Веру поразило, что Хлудов после этого вечера опять замкнулся в себе. О, как жаль было ей этих прогулок под ночным небом, этих обвеянных тонким ароматом поэзии странных, бессвязных бесед, похожих на акварельные рисунки, на полузабытые сны!.. Он так быстро умел понимать ее даже в недомолвках, умел из набросанных бегло штрихов восстановить картину. Он был так чуток, этот молчаливый человек. Как жаль!.. Как жаль!..
Но Хлудова самого теперь неодолимо тянуло к Вере. Он не дорожил ее юностью, он не замечал ее красоты. Он не отдавал себе отчета в глубоком интересе, который будила в эстетически развитой душе Веры его собственная оригинальная личность. Вера была для Хлудова ключом к той заповедной, крепко запертой на замок двери прошлого, где прятались тайны любимой женщины. С памятной встречи с Бутурлиным Хлудов не знал покоя. Из пажа своей королевы, став ее любовником, а затем мужем, он прошел через все муки ревности, которые были тем невыносимее, что он не дерзал их высказывать, боясь оскорбить или огорчить любимую женщину.
Теперь из отрывочных воспоминаний Веры он пробовал восстановить это прошлое. Он уже не мог обойтись без этой близости, без этих бесед на бульваре в часы заката или под ночными звездами. Так было еще лучше! Она не могла разглядеть страдания в его лице. Она беспечно говорила, а заветная дверь приоткрывалась понемногу. И призраки прошлого кивали из тьмы и дразнили…
Решившись снова заглянуть в манящую бездну, Хлудов заставил Веру рассказать все, что она помнит об отце. Он тоже считал Веру дочерью Мосолова. Он слушал всеми фибрами ее бесхитростный, но красочный рассказ – о том, как баловал ее отец, как его обожал весь город: купцы, студенты, женщины, евреи… Какой он был веселый, жизнерадостный, «солнечный весь»…
– Он был очень красив… Вы похожи на него… Она его очень любила?
– Да… но она была несчастна…
– Все равно!.. Она его любила, – оборвал он нетерпеливо.
Никогда в его медленном голосе Вера не слыхала таких страстных нот.
– Его нельзя было не любить. Где был он, там был смех… там была радость…
– Странно! Как мог такой человек покончить с собой?.. Вы говорите: «она была несчастна…» Насколько же несчастнее был он!.. Вы думаете… покончить с собой легко?
Было что-то в его голосе, от чего дрогнуло сердце Веры. Ужасом повеяло на нее от его согнувшейся фигуры, от его поникшей головы и лица, казавшегося белым пятном в полутьме, под распускавшимися деревьями бульвара.
– Он, конечно, страдал невыносимо, ваш отец… потому что… потому что ревновал… Да… да… Не спорьте! – как-то неожиданно и болезненно вскрикнул он и прижал руку к глазам. – Мне все ясно… Она любила другого…
– Что вы?.. Мамочка?!
– Я не говорю, что она изменила ему… нет! Но она любила другого…
Вера долго, не могла забыть этого разговора.
Ей было почему-то страшно.
Лучинин опять стал желанным гостем у Надежды Васильевны.
– Теперь уже никогда не женюсь, – сказал он ей наедине. – Потерял вас обеих, и баста!
– Ну!.. Такой еще молодец!
– Во мне скоро восемь пудов будет, друг мой… С такой одышкой новой жизни не начнешь. Прыти не хватит. А что я без вас обеих жить не могу, это уже вне всяких сомнений. И потому не гоните меня…
Надежда Васильевна была растрогана до слез и не скрыла этого. Хлудов, со своей стороны, отнесся к Лучинину с симпатией и интересом. Надежда Васильевна ловко усыпила его ревность и подозрения, уверив, что Лучинин был всегда влюблен в Веру и сватался к ней.
Боясь, что муж ее заскучает дома, артистка устроила так, что Лучинин часто забегал к ним играть в шахматы. А Хлудов был страстным игроком.
