И это все, что было между ними в этот памятный день в волшебном лесу?
Да, все… Ни одного объятия, ни одного поцелуя. Он вел себя, как юноша, не дерзавший оскорбить свою любовь прикосновением. Она в свои годы чувствовала себя как девушка, не знавшая ласки.
Но эти часы трепета и предвкушения радости дали им обоим больше, чем все последующие годы их любви.
– А-у-у-у! – расслышали они, наконец, далекие звуки из другого мира. И оба вздрогнули. И оба очнулись. И в глазах обоих отразилась тоска о потерянном рае.
Да. Они были не одни в мире. Надо было покинуть волшебный лес и идти навстречу насмешкам и злобе.
– А ландыши? – вдруг вспомнила она.
Он точно читал в душе ее, в ее растерянных глазах и бледной улыбке.
– Все равно! Возьмите меня под руку, и не будем бояться людей. Что они нам теперь?
В его мужественном голосе она угадала силу, которой не подозревала за ним. И с отрадой она почувствовала себя впервые перед ним слабой, покорной. Почувствовала в нем бесстрашного рыцаря, зовущего судьбу на бой.
Когда они выходили из леса в поле, Надежда Васильевна оглянулась с тоской и восторгом. Никогда уже, никогда не вернется она под тень этих сосен. Никогда не повторится для них этот миг экстаза. Разве что-нибудь повторяется в стремительном потоке жизни?
Но этих сосен, и зеленого сумрака, и запаха хвои, и тишины, нарушавшейся лишь стуком дятла да падением ветки, они оба не забыли никогда.
Их давно уже называли любовниками, но они оставались такими же далекими, какими были в лесу. Далекими и близкими, потому что нити их жизней тесно переплелись. Они всегда были вместе, он всегда был подле и в гостинице, и за кулисами. Их взгляды говорили больше слов об исключительной страсти, спаявшей их души огненным кольцом. Их мысли, желания, надежды – все было общее сейчас. Все угадывалось ими мгновенно, как будто они читали в сердце друг у друга, как будто хрустальными стали эти сердца. И эта близость была и сладка, и страшна.
Когда кончался спектакль, Надежда Васильевна возвращалась в гостиницу, опираясь на руку Хлудова. Она часто отказывалась ужинать в компании и предпочитала сидеть вдвоем в маленьком садике с пыльными кустами отцветшей сирени, скрывавшими сад от улицы. Она жила только для этих коротких мгновений досуга. Весь день был занят репетициями и спектаклями. Субботы и кануна праздника они оба страстно ждали. В эти вечера они уходили вдвоем в городской сад. Они молчали, но не замечали молчания. Души их пели старую, но вечно кажущуюся чудом песнь любви. И оба внимали этим звукам благоговейно, с трепетом и печалью, неизменной спутницей страсти.
Они обменивались взглядом, пожатием руки, беглым прикосновением, от которого обоих кидало в дрожь. Они ни разу не поцеловались, но губы их горели, и все напряженное тело было полно мучительного томления. Они оба были отравлены обессиливающим сладким ядом желания.
У дверей ее номера он почтительно прощался с нею, целовал ее руку, и губы его жгли ее кожу.
Его пламенные глаза всю ее обнимали, всю ее покрывали поцелуями. А она смотрела на него из-под полузакрытых век, полуоткрыв губы, изнемогая от желания, отдаваясь ему и застывшей, страдальческой улыбкой, и покорным взглядом, и безвольным жестом брошенных и холодных рук, которых не могли согреть его горячие пожатия, его страстные поцелуи, действовавшие на нее так болезненно…
Из-за двери, бессильно прислонясь к косяку, она слушала его шаги, замиравшие в коридоре, шаги медленные, нерешительные, задумчивые, как весь он… И ей безумно хотелось распахнуть дверь, вернуть его, кинуться ему на грудь в самозабвении, слиться с ним всеми точками напряженного тела, всеми изгибами замученной души… Чего он ждет? Зачем медлит? Ведь жизнь бежит… неповторяемая жизнь! Разве он не видит, что она, как раба, ждет его знака, что она вся его – каждой каплей своей крови?
Как часто, заломив руки, она падала в подушки и плакала исступленно, и готова была кричать в голос от нестерпимой муки своей неутоленной страсти!.. В эти ночи она засыпала только под утро. А вставала больная, вялая, разбитая, постаревшая. Глаза, окруженные синей тенью, меркли. Двусмысленно улыбались актрисы и актеры, видя ее на репетиции, и переводили взгляды на серьезное лицо Хлудова. Никто не подозревал истины.
