!.. Денек один… всего денек без вас мы тут с нею пожили, а уж обид… обид…
– Что врешь-то?
– Спросите Настасью, как я тут плакала… Ничем не потрафишь… Наплачетесь и вы с нею ужо!.. Помянете меня!
– Ах, уйди!.. Только расстроила…
Поля моментально скрывается.
«Здесь что-то неладно», – думает Надежда Васильевна.
На другой день, нарядная, но тревожная, она едет на дачу Карповой.
– Верочка… мама приехала, – кричит полковница в открытую дверь в сад, увидав из окна экипаж Нероновой.
Вера, с книгой сидевшая в беседке, встает, вся выпрямившись. Кровь от лица прихлынула к сердцу.
С легким трепетом рук и губ она поднимается на крыльцо, входит в гостиную.
Надежда Васильевна стоит с полковницей среди комнаты. Услышав шаги дочери, она обрывает речь. Она чувствует, что бледнеет, но с вызовом глядит на дочь, ни шагу не делая ей навстречу. Суровая морщинка легла у нее между бровей.
С порога встречаются их взоры. «Ты не судья мне», – говорит взгляд Надежды Васильевны.
Ресницы Веры невольно опускаются. Быстро, но, не выражая ни малейшей радости, подходит она и целует протянутую руку матери. Надежда Васильевна холодно касается губами ее лба. Обернувшись к полковнице и стараясь улыбнуться с невероятным усилием воли, она продолжает прерванную речь. Полковница переводит круглые, удивленные глаза с одного лица на другое.
«Все знает… – кричит и кипит в душе Надежды Васильевны. – Ну что ж?.. И за это право мое повоюем! Не мне давать отчет девчонке…»
Сели за стол. Подъехал Спримон. Он поседел, подался за этот год. Надежда Васильевна с удивительным самообладанием рассказывает о своих впечатлениях, расспрашивает об Опочинине. Вера сидит безмолвная, бесстрастная.
«Что она знает?.. – думает Надежда Васильевна. – Как узнала?.. Не слышала ли она наше объяснение?.. Ведь она была в саду вечером…» Ах, как сверлят мозг эти мысли!
Без ужаса Надежда Васильевна не может себе представить, как поедут они вдвоем назад, и будут молчать всю дорогу. Нет, нет!.. Пусть Вера приедет одна завтра! Пусть ее привезет крестная! Лишь бы не быть вдвоем.
…А случилось вот что.
Поля рвала и метала еще в апреле, когда Надежда Васильевна уезжала в Казань. Своим острым чутьем она угадала назревавший роман, и ее оскорбляло, что барыня не посвящает ее в свою тайну. Было это самолюбие? Или ревность?
По возвращении она проходу не давала Аннушке, выпытывая, кто бывал у барыни, с кем она коротала время. Аннушка все запамятовала, ничего не замечала. Она была нема, как рыба, и Поля прямо возненавидела ее… Отношения их обострились.
– Чего вы не поделили? – дивилась хозяйка.
Поля позеленела от злобы, узнав, что барыня едет на гастроли опять-таки без нее. Они прежде, до выпуска Верочки, чередовались с Аннушкой. Теперь она была уверена, что это неспроста. Если б Надежда Васильевна не была так поглощена ссорой с Опочининым, она заметила бы выходки своей фаворитки, как та «шваркала» вещи, мяла костюмы, по нескольку раз убегала в девичью и плакала там злыми слезами; как нарочно она выбрасывала из сундука нужные для театра мелочи: грим, веер, драгоценности, носовые платки, шали, туфельки. И если б не Аннушка, подбиравшая их молча и осторожно прятавшая их обратно на дно сундука, Надежда Васильевна при выходе на сцену многого бы недосчиталась.
И не успел экипаж отъехать в то утро, как Поля стала бушевать по всему дому, швырять вещи, картонки, опрокидывать стулья, не стесняясь тем, что барышня спит.
Но Вера не спала.
И вдруг она явственно расслышала в столовой ядовитое шипение Поли:
– Завела нового любовника на старости лет и обалдела… Ништо ей!.. Помчалась, как сумасшедшая, на край света… Знаем мы эти театры…
– Что ж, раньше-то она не ездила по другим городам? – укоризненно перебила ее Настасья. – Что брешешь-то?.. Кабы наша барыня…
Они смолкли. Слова замерли.
На пороге стояла Вера, вся белая, ухватившись за косяк двери, готовая упасть. Глаза ее уже не смеялись. Они горели ненавистью. И это было ново и страшно.
– Я все слышала, – каким-то свистящим шепотом кинула она в лицо Поле. – Я все передам мамочке, когда она вернется… И тебя выпорют на конюшне… А теперь вон с глаз моих! Гадина… Чтоб я тебя больше не видала!