Вера приходила каждый день. И как любила Надежда Васильевна эти часы, когда тут, рядом с нею, были оба самые дорогие для нее в мире существа, которым безраздельно принадлежала ее душа! Нарождавшаяся симпатия Веры к Хлудову безгранично радовала ее. Огорчало только ее здоровье. Она была так слаба, что засыпала в кресле, если, партия затягивалась. И такой хрупкой и жалкой казалась она тогда, что сердце Надежды Васильевны сжималось. Как это Верочка разродится? Вынесет ли она эти муки?.. Сама Вера решительно ничего не боялась. Она не подозревала об ожидавших ее страданиях и риске. Она даже толком не знала, каким образом появится на свет это желанное дитя. Все было для нее тайной, которую она не торопилась раскрыть. Но инстинкты матери уже просыпались.
– Настоящая мадонна Рафаэля! – восхищался Лучинин, глядя на Веру, шившую распашонки. – Та же невинность улыбки, та же бессознательность выражения. И грация та же… Воплощенная женственность…
В другой раз, наблюдая за обеими, он заметил:
– Если закрыть глаза, а только послушать ваши шаги и голоса, их тембр, темп речи, а главное – смысл и значение этих речей, то без колебания вам дашь двадцать лет, а Вере Александровне сорок… Какая разница, Бог мой! Вы все та же жизнерадостная язычница… А взгляните-ка на эту склоненную над шитьем головку, на этот строгий профиль, на гладкую дорожку пробора!.. Разве это не воплощенный догмат супружеской добродетели? Почище гетевской Шарлотты будет… И умри сейчас Вертер у ее ног, она прольет слезу, конечно… Но в правильности догмата не усомнится.
– Так и надо! Ради Бога, не развращайте вы ее! Я хочу, чтоб она никогда не проснулась, никогда не усомнилась… Для ее счастья хочу этого.
– Страх перед жизнью в вас?.. Что значит мать! А представьте, как она проснется, да поздно? («В ваши годы», – хотел он сказать, но вовремя спохватился.) Представьте себе весь ужас женщины, которая полюбит впервые с седеющими висками, полюбит (человека моложе себя, просится на его уста, и он опять запинается)… полюбит, словом, роковым, неодолимым чувством? Вы знаете эти дивные строфы?
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С годами вытерпеть умел…
В молодости, Надежда Васильевна, всякий из нас должен перебеситься, чтоб спокойно встретить старость. Помните, друг мой, одну ночь в степи? Мы шли рядом…
– Да… да… садилось солнце, как зарево, было небо…
– И помните, что вы почувствовали в этих кричащих красках заката?.. Вопль гибнущего инстинкта. Отчаяние догорающего дня… Да. Природа немыми символами в тот вечер раскрыла нам зловещую тайну этой красоты, этих огней заката, мимо которых равнодушно проходит бессознательная толпа. Я боюсь для Веры Александровны этих последних огней…
Этот разговор произвел глубокое впечатление на Надежду Васильевну. Она даже всплакнула ночью.
А на другое утро сказала себе: «Нет! Я была права. Здоровые дети и добрый муж – вот единственное счастье для женщины».
В N*** перед Пасхой неожиданно объявили гастроли знаменитого молодого трагика М***ского. Все билеты тотчас же раскупили. Лучинин взял ложу, пригласил Хлудова с женой и Веру с мужем ее.
Это было в праздник, когда молодые пришли к Надежде Васильевне на пирог. Лучинина удивило, что брови артистки нахмурились. Она бросила быстрый взгляд на дочь.
– Ты его помнишь, Верочка? Он был у меня четыре года назад, проездом в Одессу, когда ты кончила курс?
– О, да, мамочка!.. Разве его можно забыть?!
Хлудов пристально посмотрел на жену.
– Не правда ли? – подхватил Лучинин. – Красив, как греческий бог… И знаете, в чем он выступит здесь? В Смерти Ляпунова. Говорят, его не узнаешь под гримом. Он с черной бородой, в красной рубашке – настоящий русский богатырь…
– А сам из немцев… Как же! Барон, бывший гвардеец, аристократ. Какой карьерой пожертвовал для сцены! Никто лучше его не умеет носить фрака и костюма. Манеры какие! – с сдержанным восторгом говорила Надежда Васильевна. – Это дурачье, там, в Петербурге, не умело ни оценить его, ни поладить с ним… Большое имя он по себе оставит… Он – трагик, правда… Но я его больше люблю в светских ролях. Он настоящий лев и неподражаемый любовник…
Хлудов уронил нож. Никто не заметил его смятения. Барон поперхнулся и выкатил глаза. Это всех насмешило. Вера звонко рассмеялась.
