– Что такое?
– Вы слыхали когда-нибудь о раздвоении личности?.. Это очень интересно. Этим вопросом сейчас многие заняты в Англии. Мы все… друзья и поклонники… вот уже скоро десять лет следим за вами с простительным любопытством толпы к таланту, к его личной жизни особенно…
– Вы что, милый мой?.. Дерзости собираетесь говорить?
– О, сохрани Бог!.. Мы все преклоняемся перед чистотой вашей жизни… Помилуйте! Разве вы похожи на актрису? Вы живете, как простая обывательница, тихо, скромно. Вы работаете, ходите ко всенощной, говеете, презираете кутежи и мимолетные связи. Вы верны себе во всем… в любви в особенности… Вот видите!.. Вы и сейчас краснеете и хмурите брови… У вас уравновешенная душа, размеренная жизнь, спокойный взгляд, насмешливая улыбка… Вы победили жизнь. Вы не боитесь судьбы…
– Замолчите!.. Не люблю.
Лучинин засмеялся.
– Да, вы суеверны… Это только маленький штришок, который не портит ансамбля… Но если б вы могли видеть себя на сцене!
– А что я такое особенное делаю на сцене? Добросовестно и с любовью исполняю роли…
Лучинин покачал головой, странно улыбаясь.
– Нет, это не так просто. Это обнажение скрытых сил. На сцене бессознательно, инстинктивно вы проявляете себя… настоящую себя… понимаете?.. Ту, которую никто не знает, даже вы… вернее, вы меньше всех!
– Что за вздор вы говорите! (Голос ее дрогнул.)
– На сцене, даже за кулисами у вас другие глаза, другой голос, другие движения… Вы вся страсть… вы вся соблазн и грех…
– Это роль… говорю вам… Это роль, чудак вы эдакий!
– Нет, это ваша другая, таинственная душа, полная порывов и желаний, в которых вы не смеете себе сознаться. И мне становится совершенно ясным, что сцена – для вас жизнь, а жизнь – сон.
«Болтун!..» – с непонятной досадой решила про себя Надежда Васильевна. И скоро забыла эти слова.
Она вспомнила о них, когда Верочка вышла из института.
А годы шли, и Верочка подрастала. Ей шел уже пятнадцатый год.
Прошлое лето, навестив ее, Надежда Васильевна огорчилась. Девочка так подурнела в четырнадцать лет! Талия была, «как обрубок», руки длинные и красные, нос толстый. Куда делись хрупкость ее, врожденное изящество? В гостинице Надежда Васильевна всплакнула… «Бедная девочка! Как трудно будет ей найти жениха!»
В этот последний сезон, перед ее выпуском Надежда Васильевна временно покинула сцену.
На это было много причин. У нее были разбиты нервы. Оказалась какая-то женская болезнь, требовавшая отдыха, теплых ванн, полного покоя… А главное, Надежда Васильевна, все эти годы трепетавшая за свою тайну, боялась повредить репутации девушки, и, кто знает, испортить ей аттестат… На что нужен был в будущем Верочке этот аттестат, она сама не знала. Но, как человек, вышедший из низов, она благоговейно относилась к образованию и гордилась тем, что дочь ее – барышня-институтка, что она играет на фортепиано и говорит по-французски.
Это была огромная жертва с ее стороны. Она плакала, хандрила. Все это было ново, дико, тягостно. Но иначе нельзя! Для Верочки никакая жертва не должна быть тяжкой. Пусть девочка не прольет из-за нее ни одной слезинки!
Чтобы развлечься и показаться столичным знаменитостям-докторам, Надежда Васильевна в октябре выехала в Москву.
Хандру ее как рукой сняло. Странно волновала ее эта поездка, предстоявшее свидание с Верочкой, а еще более ее свобода и одиночество. Какими-то новыми глазами она глядела на мир, и все радовало ее. Почему? Она не хотела разбираться.
В приемный час она вошла в двусветный зал института; в эту пустую, огромную комнату, с зеркалом-паркетом, с гулким эхо, звучавшим от каждого шага, с мраморными бюстами императриц и огромными портретами государей. Вдоль стены сидели дежурные институтки, все на одно лицо, в кирпичного цвета камлотовых платьях, в белых фартуках и белых пелеринах на обнаженных плечах. «И не холодно им!» – думалось невольно.
– Кого прикажете вызвать, madame? – спросила ее вихрастая, веснушчатая девочка с жиденькой косичкой.