Поля клубочком выкатилась из столовой. В девичьей с нею сделалась истерика. Она ругалась, грозила, что наложит на себя руки, что не перенесет обиды от девчонки. Но скоро смирилась, видимо струсив. И пока за Верочкой не приехал экипаж, она не выходила из девичьей. Укладывала барышню другая девка, кухонная. Намучилась… Не знает, что взять, куда положить. А к барышне подступиться боится. Та сидит у окна, не шелохнется, словно неживая. А глаза стеклянные. И все смотрит в окно, не оглянется. Так и уехала, ни слова не молвив.
– А Поля твоя где? – удивилась крестная.
– Захворала…
Прошло с тех пор около месяца, и Поля успокоилась. Она была уверена, что Вера ничего не передаст матери, что у нее «язык не повернется – сказать такие слова…».
И она угадала.
Надежда Васильевна не из тех людей, которые избегают глядеть в лицо опасности. Такое напряженное положение долго длиться не может. Вот уж неделю, как они ни о чем не говорят с Верой, – совсем чужие… Пока еще гостила здесь крестная, было сносно. Теперь это пытка. А тут еще заехал Спримон, встревоженный, печальный. Надежда Васильевна поручила ему наведаться в имение к Опочинину и передать ему потихоньку записку от нее. Она писала ее, заливаясь слезами. Она просила простить ей ее резкость и вспышку гнева. Все это были нервы. Она никогда не перестанет его любить. Болезнью его огорчена. Она ничего не знала о ней весь месяц. Теперь ждет весточки.
– Неужели вас не допустили?.. Вы его видели?
– Видел, как же…
– А записку?
– Передал, не беспокойтесь!.. Только и труда же это стоило! Понимаете? Ни минуты его не оставляли одного. Все жена рядом, да княгиня, да Мери… Да старшая дочь с зятем приехали. Догадались, что ли, по его лицу, или по моим глазам? А когда я уезжал, то барон Нольде…
– Ах, и он там был?
– Через какие-нибудь четверть часа после меня приехал из города… С портфелем… Вышел за мной и говорит строго: «Оставьте его семье! Не волнуйте и не расстраивайте, – говорит, – погодите ездить… Если по делам, обращайтесь ко мне, – говорит, – и к полковнику, а если…» Ох, кумушка…
– Говорите… Говорите все!!
– «А если, – говорит, – вы от госпожи Нероновой, то, – говорит, – это напрасно… с этим покончено…» И опять повторил: «Оставьте его семье!..» Так я и уехал, как оплеванный.
Он вытирает пот с лица. Выпрямившись в кресле, сидит Надежда Васильевна. Губы ее стиснуты. Между бровей морщинка.
Спримон еще что-то говорит. Она не слушает, не слышит. Вся точно застыла.
Только когда он стал прощаться, встрепенулась.
– А он?.. Он сам?.. Как вы записку ему передали?
– Прощаться стал, встал, кланяюсь ему… Жду, не протянет ли руку… Догадался он, должно быть… Все так пронзительно глядел на меня, пока я о делах докладывал да о посторонних вещах толковал… Протянул он мне руку, а я ему записку из ладони в ладонь передал… Боялся, что выронит… Душа в пятки ушла… Ничего, сошло… Тогда только я к ручке губернаторши подошел… Никто не догадался. А вот барон, наверное, видел.
– Теперь торжествуют… Их взяла! – срывается у нее сквозь стиснутые зубы.
Он уезжает. Она бегает по комнате вне себя, ломая руки.
«Оставьте его семье!..» Боже, сколько здесь жестокости к нему и презрения к ней! Как будто не она была его женой, другом, самым близким человеком все эти десять лет! Что такое семья для Павлуши? Он любил одну Мерлетту. Дом был для него гостиной и канцелярией. А жил он только здесь, у ее камина, в своем уголке, – здесь, где они были так счастливы, так близки… И разлучить их теперь, когда она ему нужнее всего, когда они тоскуют врозь?.. Разлучить только потому, что они не венчаны?
Силы ее подломились. Упав в кресло, она горько рыдает.
Дверь скрипнула. Выглянуло белое личико Веры, и удивленно раскрылись ее глаза. И тотчас спряталась маленькая головка, и девушка притаилась за дверью, прислушиваясь.
Мамочка плачет… Сильная, гордая женщина, еще недавно казавшаяся ей бесстрастной богиней, чуждой человеческих слабостей… Эта женщина, никогда не гнувшая головы перед судьбой, – как восторженно выражалась о ней крестная… Как она глухо, беспомощно плачет!
Точно кто посторонний взял Веру за плечи и втолкнул ее в комнату.
– Мамочка!
С жалобным криком кидается Вера к матери. Упала перед ней на колени и прижалась лицом к ее платью.