– Надежда Васильевна говорит о сцене, – объяснил Лучинин. – Любовник – такое же амплуа, как и герой, и благородный отец…
– Вы играли с ним, мамочка?
– Да, мы два сезона служили вместе. Я дружна с его женой. Собственно говоря, это чужая жена, он ее увез… но это все равно.
«Как все равно? – чуть не крикнул барон. Но промолчал, и затылок его налился кровью. – Н-ну и нравы!»
– Эвелина – ангел… И он обожает ее… Что не мешает ему обманывать ее на каждом шагу. И дети у них – это два амура… Ах, забыть не могу… Это такой невозможный… циник! Можете себе представить! Работали мы в Киеве. У него за городом была дача. Ну вот, в день рождения Эвелины он устроил у себя банкет, пригласил всю труппу, многих из публики, особенно светских дам, поклонниц… Во время ужина встает… «Куда ты? – спрашивает Эвелина. А он отвечает: «Господа… Как только услышите фейерверк, первую ракету, сейчас же бегите в парк, на площадку!..» Прекрасно… Ничего не подозревая, мы ужинаем… Вдруг ракета. Все кидаемся в парк. Опять ракета, другая… Светло как днем… И вот на площадке мы видим группу… На мраморном пьедестале стоят три статуи во весь рост… греческий бог и два амура…
– Ха!.. Ха!.. Ха!.. – залился Лучинин.
– Сперва все остановились, замерли от неожиданности. Потом раздались крики… Дамы заахали, завизжали… Смятение невообразимое… Эвелина упала в обморок… Я, знаете ли, близорука… ничего не понимаю… Кто?.. Что?.. Почему?.. Хватаю лорнет, подбегаю ближе… Взрыв аплодисментов. Это мужчины опомнились и в восторг пришли. Смотрю: Николай Карлович во всей красе, действительно, как греческий бог, стоит в живописной позе, а у ног его два голеньких амура… его дети…
– Ха!.. Ха!.. Ха!.. – заливался Лучинин, и смешливая Вера звонко вторила ему.
– Как и он… тоже… без… без ничего? – в ужасе сорвалось у барона.
– Ну, да, конечно… Греческие боги брюк не носили…
Барон вытер вспотевшую лысину и свирепо покосился на смеявшуюся Веру.
– Глупенькая!.. Ты, должно быть, ничего не поняла?.. Ведь это возмутительно… при дамах…
– Ну, конечно, возмутительно, – подхватила Надежда Васильевна. – И я на него рассердилась тогда. Плюнула и сейчас же уехала. Очень Эвелину было жалко… Но ведь нельзя же такое бесстыдство терпеть. На другой день он ко мне явился с повинной головой. «Не хочу тебя видеть, подлеца», – кричу ему через дверь… Нет-таки, вымолил прощение. Руки целовал, целовал… И такую штуку говорит: «Эх, Надежда Васильевна! Стыд – это предрассудки. Почему мы в музеях статуй не стыдимся? Потому что они прекрасны. А у нас все мужчины либо коротконогие, либо колченогие…»
– Ха!.. Ха!.. Ха!.. Да он бесподобен.
– «…А из женщин, – говорит, – только одна из двадцати обладает безукоризненными формами… Вот эти-то Богом обиженные выдумали стыд и все остальное. Одно, говорит, лицемерие… А я лицемерить не умею…» Да, конечно, он ужасный человек. Если бы вы знали, как он презирает женщин! И нельзя даже его винить. Прямо противно глядеть, как они бегают за ним, как на шею ему вешаются…
– Актрисы? – неожиданно спросил барон.
Она метнула на него сверкнувшим взглядом.
– Нет, не одни актрисы. С теми он все-таки считается, как с товарищами… А вот ваши светские дамы… Они-то уж совсем бесстыжие…
Выдав дочь замуж, Надежда Васильевна как настоящая мать все еще продолжала видеть в своей Вере девочку, которую необходимо опекать, оберегать от дурных влияний, от знакомств с циничными товарищами и разнузданными актрисами, даже от соблазнов сцены. «Нет, тебе это не стоит смотреть», – часто говорила она на вопросительный взгляд Веры, с интересом слушавшей, как Лучинин критиковал какую-нибудь пьесу.