– Вы больны? – тревожно спрашивал он Надежду Васильевну.
О, какой нежностью светился его взгляд! Какой любовью был пронизан звук его голоса! Она кротко улыбалась ему и спешила успокоить. Чистый, наивный юноша, он был так далек от правды. Тем лучше!.. Ни за какие блага в мире теперь, когда перегорел ее порыв, не призналась бы она ему в своем безумии.
Теперь ей все стало понятно. Она для него все еще оставалась богиней, которую он не дерзал оскорбить желанием. Она все еще была его недосягаемой мечтой…
Не остановиться ли на этом? Почему бы ей не удовольствоваться на этот раз любовью – далекой, чистой, без наслаждения и восторгов страсти, но без горечи измены и ужаса грядущего, неизбежного охлаждения? Не остаться ли в его глазах гордой и безупречной королевой, милостиво внимающей признаниям пажа, недоступной и желанной мечтой? Не грезила ли она сама о таких отношениях пятнадцать лет назад при встрече с Мочаловым, в тот вечер, когда она отвергла его страсть и не пошла за ним на новую жизнь, потому что в эту новую жизнь не верила? Обладание – она это знала по опыту – несет за собой пресыщение, усталость, холод, измену, а для женщины – тоску и отчаяние. Она не хотела любить, как женщина, покорная своей доле. Она не хотела страдать.
Ах, да и только ли тогда мечтала она о такой любви?
В объятиях Хованского, Садовникова, Мосолова и Опочинина не тосковала ли она об этой райской грезе, недоступной земле?
И вот, наконец, греза осуществилась. Она, как богиня, стоит на пьедестале, вознесенная любовью чистого юноши. И все теперь зависит от нее одной. Он так застенчив, что никогда не сделает первого шага, хоть он ждет его, быть может, бессознательно. Да, он, наверно, жаждет ее зова, ее знака. Что сделает она?
О, как страстно, как искренне жаждет она остаться навеки для него неосуществимой мечтой!
Перед ним вся жизнь. Он полюбит не раз, женится, будет счастлив с другими. Но все эти чувства будут бледны и мелки перед его любовью к ней, перед воспоминанием об их встрече. Они расстанутся когда-нибудь. Когда?.. Ну, лет через пять, когда засеребрится ее коса, когда он устанет ждать и надеяться и потребует от другой женщины своей доли полного счастья здесь, на земле. Ей будет больно. Да. Но страсть ее уже перегорит тогда безмолвно, незаметно для него и других. И она будет рада за него, как мать радуется за сына.
Так думала Надежда Васильевна, измученная бессонницей, утомленная работой.
И вдруг, как пантера из клетки, из тайников души вырывалась ее страсть – беспощадная, слепая, стихийная.
Отдать его другой? Отдать своими руками? Не проще ли покончить с собой, уйти от мук ревности, как ушел Мосолов? Как ни любит она жизнь, но утрате его чувства она предпочтет смерть. Ей было дико думать, что сцена и творчество – то, что спасало и утешало ее во всех ее разочарованиях и утратах, – сможет утешить ее в потере Хлудова! Как? Он будет целовать другую, другой отдавать свои юные порывы, свои неизжитые силы, а она будет слушать на сцене слова любви из чужих уст и считать себя удовлетворенной этим обманом? Нет! Нет… Боже мой! Но ведь так было раньше… Или она никогда не любила? Или она любит в первый раз?
Верочка?
Ах, зачем обманываться? Даже эта органическая беззаветная привязанность не скрасит ее жизни, если Хлудов уйдет к другой. Тогда конец всему. Что останется от нее? Она сразу состарится. Она будет нищей. Она покинет сцену. Она покончит с собой.
С ужасом стояла Надежда Васильевна перед таким решением. Жизнерадостная еще недавно, она содрогалась перед последними выводами, подсказанными страстью, которая не знает пощады, преследуя свои цели с автоматической неизбежностью.
Спектакль кончился.
Было душно и пыльно в палисаднике. Улица уже спала, но окна гостиницы были ярко озарены, и свет ломался на поблекших кустах сирени. Оркестр из четырех евреев играл мазурку.
Все раздражало. Хотелось плакать. Хлудов был рядом, но эта близость уже не давала отрады. Напротив: она томила, будила тревогу. Если б вздохнуть всей грудью! Если б закричать… Он молчал. Он ничего не видел в ее душе.