– Вызовите Веру Мосолову.
Она сидела такая важная и нарядная, такая красивая в своем бархатном платье и токе, с горностаевой мантильей на плечах, и нетерпеливо ждала. Шагах в десяти сидела другая дама и, волнуясь, глядела на дверь.
Кто-то шел по паркету легкой, почти беззвучной поступью, поразительно грациозно. Надежда Васильевна взяла лорнет.
«Какая красотка!» – подумала она, увидав точеное личико, гордый профиль, волосы цвета каштана… смеющиеся глаза…
«Верочка…» – вдруг словно крикнул кто-то в ее громко стукнувшем сердце.
Да, это была она. Мать узнала ее по глазам.
Она порывисто встала навстречу. Горло сжалось. И когда Верочка робко приблизилась, она страстно обняла ее и заплакала, забыв о том, что на них глядят.
– Кто это такая? – рядом спрашивала дама свою дочь.
– Это Верочка Мосолова. Наша первая красавица. Мы все ее обожаем.
Надежда Васильевна не могла наглядеться на дочь. Одни глаза остались от прежнего. Все остальное изменилось… Это было чудо… Так выровняться, так расцвести в какой-нибудь год-полтора!
«Благодарю тебя, Господи!.. – думала она. – Теперь нечего бояться. Такая красотка выйдет замуж. Ее нельзя не любить…»
«А на отца-то как похожа!.. Портрет… Ни одной моей черты, кроме глаз, пожалуй… И на Сашу похожа почему-то…»
И она опять заплакала, вспомнив Мосолова.
К ним спешила начальница, которую уведомили. Величественная и любезная шла она навстречу артистке. А у той сердце упало. Ни перед кем не опускала глаз гордая Надежда Васильевна. А тут растерялась, как девочка… Вдруг что-нибудь раскрылось… вдруг…
Но все обошлось благополучно.
Обняв Верочку и не садясь сама, чтобы никто не садился в зале, княгиня милостиво сообщила Надежде Васильевне, что дочь ее – перл, украшение и гордость института. Учится на золотую медаль, поет солисткой, одна из лучших музыкантш…
– Декламирует… Вы не поверите… Можно подумать, что сидишь в театре. (Ресницы Верочки дрогнули, мать кинула ей предостерегающий взгляд…) А танцует!.. Это эльф… На акте в сентябре она исполняла «славянку», «качучу» и pas de châles… Вы можете гордиться такой дочерью… Но… здоровье ее плохо. Ей часто делается дурно в церкви. Она кашляет… По месяцу лежит в лазарете… Мы даем ей только рыбий жир… Ее надо беречь…
Она ушла и унесла с собой радость. Почему Вера не писала ей, что больна?
– Ах, мамочка!.. Ведь я только кашляю… Какая же это болезнь?
Вечером Надежда Васильевна писала Опочинину восторженное письмо.
Но страх ее не был напрасным. Весною Верочка простудилась в холодном классе, слегла в лазарет и чуть не погибла. Экзаменов она не держала. Все учителя любили и жалели ее. Она получила диплом и награду. Только вместо золотой медали ей дали серебряную.
Она горевала. Мать, два месяца жившая в Москве и навещавшая ее ежедневно, утешала ее:
– Ах, Бог с ней, с медалью!
А сама плакала по ночам, и все вечера проводила в церквах, у Иверской или в часовне Пантелеймона в пламенной молитве.
«Если она умрет, умру и я», – писала она Опочинину. «Я не смогу ее пережить».
Сначала Опочинин ликовал, видя вынужденное бездействие артистки. Теперь она принадлежала ему вполне.
Сам неверный по натуре, такой изменчивый в молодые годы, всю жизнь так легко заводивший связи и нарушавший клятвы, он органически не верил ни в чью добродетель и ревновал Надежду Васильевну ко всем поклонникам и актерам. К ним даже больше всего.
Эта ревность оскорбляла и раздражала ее.
В сущности, несмотря на свой романтизм, не чуждый даже сентиментальности, Опочинин никогда не уважал женщины. Он был даже циником. Больше всего смущал его огневой темперамент его любовницы. И он бессознательно выработал себе своеобразную тактику: чуть завидев на горизонте тень соперника, он удваивал свои ласки, он как бы старался утомить любимую женщину, усыпить ее любопытство и жажду новизны, которые он приписывал ей. Задача не из легких в его годы. И организм его разрушался. Всего печальнее было то, что, раздраженная его подозрительностью, она отвергала его объятия и охладевала, когда он горел. Она не была чувственной. Она была только страстной. Она могла, особенно в молодости, год и два жить без сладострастия, если сердце ее молчало, и отдавалась только любя. Он не мог ее понять.