– Зачем вы это делаете? – серьезно возмущался по уходе Веры Лучинин. – Для чего и для кого… простите за выражение… маринуете вы ее? Ведь все равно, как ни прячьте ее от жизни, ее найдет ее судьба.
– Что за нелепые пророчества! Какая судьба?
– Разлюбит барона, полюбит другого…
– Взять одного любовника… потом десятого…
– Этого я не сказал!.. Зачем вы хотите непременно окончить за меня?
Хлудов невольно улыбнулся. Он, как всегда, молчаливо сидел в своем кресле, у огня, где когда-то любил сидеть Опочинин… «Трон короля», – называл Лучинин этот уголок. Хлудов очень ценил общество Лучинина, всегда приносившего в это «гнездо» свежие новости и волнующие идеи. Несмотря на все уверения жены, он догадывался, что в прошлом что-то связывало его Надю с этим интересным человеком. Что, он не знал и часто об этом думал. Лучинин мог не быть любовником Нади, но любовников ее он, конечно, знал… Ему было открыто это темное и бурное прошлое, к которому он так мучительно ревновал жену с первого месяца их связи, после памятного разговора с Бутурлиным. Хлудову нравилась его жена, когда являлся Лучинин. Это была совсем другая Надя, не та, что с утра и до поздней ночи (или, вернее, до следующего утра) обвивала его душу и тело нерасторжимо крепким и душным кольцом страсти или же нежной, но такой же душной, нерасторжимо плотной пеленой материнской заботы, – заботы недремлющей, властной, все предвидящей, все предрешающей, не оставляющей ему ни одного свободного часа, ни одного самостоятельного шага. Он прекрасно сознавал свое рабство в этой любви, где Надежда Васильевна, рожденная для власти, подчинялась ему в страстной жажде самозабвения. С виду роли переменились: не он теперь, а она стояла перед ним на коленях. Не он, а она целовала его руки, обливая их слезами умиления. Не он, а она следила трепетно за каждым его взглядом, за каждым изменением в его лице. И она искренне сердилась, когда он теперь называл себя ее «пажем»… «Оставь этот вздор, Володя! Ты мне муж, и твоя воля для меня закон…» Она говорила это с силой и с глубоким убеждением, не чувствуя злой иронии данного положения. Ах, она верила в свои слова! А ему было грустно и горько. Где была его воля? Что значил он без нее? Он терялся перед этой яркой жаждой жизни, перед этой неиссякаемой энергией… да, он сознавал свое рабство. Но это рабство он любил.
В присутствии Лучинина перед Хлудовым вскрывалась какая-то новая сторона ее души. Это была кокетливая, грешная, соблазнительная женщина, вся заласканная, вся зацелованная, в памяти которой дремали воспоминания о чужих объятиях… Ее улыбка дразнила. Ее голос волновал. Это было мучительно и сладко. Вдруг он расслышал ее фразу:
– Ах, Боже мой! Да разве вы можете себе представить хоть одну добродетельную женщину? Хоть одну в мире?!
– Позвольте вас приветствовать! – тонко улыбнулся Лучинин, склоняясь перед вспыхнувшей артисткой, и еле уловимая ирония почудилась ей в его голосе. – Вы если не единственная, то первая. Я охотно делаю исключение и для Веры Александровны. Она не изменит мужу. Но будет ли она от этого счастливее? Разве вы не знаете, что каждое подавленное желание есть неумолимый кредитор, который рано или поздно предъявит свой вексель?
Хлудов поднял голову и пристально посмотрел на жену.
– Да-с, Надежда Васильевна… Когда я вижу молодого человека, обремененного заботой о куске хлеба для матери или сестер, забывающего о личном счастье, о том, что он юн, что жизнь не повторяется, что жизнь не ждет; когда я вижу, молодую женщину, погрязшую в мелочах семейного быта, упорно не желающую слышать гула волны, которая бьет в стены ее тесного мирка, – мне всегда становится страшно не только за них, но и за их близких… Машинист время от времени открывает клапан, чтоб не взорвало котла… А где исход для этой годами накопляющейся энергии?.. Вот вам мой вывод: чтоб сохранить семью, женщине необходимо…
– Тише!.. Замолчите, ради Бога!.. Если Вера… Это возмутительно…
– Нужна измена? – подхватил Хлудов и весь подался вперед.