Звенела посуда. В садик доносились перебранка трактирной прислуги, запах кухни, чад сала.
А ведь где-то море било в берега. И грудь дышала привольем. И тоска стихала перед лицом Беспредельного.
Ах, зачем, зачем он молчит!
Слабо хрустнув пальцами, стараясь не глядеть на его неподвижный силуэт, она упорно искала в небе хотя б одной звезды.
Небо насупилось. Остановились неподвижные облака, точно ожидая чего-то. И эта тишина там, вверху, давила грудь, не давала вздохнуть.
А где-то там, над степью, звезды сверкали и мерцали, как алмазы. И среди мирных полей безмолвная пела ночь, сея тишину и сны без видений тем, кто работал весь день и устал.
И красный огонек лампадки горел на далеком хуторе, где безмятежно спала счастливая, бесстрастная Верочка.
Ах, если б она никогда не узнала эту палящую жажду наслаждения!.. И никому не было дела до ее мук, ни Верочке, ни звездам.
Счастливы те, кто могут спать! Счастливы те, кого ночь застигла в степи, кому веет в лицо ласковый ветер, кто, глядя на звезды, чувствует Бесконечность и смиряется…
Как далеко все это было теперь от нее, замученной страстью, потерявшей себя в этом взмывшем хаосе, изменившей себе в этот последний час!
Вздох вырвался из груди. Но не было облегчения. Точно камень придавил ей грудь.
Если б с ним вдвоем очутиться сейчас в Одессе, сойти по широкой лестнице к морю… как тогда, с другим…
Если б с ним вдвоем очутиться в лодке, на Волге, и до зари слушать соловьев… как тогда… с другим…
Если б с ним вдвоем рука в руку выйти за калитку хутора и под бледным светом пойти по меже, мимо гречихи, туда, за стену конопли, дальше к ветрякам, и еще дальше к лесу… как тогда… с другим…
Крупная слеза капнула ей на руки. Судорожно вздохнула грудь.
– Вы плачете?
Он встрепенулся. Он ловил ее руки, которые она отнимала. Он встал смятенный.
Она несчастна? Она сердится? Не оскорбил ли он ее чем-нибудь? За каждую ее слезу он готов… Что должен он делать? Пусть она приказывает!
– Ах, оставьте меня!.. Замолчите…
Рыдая, она убежала и заперлась у себя.
Там она упала на постель, вся содрогаясь от жгучих, мучительных спазм. Боже, Боже, где взять сил? Где взять гордости? Она никогда не страдала так. Она до этого дня не знала этих мук.
Вдруг она поднялась на постели, вся вытянувшись, как струна. Ей почудились в коридоре его робкие шаги. О, счастье!.. О, ужас!
Она сползла на ковер, бесшумно прокралась к двери и, прислонившись к косяку, слушала всеми нервами.
Да, он был тут, за дверью. Вот отчего так билось сердце, вот отчего так стучало в висках… Не выдать себя! Ни одним звуком…
Сколько стояли они так, разделенные одной дверью, оба дрожа от радости и ужаса, оба томясь болью желания! Сознание ускользало. Исчезало время.
Вот он вздохнул и шевельнулся.
Постучит?.. Уйдет?
Ах, если б стукнул!.. Если б распахнуть дверь и сказать…
Что сказать? Нет… Самой нельзя… нельзя первой… Он посмеется когда-нибудь… потом…
Печально зазвучали его шаги.
Схватив себя за виски, она навалилась грудью на дверь.
Заперта… Надо повернуть ключ. Надо позвать…
Его шаги звучат все дальше… дальше…
Уходит… Уйдет сейчас…
Ну, отвори же!.. Позови его, несчастная!
– Не м-могу! – застонала она, схватившись за волосы и дергая их в исступлении. – Н-нет!.. Н-нет!.. Н-нет…
Она упала на ковер, задыхаясь от неутоленной жажды наслаждения, всем доступного, для всех возможного, кроме нее, кроме нее…
На другой день она не могла поднять головы. Сутки лежала, страдая мигренью, в полумраке и полной тишине.
Аннушка клала ей на голову горячие компрессы и никого к ней не допускала. Микульский пришел в отчаяние. Поставили сборный спектакль, но половина публики вернула билеты в кассу. Один раззор!
Они сидели в городском саду, под старой липой.
Весь день парило. Неподвижный воздух был накален. Ждали грозы.