Они ссорились. Она страдала. И раны любви были тем больнее, что она добровольно сбросила с себя спасительную броню труда и творчества. Ничто не могло ей дать забвения и утешить ее.
И эта зима оказалась роковой.
В борьбе за свое достоинство, в этой борьбе с унижавшей ее страстью Опочинина перегорела ее любовь. В сущности, охлаждение Надежды Васильевны началось не со вчерашнего дня и раньше смутно чувствовалось обоими после ссор, в часы усталости физической и душевной. Однако они упорно отгоняли эти догадки. Слишком жуткой казалась пустота сердцу, привыкшему к волнениям. Мертвыми очами глядела на них пустыня будущего без манящего миража любви.
В эту зиму Надежда Васильевна внезапно пристрастилась к маскараду.
Что влекло ее туда? Она сама не могла бы сказать. Быть может, эти ощущения, как хмель, возбуждали упавшие нервы. Быть может, как и на балах (Надежда Васильевна так любила вальс и мазурку), она в маскараде инстинктивно жаждала нравственного освобождения от гнета всех обязательств; искала отречения не только от всего, что окружало ее, но главным образом от самой себя. Она стремилась здесь к тому же таинственному перевоплощению, которое давала ей сцена.
Зачем?.. Была ли это потребность в привычном опьянении рампы? Или же это стремление шло из каких-то более глубоких неведомых тайников? Она не спрашивала себя. Она наслаждалась.
Вот она входит в душную залу, где тускло поблескивают огни люстр. Ей кидается в лицо дыхание чужой, возбужденной, чувственной толпы. И сразу ее охватывает мелкая дрожь. Она идет, вызывая любопытство, стройная, гибкая, с желтым атласным бантом на плече (у нее одной такой бант). И как душистый цветок привлекает пчел, так манит мужчин эта таинственная женщина.
Такая застенчивая в жизни, из-за этой застенчивости многим казавшаяся надменной, под маской она становится смелой, кокетливой, вызывающей. Целомудренная от природы, она чувствует себя здесь такой доступной… Ей даже жутко.
Она смело подходит к незнакомому, интересному человеку, берет его под руку, начинает интриговать. Она говорит ему ты, по красивому обычаю маскарада. Говорить ты поклонникам еще упоительнее. Видеть загорающиеся огоньки в глазах тех, кто клялся ей в неизменной любви, так смешно, так весело… Ее глубокий, грудной голос становится чужим, высоким, певучим, зовущим. Смех звучит нервно и вызывающе. Она обещает то, чего нельзя выполнить. Она дразнит, манит, играет глазами, голосом, словами. Разве в жизни когда-нибудь она делала так?.. Нет! Нет… Только на сцене и то редко, потому что и на сцене легкомыслию, кокетству и расчетливой лжи она предпочитала драму, сильные чувства, естественные движения, правдивость интонаций.
В эти минуты ей было ясно, что она – не та Надежда Васильевна Неронова, которую все уважают, а вынырнувшая Бог весть откуда темная авантюристка, без роду и племени, с требовательной жаждой наслаждения, с аморальной душой цыганки. Вся чужая. Вся соблазн и грех, как говорил Лучинин.
И это было ново. И это было жутко.
Вернувшись домой и сбросив маску, она долго еще не могла совладать с дрожью всего тела, с охватившим ее возбуждением. Не могла влезть в свой «футляр». Она спала беспокойно. Видела странные, грешные сны. А на другой день вставала поздно, вялая, раздражительная, с синей тенью под глазами. И никто не мог ей угодить.
«Я ли это была? – дивилась она. – Точно бес в меня вселился…»
Об этих ночных «эскападах» не знала ни одна душа в городе, кроме Поли и Аннушки. Не знал даже Опочинин.