– Что такое измена? Ce n’est pas le mot… Обновление… вот что нужно… О, конечно, без разрыва, без драм…
– Вы развратник, – убежденно кинула ему Надежда Васильевна.
– Старый развратник, хотели вы сказать? Да… но я знаю жизнь. И я враг ненужного горя.
– А муж, по-вашему, как должен себя чувствовать в такой… роли? – опять вмешался Хлудов.
– Ах, муж!.. Это, знаете ли, чисто quantité négligeable… Pardon, Владимир Петрович! Вы, в сущности, не муж, а… Ромео. И к вам все эти теории подходят менее всех. Муж ничего не должен знать из того, что переживает жена в его отсутствие…
– Знаете что, Антон Михайлович? Я положительно запрещу Вере вас принимать! Вы… далеко не безвредный человек…
Она так рассердилась, что большого труда стоило ее успокоить. Этот разговор произвел на нее почему-то тяжелое впечатление, хотя она так привыкла к парадоксам Лучинина.
Трагик М***ский явился с визитом неожиданно постом, по дороге в Москву. Он был тогда в расцвете сил и в разгаре славы. Сплошным триумфом были все его гастроли. Высокий, стройный, во фраке, в модном пальто нараспашку и в цилиндре – он был великолепен, барич с головы до ног.
– Ах! – восторженно сорвалось у Аннушки, отворившей ему дверь.
– Что случилось, милая? – спросил он, наклоняясь над нею и тонко улыбаясь красиво очерченными губами.
Поля мгновенно узнала его и, вспыхнув от удовольствия, отвесила низкий поклон. Он сбросил ей на руки пальто.
– Надежда Васильевна дома? Доложите… М***ский…
Неронова видела его в окно, когда подъехали его дрожки. Вера вышивала в пяльцах.
– Да никак это М***ский? Уходи, Вера!.. Спрячься сейчас! Я не хочу, чтоб он тебя видел! – испуганно крикнула Надежда Васильевна. А сама бросилась в спальню, чтоб напудриться. Лицо ее запылало.
– Что такое? – удивился Хлудов, входя за женой в спальню.
– Это М***ский приехал, мой товарищ… Пожалуйста, будь с ним любезен!
Вера подобрала работу, взяла книгу и скрылась беспрекословно.
Надежда Васильевна забыла прибавить: «Я не хочу, чтобы ты его видела!..» Скажи она так, и Вера бесстрастно покорилась бы и этому приказанию. Теперь, уступая любопытству, она глядела на актера в щелку, между дверью и портьерой, пока он целовал руки Надежды Васильевны.
Да. Она никого не видала красивее. Рост, сложение, синие глаза, высокий лоб, волнистые белокурые волосы, светские манеры, самая речь его, барственно-тягучая, с фатовскими нотками, его небрежно-насмешливое выражение – все было в нем обаятельно.
– Ах, какой прекрасный мужчина! – лепетала Аннушка, хлопоча у буфета.
– Д-да… Вот уже подлинно на погибель нашей сестре родился, – задумчиво подтвердила Пелагея.
Увидав гостя, Хлудов невольно вспомнил все, что говорила о нем жена, и не мог преодолеть своей враждебности к этому великолепному экземпляру самца-хищника. Когда Надежда Васильевна представила его: «Мой муж… Хлудов…» – глаза М***ского весело блеснули, а у Хлудова зарделось лицо. Он ни одного слова не проронил с гостем. Впрочем, его настроения никто не заметил. Надежда Васильевна с упоением слушала остроумную речь гостя и часто смеялась звонким нервным смехом. Для нее, «закисшей» в четырех стенах своего гнезда, все закулисные сплетни и интриги, все театральные события были так интересны…
– Значит, решительно отказался идти на казенную сцену?
– Нечего мне там делать… Им не таланты, а чиновники нужны… Вы же знаете мой характер? Вот вы же не пошли к ним?
– Ах, голубчик, понимаю тебя! Конечно, в провинции мы с тобою короли. Мы условия диктуем. Свобода – великое дело… А где сейчас Эвелина? С тобой?
– Нет, в Харькове осталась. Привезу ее и детей сюда на Пасху.