И все простила ей Надежда Васильевна за этот порыв. И чувствовала, что и Вера, в свою очередь, прощает ей свои разочарования, свои оскорбленные чувства, свою поруганную любовь.
Тревожно и смутно на счастливом еще недавно хуторе Надежды Васильевны.
Тревожно и смутно и вне этих мирных стен. Грозные события стоят на пороге.
Севастополь накануне падения. Он защищается геройски. Но редеют ряды защитников. Россия облекается в траур. «Неистощимые, неисчислимые» льются женские слезы.
Лучинин приехал на хутор и привез новости. Была битва на Черной речке. Наступала наша армия. Так хотел Государь, хотя Горчаков считал дело безнадежным. Русские отступили с большими потерями.
Надежда Васильевна чуть не плачет. Когда же мир, наконец? Кому нужен этот ужас, эти бесцельные жертвы?
Наклоняясь к ней, Лучинин таинственно шепчет:
– Я из верных источников знаю, что ежедневно из строя выбывает от пятисот до семисот человек… Не нынче завтра Севастополь сдадут.
– Ну и пусть!.. Пусть!.. Почти одиннадцать месяцев сплошной кошмар… Ах, Антон Михайлович, какая тоска… вы не поверите…
Он пристально смотрит на нее. Она похудела, пожелтела. У нее заплаканные глаза. Гусиные лапки у висков. Он их раньше не замечал. Тревога и нервность во всех ее движениях.
Она старится.
После обеда, оставшись с ним вдвоем на террасе, она говорит каким-то новым голосом, без тени прежнего вызова и кокетства, со скорбным липом и потухшими глазами:
– Антон Михайлович, вы всегда были мне верным другом… Съездите к Опочинину, передайте ему вот эту записку, расспросите его… вообще… Я не могу жить так… в этой неизвестности…
Она смолкает, борясь с подступающими слезами.
– Успокойтесь, дорогая моя! Я все сделаю. Дня через два вы получите сведения. Если б он мог писать, неужели вы думаете, он не уведомил бы вас?
– Ах, я ничего не знаю! – срывается у нее.
«Он заболел неспроста», – думает Лучинин.
Но ему странно, что она так тоскует об Опочинине. Он считал ее сильнее или бессердечнее.
После чая они идут гулять.
На солнце жарко, как в июле, но день стал заметно короче, и августовские вечера свежи. Неуловимо чувствуется дыхание смерти в печали сжатых полей, в пестром уборе сада, в холодных утренних росах, в стеклянной звонкости всех звуков, привольно несущихся с далеких мельниц и хуторов.
Куда исчезли пчелы, гудевшие над левкоями? Где нарядные бабочки, трепетно приникавшие к розам? Цветник ярок и пышен. Но нет в нем ароматов, нет в цветах страстной жажды жизни, весенних грез и летней неги. И все они напоминают нарумяненные лица людей, таящих в себе смертельную болезнь.
Так чувствует Надежда Васильевна. Никогда еще с такой страшной правдивостью не раскрывалась перед нею душа осени, роковой смысл ее последней красоты. Раньше Надежда Васильевна даже любила осень не менее весны. Ее радовал пьяный аромат яблок, наполняющий весь сад, даже комнаты, обилие фруктов, хозяйственная суета: варенье, соленье…
До чего все это далеко от нее теперь! Она ни во что не входит. Все брошено на Полю. Она часто стоит теперь у цветника, остро чувствуя запах тления. Скорбно глядит на почерневшие последние левкои, на умирающие анютины глазки, которые трогательно пробуют улыбнуться ей темно-лиловыми бархатными устами. В аллее она следит за золотым листом, который, медленно кружась, падает на землю. А земля сыра и пахнет могилой. В траве шуршит испуганный уж. Он тоже грелся на солнце, потому что кровь его холодеет.
Так стоит она и думает, думает что-то. А в груди дрожат невыплаканные слезы.
– Удивительно! – говорит она Лучинину, идя с ним по степи, мимо выгоревших, пустых полей и вспаханных пластов чернозема. – Я раньше так любила осень! Что-то в ней, оказывается, я проглядела… Теперь она меня пугает. Во всем, куда ни глянешь, такая тоска… Посмотрите, как мертво в поле!.. Месяц назад здесь кипела жизнь. До самой ночи я слышала смех, песни, скрип телег…
– А это слышите?.. Бич щелкает. Мычат коровы. Блеют овцы. Чем не жизнь?
– Да, но раньше стадо не мешало нам гулять… День был длиннее… А вон и гуси идут на покой. Как далеко все слышно!.. Точно рядом… Но это уже последние звуки. Скоро наступит ночь, и все замрет. Мрак, тишина. В них точно тонешь, точно таешь… Это ужасное чувство!