В первый раз Надежда Васильевна не придала значения своему капризу. Поехала она туда неожиданно для самой себя, когда Опочинин был занят в каком-то важном заседании. Но на другой день она ничего не рассказала ему, ошеломленная хаосом, какой впечатления от маскарада подняли в ее душе. А потом решила ревниво оберегать этот уголок своей жизни от чьих бы то ни было взоров. И эта тайна больше всего радовала и волновала ее. Несомненно, Опочинин начал бы ревновать ее. Она не уступила бы ему. О, нет!.. И вышли бы ссоры и лишние мучения. А главное, ей казалось, исчезнет вся греховная прелесть этих часов, если о них узнают Опочинин, Лучинин или другие поклонники. Все станет пресным.
В дни маскарадов она после полуночи гнала Опочинина, ссылаясь на головную боль. Да… как это ни странно, но ласке и близости любимого человека она предпочитала игру в любовь с чужими, в сущности ненужными ей людьми. Особенно с Лучининым. Он так изящно держался в маскараде, без грубых шуток или чувственных заигрываний. Он так ловко поддерживал заманчивую беседу, похожую на дуэль двух бретеров. «А вдруг узнает?..» – мелькала мысль. И было жутко. Точно она балансировала на мостике над пропастью.
Сколько раз манило ее назначить Опочинину свидание в маскараде, заинтриговать его, испытать на верность! Сколько раз перо падало из ее рук!.. Нет… Она его еще любила. Нельзя играть судьбой. Одно то, что он явился бы на это свидание, было бы в ее глазах равносильно измене. И она не простила бы, нет…
«А как же сама я езжу?»
«Ах, это не то! Ведь я-то не пойду дальше разговоров… А разве поручишься за мужчину?»
Нет. Она не хотела портить себе жизни и отравлять прелесть этих вечеров. Она хотела любить не страдая, не ревнуя, не сомневаясь, получая только радость. Стоит ли иначе любить?
Со злым смехом, поблескивая глазами из-под маски, она выслушивала признания Лучинина и вспоминала все, что он говорил все эти пять лет о своем неизменном чувстве не ей, таинственной маске, а недоступной артистке Нероновой, у ног которой он лежал эти годы, дожидаясь… чего? Пресыщения? Жажды новизны?.. Минуты угара?.. Минуты слабости?.. О, презренные людишки!.. На нем – на этом преданном Лучинине – она делала свои коварные опыты и училась презирать людей. И была в этом горькая радость дорого оплаченного опыта, потому что так много обманутая в жизни, она бессознательно все еще хотела верить, все еще боялась утратить самые ценные для женщины иллюзии.
«Все-таки лучше потерять, чем быть одураченной», – говорила она себе в эти часы.
Иногда Надежда Васильевна по окончании спектакля торопилась домой.
– Скорей одеваться!.. Давай домино и маску! Едем! – лихорадочно кидала она Аннушке.
Таинственно, крадучись, выходили они из дому, брали с площади извозчичьи сани и ехали в маскарад. На улице обе надевали одинаковые маски и домино. Обе были в черных шелковых платьях, обе одного роста, обе темноглазые. А кроме глаз ничего не было видно из-под широкого кружева маски. Только одна была изящна, зла на язык, сыпала целым фейерверком острот. Другая была смешлива, жеманна, вульгарна.
Входили в залу они всегда врозь, одна вся в черном, другая с желтым бантом на плече. И к этому банту мгновенно устремлялись мужчины. Она появлялась так редко, эта незнакомка! Но появляясь, создавала вокруг себя такую знойную атмосферу волнующих догадок, заманчивых надежд, напряженных желаний… Она казалась такой доступной… Но ни разу не сняла маски, не осталась ужинать, не позволила проводить себя.
Пока Надежда Васильевна интриговала, Аннушка дремала в уборной.
– Уезжаю, – шепотом говорила Неронова, входя и одеваясь в салоп и капор. – Ступай ты!.. Там Лучинин ждет.
Она прикалывала свой желтый бант на плечо Аннушке и незаметно скрывалась. Аннушка выплывала в залу, подражая манерам и голосу хозяйки. И всех ставила в тупик своей речью. Та – и не та. Ушла изящная, остроумная, блестящая. Вернулась жеманная, вульгарная, смешливая. Тот же рост, те же темные глаза, та же фигура, и даже жесты те же… Что за мистификация!
И все-таки Лучинин угадал ее каким-то внутренним внезапным откровением.
– Надежда Васильевна, это вы? – раз тихонько спросил он Неронову, наклоняясь к самым губам ее.
Она вздрогнула и чуть-чуть не выдала себя.
Она тотчас же скрылась в уборную, сделав Поле условный знак. Там наколола на ее плечо желтый бант и исчезла.