– Ждем, ждем… Все ложи уж давно расписаны… У меня, Николай Карлович, тут приятель есть… Умница, за границей бывал, всего навидался. Говорит, что такие артисты, как Мочалов, родятся раз в столетие, а такие, как ты, раз в пятьдесят лет…
– Вот как!.. Дайте ручку!
Хлудов глядел, как М***ский целовал руку его жены: все пальцы перетрогал своими насмешливыми губами, уверенно, с небрежной манерой пресыщенного светского «льва»… «А она, кажется, довольна?»
На самом деле, если в жизни кого и уважал М***ский, так это именно Надежду Васильевну. Ее языка он боялся, талант ее ценил высоко и с нею одной в театральном мире был не только корректен, но и почтителен, и полон внимания. От нее, покровительницы молодых актрис, которых он травил, как охотник дичь, М***ский безропотно выслушивал гневные укоры. «Подлец ты, подлец…» – сказала она ему один раз публично на репетиции, когда своим цинизмом он довел до слез молоденькую красавицу, Машеньку Г***ву, как все актрисы, прошедшую через его руки, а потом тайно и честно полюбившую другого и просившую защиты у Надежды Васильевны. И этот надменный, до наглости со всеми дерзкий человек смиренно поцеловал тогда руку Надежды Васильевны и ответил, пожимая плечами: «Пусть говорят, что М***ский подлец! Никто не скажет, что М***ский дурак!..»
– Я буду здесь дебютировать в Смерти Ляпунова, – сказал он. – Пьеса Гедеонова… Вы ее видели?
– Сама Марину играла… Мелодрама… но есть над чем поработать…
– Ну, да… Он по стопам Полевого и Ободовского пошел. Все на ходулях. А моя роль эффектная. Особенно люблю второй акт…
«Ах, если бы мне увидать его в этой роли!..» – подумала Вера.
И, точно чувствуя на расстоянии этот сосредоточенный, страстный порыв, М***ский вдруг оглянулся и спросил:
– А где ваша дочка?
От неожиданности у Веры забилось сердце.
«Запомнил-таки… – про себя усмехнулась Надежда Васильевна. – Раз мельком видел… поди ж ты!..» А вслух ответила небрежно:
– Веры нет в городе. Она замужем.
Хлудов вопросительно посмотрел на жену; у нее горели уши, и она щурилась вдаль, через голову.
– И не подурнела? Все такая же красавица?
– Ну, где ж?.. В таком положении… Конечно, уже не та.
Рука Веры дрогнула, и она отошла от портьеры… Она почувствовала жгучую обиду. И зачем мамочка лжет! Чего она боится?
Этот же вопрос задал Хлудов жене, когда М***ский уехал.
– Как чего боюсь? Влюбится в него… Разве это так трудно?
Хлудов закусил губы, чтоб не выдать себя неуместным вопросом. Он отвернулся к окну и долго стоял там, следя за падавшими сумерками.
Мысли Надежды Васильевны ушли уже далеко и в другую сторону, когда он вдруг спросил таким тоном, как будто разговор не прекращался:
– Однако ты о Верочке невысокого мнения… Мне она казалась всегда неприступной, неспособной обмануть мужа…
– Ах, Боже мой! Я разве об обмане говорю? Но ты не знаешь этого человека. Для него ничего святого нет, а Вера ребенок… И береженого Бог бережет…
Вера все это слышала из столовой, где сидела. Руки ее с книгой упали на колени, когда до нее дошли слова Хлудова, и теплая волна поднялась к сердцу. Она понята. И кем же? Этим чужим человеком, которого она снисходительно терпела в жизни мамочки, к которому так долго и мучительно ее ревновала.
– Неужели так… неотразим? – расслышала она вдруг, медленный голос Хлудова. А затем страстный полузаглушенный крик:
– Володя, Володя! Опять ты мучаешься? Ну к чему? Мне он никогда не нравился… Я терпеть не могу таких нахалов… Ну взгляни на меня!.. Не веришь?.. Ну, обними!..
Ах, Боже мой! Чем мне доказать тебе, что я ни о ком… ни о ком…
Вера стремительно встала и вышла из комнаты.
Эти дни она была задумчивее и молчаливее обыкновенного. Подолгу сидела перед зеркалом и рассматривала свое отекшее лицо. Красота, значит, пропала… Все кончено… Ей хотелось плакать.
К матери она не шла, ссылаясь на головную боль, и вечера коротала в одиночестве за книгой. Барон, как всегда, уходил в клуб и возвращался поздно… Часто книга падала из ее рук, и она не замечала этого. Вера мечтала. Вера жила в грезах.
«Ну, взгляни на меня!.. Не веришь?.. Ну, обними меня…»
Постоянно звучали в ушах ее эти слова любви, этот голос, трепещущий страстью… Не актриса Неронова произносила их на сцене. Это ее мамочка говорила их тому, кого любила безумно, как она, Вера, никого не будет любить. И этих слов любви она сама никому не скажет…
И опять, опять казалось ей, что она полевой цветок, выросший у большой дороги. Колесо судьбы прошло по ее душе и растоптало ее. И никто не пожалеет погибший в пыли цветок.
В мае Надежда Васильевна вместе с мужем и прекрасно подобравшейся труппой уехала в турне. Она рассчитывала работать все лето.
Вера, по просьбе матери, охотно переехала на хутор. Теперь ее не страшило присутствие ехидной Польки. Мамочка замужем. Мамочка счастлива.
Полк барона весною выступил в лагери, версты за две под городом. Каждую субботу барон приезжал на хутор, радовался на жену, умилялся на птиц и на пуделя. Собака страстно привязалась к молодой хозяйке, а за птицами Вера ходила заботливо, хотя и не любила их. Она это делала для барона, к которому была искренно привязана. Теперь, когда она была больна и беременностью ограждена от его супружеских ласк, душа ее опять раскрылась ему навстречу с нежностью и доверием. Под предлогом бессонницы она спала теперь отдельно от мужа, в своей прежней девичьей комнатке.
Ее часто навещал Лучинин. Он всегда приносил в ее тихое гнездо что-то интересное, что-то свежее… Волна новых идей уже подтачивала устои старой жизни. Слухи об освобождении крестьян становились все упорнее, проникали все настойчивее и в тесные дома, и в тесные души. Веяло радостью обновления. Раскрывались какие-то дали. Всеобщее возбуждение заражало Лучинина, всегда считавшего себя европейцем, и его настроение передавалось Вере.
Как-то раз он явился на хутор, необычайно взволнованный.
Потирая руки, он бегал по террасе, делясь с молодой женщиной своими планами. Вот он приехал из имения. У него две тысячи душ. Две тысячи жизней находились столько лет в его бесконтрольной власти! И не было стыдно… И не было страшно… Он, как и его отец, как его дед и прадед, спокойно жил на труд этих людей, ездил за границу, проигрывал тысячи в карты. Он продавал и выменивал свои лесные и земельные участки и с той же легкостью продавал своих крепостных, разлучая родителей с детьми, женихов с невестами. И не было стыдно, и не было страшно… И в то же время он зачитывался Герценом и Лавровым (Миртовым). Он знал за границей Кропоткина и Маркса. Он считал себя европейцем и западником. Как мог он жить в такой слепоте?.. Теперь он дивился, как мог он проспать эти годы и не почувствовать всего ужаса своего благополучия. Теперь кончено… Проект его готов. Еще месяц-два хлопот в Петербурге, и он всем крестьянам дает волю.
Вера слушала, уронив на колени шитье, полуоткрыв губы.
– Как это хорошо! – сорвалось у нее.
О, да… конечно, он встретит препятствия со стороны родных и многих из тех, к кому он обратится, чтобы это дело его жизни не затормозилось. И до сих пор так сильна партия врагов Милютина. С какой радостью похоронили бы они все проекты его реформ!.. Конечно, и его хлопоты встретят. ту же враждебность. Родная сестра кричит, что на него пора наложить опеку, друзья пугают его, что он будет разорен… Ах, довольно!.. Надо спешить делать добро. Его так мало было в его красивой жизни дилетанта и себялюбца!
– Мой юный, дорогой друг, – говорил он, садясь, беря руки Веры и прижимая интимным жестом свой пылавший лоб к ее розовым ладоням, – я не знаю, что переродило меня… Но за этот год я сам себя не узнаю… Быть может, это взмывшая волна, которая выбросила на поверхность жизни столько новых людей, столько смелых мыслей… Быть может, это опьяняющая атмосфера пробудившейся внезапно общественности – здесь, на Руси, где мы все так долго, так мучительно долго молчали и жили в одиночку… А быть может, это влияние двух чистых, прекрасных женских душ, далеких от торга и суеты, с которыми я так сроднился за эти два года… Ах, Вера Александровна!.. Вот вы глядите на меня с недоумением… Вам смешно, что глаза мои влажны, что голос мой дрожит, что я в мои годы вновь переживаю юность?