Но Лучинин уже ждал ее близ уборной, предвидя бегство, торжествуя в душе, что владеет ее тайной.
Ушла изящная, остроумная, блестящая. Вернулась жеманная, вульгарная, смешливая.
Но он и это понял. И усмехнулся.
Сколько раз он стремился проследить незнакомку! Однако и Аннушка ускользала так же ловко. Это было неизменное и строгое требование Надежды Васильевны.
В ту зиму она не появлялась больше в маскараде и посылала за себя Аннушку или Полю с желтым бантом на плече. Многие дались в обман. Но не Лучинин. Он даже был уверен теперь, что Надежда Васильевна больше не появится.
Как она старалась разгадать, что он думает, сидя в ее гостиной за чашкой кофе! Ни звуком голоса, ни взглядом не выдавал он себя. Она тоже пробовала быть ясной и спокойной. Но этот человек волновал ее своей выдержкой. Она нервничала. Он тонко улыбался одними глазами.
Внезапно у нее явился интерес к новым лицам, потребность раздвинуть рамки интимной жизни.
В доме частым гостем стал Лучинин. Навещали постоянно товарищи-актеры. Она устраивала иногда карточные вечера, ужины. «От скуки» она научилась играть в рамс.
Опочинин возмущался сначала. Как знаток женщин, он, однако, предвидел «начало конца». И теперь был готов на все уступки.
Это смирение обезоружило Надежду Васильевну, и долго еще субботние вечера принадлежали исключительно губернатору.
Но у Лучинина был удивительный «нюх». Он всегда знал, когда у Опочинина назначено заседание, когда он завален делами. Он тотчас являлся на смену в интимный уголок. Рассказывал, сплетничал, злословил, смешил хозяйку и уезжал, оставив по себе приятное впечатление.
Раз как-то прорвался, слишком горячо уверяя артистку в своей дружбе.
– Вы не верите?
– Нет. Между двумя стариками дружба может быть. И между детьми тоже… Между женщинами никогда, ни в каком возрасте!.. А если мужчина уверяет женщину в дружбе, значит, он нагло лжет, в расчете на ее глупость…
– Merci… Н-ну… а в платоническую любовь вы тоже не верите?
Он сидел перед нею, такой ражий детина, плечистый, румяный, с сочными губами, с рыжеватыми бакенами. Она зло засмеялась и кокетливо ударила его по губам.
– Ах, милый мой!.. Если бы вы только могли меня купить, как скоро улетучился бы весь ваш интерес ко мне и вся ваша дружба!
Он обиделся, как всегда обижаются те, игра которых раскрыта.
– Вы, значит, не верите, что я ценю ваш талант, вашу душу?
– Вот загадка! Душа женщины… Где она – для вас?
Его глаза блеснули. Он покачал головой.
– Ах, циник! Если бы вас слышал Павел Петрович!
– Тсс!.. Ни слова о Павле Петровиче!.. В вас, милый мой, слишком много тела, чтобы вы могли любить так, как этого жаждет каждая порядочная женщина. Вы не в моем вкусе, предупреждаю… И раз навсегда бросьте попытки признаний и объяснений!.. Будем просто приятелями.
Вздохнув, Лучинин крепко поцеловал узенькую руку хозяйки.
– Ах, сокровище мое!.. Ну кто из женщин решился бы быть такой откровенной?
Он предложил ей читать и привозил Бальзака и Жорж Санд. Ее романами безумно увлекалось тогда русское общество. Увлеклась и Надежда Васильевна. Лучинин читал превосходно. Она слушала его, вышивая в пяльцах. За эту зиму она пристрастилась к рукоделию.
Иногда, вырвавшись из заседания, внезапно наезжал Опочинин. Он входил натянутый, враждебный, с болезненной гримасой, долженствовавшей выражать любезную улыбку.
– А!.. Павел Петрович! – радостно восклицала она, идя навстречу и протягивая ему обе руки интимным жестом. – Как хорошо, что вы приехали!.. Садитесь сюда!.. – Она указывала на его привычное, сейчас пустое кресло у огня. – Нам дадут свежего чаю. И слушайте «Консуэло»… Вы не читали?.. Я просто с ума схожу!.. Волшебство какое-то… Читайте, Антон Михайлыч!.. На чем мы остановились?