– О, нет… ничуть, – прошептала Вера.
– Кто знает? Быть может, моему чувству к вам, далекой и чистой, я обязан этими минутами, моим обновлением и… вот этими планами моими… быть может, единственным светлым и, наверное, самым красивым делом моей жизни… О, ради Бога, не бойтесь! Не отнимайте руки… Да, я люблю вас… На всю жизнь, до конца теперь… Люблю без всяких надежд и иллюзий, с открытыми глазами… Но не отнимайте у меня этой последней красоты! Подарите меня вашим доверием, как дарила меня дружбой все эти годы ваша мать!.. Я не скрою, Вера Александровна, что я был страстно влюблен, прося вашей руки. Но… безумие прошло. Надежды угасли… Они горели так недолго… Теперь вы для меня святыня… Но не потому, что вы замужем за другим… Простите! Я не хочу казаться лучше, чем я есть. Надежда Васильевна зовет меня старым развратником, и она права. Да, я скептик… Да, я циник. Я прожил бурную молодость, искал одних наслаждений и до сих пор не знал любви…
– А мамочка? Разве…
– Я был влюблен в Надежду Васильевну, вы угадали. Это была большая страсть, быть может, именно потому, что я не встретил взаимности. К счастью, я сумел оценить дружбу этой редкой женщины… сумел поставить ее выше мужского самолюбия. О, поверьте, это не легко!.. Это то испытание, на котором срываются даже недюжинные люди. Я из него вышел с честью… Но я не любил Надежду Васильевну… Вас я люблю… Вы еще слишком молоды, чтоб понять, какая громадная разница между страстью, которая добивается, и любовью, которая не требует ничего… Это горькая радость… Но я благодарю вас за нее… Я счастлив. Всякому цинику надо иметь, кого-то, на кого в минуты усталости можно было бы взглянуть… вот как на это небо. Повторяю: я ничего не буду добиваться, я ни на что не буду надеяться. И не потому, что вы замужем, а потому, что вы – вы… перед которой хочется стать на колени…
Он скоро уехал. Он не захотел ослаблять впечатления этих слов.
Был ли он искренен? О, да… Он не лгал и не рисовался в эти минуты. Но когда он ехал домой, растроганный и словами своими и чувствами, откуда-то из далекой и темной глубины его сознания вдруг всплыла старая, скользкая мысль: «Почем знать?.. Душа женщины загадочна… И чем я хуже барона Норденгейма?»
А Вера, разбитая внезапной смутой, вспыхнувшей в душе ее, легла на кушетку и задумалась.
Это были первые слова любви, которые она слышала, – красивые, смелые, волнующие слова, не похожие на застенчивые признания Феди Спримона и на робкие речи ее мужа, когда он в то памятное утро просил ее быть его женой. Да, эти слова опьянили ее. Она их любила, она их переживала вновь и вновь, закрыв глаза… Они звучали… Они были так красивы, эти слова любви! И она поняла теперь, что ей в ее убогой жизни придорожного цветка недоставало именно этих слов, за которыми таилась и трепетала страсть.
Почему она его отвергла?
О, конечно, он не мог ей нравиться, и его ласки вызвали бы в ней такое же отвращение, какое вызывали ласки барона. Но можно ли оставаться равнодушной к человеку, который так красиво любит и так красиво говорит?
Теперь у Веры розовело лицо, и сердце билось, когда на дороге вдали, окруженный столбами пыли, показывался экипаж Лучинина. Она ждала его с трепетом, и он слишком хорошо знал женщин, чтобы не видеть ее смятения. Но то, чем он владел сейчас, было так редко и прекрасно, что он не решался нарушить таинственного очарования этого робкого сближения. Ему нравилось обманывать себя. Ему нравилось быть наивным и верить, всегда верить в чистоту своих намерений. И Вера, какой она была сейчас, – чистая, бесстрастная догматичка, добродетельная бессознательно, – о, как любил он ее именно такой!