Она брала звонок со столика. Появлялась принаряженная Поля с подносом в руках. Двигалась бесшумно. Беззвучно скрывалась, окинув насмешливым взглядом губернатора. А он сидел в кресле весь опустившийся, озябший, усталый, сразу размякнув и утратив задор в этой милой, привычной обстановке.
– Ворона с места, сокол на место, – зловеще шипела в столовой Поля, подмигивая Аннушке.
Поля щедро получала на чаи от Лучинина. Но простодушная Аннушка была искренне привязана к губернатору и сердилась на Полю за такие неприличные слова.
Теперь Опочинин мучительно ревновал к Лучинину.
– Напрасно, – спокойно возражала она. – Он, как бы это сказать?.. Он слишком мужчина… Не люблю таких. Он плотный. Тело у него, наверно, волосатое…
– Фи, Надя! – морщился он.
– Ну, вот еще!.. Кажется, здесь нет посторонних… Да он, наверно, шерстью оброс… Да еще рыжей шерстью… гадость!.. Когда спит, храпит, конечно… Шея у него короткая такая… А когда целует, наверно, сопит…
– Ах, Надя!.. Ты невозможна…
Он хохотал невольно, хохотал злорадно.
– Вообще, он… как бы это сказать?.. Хотя он и большой барин, и манеры у него прекрасные, а все-таки он… кучер…
– Ха!.. Ха!.. Elle est unique (Она единственна)!..
– Когда вы рядом, мне всегда хочется сказать ему: «Епифан!.. Закладывай барину лошадей…»
Они так и прозвали его Епифаном.
Но Опочинин успокоился ненадолго и опять сделал сцену.
Она ответила:
– Когда я была в петербургском Эрмитаже, я всегда с содроганием отворачивалась от Геркулеса и долго-долго любовалась Аполлоном Бельведерским. Он – первый тип. Ты – второй… Понял теперь?
Опочинин растроганно целовал ее ручки, но ревновать не переставал.
– Он так забавен. Ты всегда при нем смеешься… Женщины ценят, когда их смешат…
– Да, но всему есть границы. Он, наверно, смешон и в минуты страсти… А уж это плохо… Тут нужно быть красивым… всегда красивым и тонким… – «Как ты», – договорили ее глаза и улыбка.
И он опять растаял.
А через день он снова попрекал:
– Ты всегда рада слушать его сплетни… Это меня огорчает.
Она покраснела.
– А кто из нас не любит сплетен?.. Может быть, ты?.. Ну, значит, ты – исключение… А у Лучинина бабий язык. Правда, я люблю с ним позлословить… Я всегда была злой. Но ведь что хорошо в приятеле, то отвратительно в любовнике… За один его язык я бы его не полюбила… О чем ты сокрушаешься?
В другой раз она ему сказала:
– Он много проще тебя… И обидеть его не жалко… А я такая злая стала теперь!.. Не знаю отчего.
Она погладила его руку с прежней нежностью и поглядела на него.
Но не порадовал его этот взгляд. Даже сердце захолонуло. Он подметил, что она видит мешки под его глазами, сеть новых морщин у висков. И что в ее нежности много печали. Как далеки те дни, когда в этих глазах он видел восторг и страсть, когда она говорила ему: «Ты – красавец!.. Нет никого на свете лучше тебя!.. Что мне до твоих лет?.. Я люблю тебя… Тебя одного…» Ах, как она это говорила! Хотелось рыдать, вспоминая этот голос, эти глаза!
И вот все ушло… Она отдается, словно снисходя, всегда усталая, всегда печальная. Это не пламенная любовница. Нет. Это покорная долгу законная жена, которая не отказывает в ласке, но и не ищет ее. Она даже стала стыдлива. И это больше всего пугает Опочинина. Разве у страстной женщины есть стыд? Есть разве сдержанность у влюбленной?.. Это самый грозный признак охлаждения.
– Нет… Я просто больна, – грустно возражает она, гладя его по щеке. – Будь со мной нежным! Будь мне другом… Ничего больше мне сейчас не надо… Я ужасно устала.
– Как это странно в тебе и ново! – заметил он с плохо скрытой враждебностью.
Она тоже озлобляется тем, что он не хочет ее понять. В душе растет протест против его требований. Мысль о ласке его иногда совершенно определенно вызывает в ней отвращение. Она пугается. «Господи!.. Да что же это со мной?..» И тотчас смиряется. И тотчас удваивает заботу и нежность.