Надежда Васильевна, как барометр, была чутка ко всякой перемене атмосферы. Жизнерадостна в солнечные дни, раздражительна и подавлена в непогоду. Грозы она не боялась. Еще в детстве ей доставляло наслаждение стоять на крыльце, когда все запирали окна. На своем хуторе она всегда с террасы любовалась грозой и смеялась над Верочкой, которая прятала лицо в подушки. Никогда не ахнет, бывало, только прижмурится, если ослепит молния или грохнет над головой удар.
Но перед грозой Надежда Васильевна всегда была больна. Нервы напрягались, не хватало воздуха, хотелось рыдать, кричать. Привычное самообладание покидало ее.
И в этот раз, сидя на скамье городского сада, рядом с Хлудовым, она была бледна и измучена. Пот бисером выступил над губой, на висках, на лбу. Пульс бился неровно. К горлу подкатывал клубок. Вот уже третий день гроза проходила мимо, не принося облегчения.
– Вы больны? Пойдемте домой!..
– Нет… нет… Там еще душнее… Нет сил идти.
– Нас застигнет гроза… Слышите?
Где-то недалеко уже ворчал гром. За деревьями давно поднимались синие взлохмаченные тучи. И вдруг вершины лип качнулись и зароптали. Это был первый порыв ветра.
– Наконец! – прошептала Надежда Васильевна, поднимая бледное лицо.
Но это длилось один только миг. И опять замерли деревья, и поникли над скамьей неподвижные ветки.
– Неужели опять пройдет мимо? Я не могу… Я не могу больше, – лепетала Надежда Васильевна, ломая руки.
И Хлудов был поражен. Этот жалобный голос, эти слезы, что дрожали в нем… Он всегда видел ее сильной, смелой, насмешливой, чуждой слабостей. Даже на днях, когда она зарыдала там, в палисаднике, он почувствовал только страх, не жалость. Нет, он еще не умел, не смел ее жалеть. Он только терзался своей непонятной виной перед нею, а что он чем-то провинился, это мерещилось ему смутно из ее болезненного крика, сорвавшегося у нее тогда: «Ах, оставьте!..»
Вот эта беспомощная женщина, с блуждающим взглядом, с молящими жестами похолодевших рук, которые он не может согреть, – она ли это? Нет… Какая-то чужая, новая. Не царица, а простая смертная, которой нужен защитник. Но милая, бесконечно милая. И дорогая по-новому. И совсем близкая, сразу ставшая доступной и понятной.
Кровь прилила к его сердцу. Вся сдержанность исчезла.
– Боже мой! – бессознательно простонала она. Закрыв глаза, она вся поникла, близкая к обмороку.
– Вы упадете…
Он подхватил ее, обнял и держал у бурно бившегося сердца. Ее голова бессильно упала на его грудь. Ее лицо было у самых губ его. Он невольно зажмурился.
Опять завыл ветер. Липы перед ними дрогнули и закачались. Тревожно загудели их вершины. Ветер крутил их и наклонял над дорожкой. А они опять распрямлялись, сильные, непокорные.
Но гул несся все ближе… Как будто издалека бежал и ворчал разъяренный зверь. Весь сад внезапно завыл, как живое существо, охваченное ужасом. Несколько тяжелых капель упало на дорогу. Сразу потемнело в аллее.
Широко раскрыв глаза, глядела Надежда Васильевна на могучие липы. Под налетевшим ураганом они затрепетали с вершины до корня и заметались вершинами. «Н-н-нет… Н-н-нет…» – чудились ей стоны. Точно живые… Точно люди протестуют в своем унижении. Изнемогают в неравной борьбе…
Она глядела и не видела. Видела и не сознавала как будто. Но подсознанием, как всегда, все отмечала, все бережно прятала на дно души, откуда – она знала – когда-нибудь в нужную минуту встанут образы, всплывут воспоминания. Вся она сейчас была как сестра этих гордых лип. И ее настигала стихия. И она чувствовала трепет перед идущей судьбой.
Чья это рука держит ее? Какое сильное и нежное объятие!.. Сон это?.. Как случилось?.. Чье сердце так оглушительно бьется у виска? Ах, не просыпаться бы, если это сон… Счастье какое!.. Страшно…
Где-то близко словно охнуло и затрещало что-то… Сучья упали на песок. Листья помчались и заплясали в потемневшем, захолодевшем сразу воздухе.
Наконец!.. Наконец!..
– Пойдемте!.. Опасно… Где-то здесь была беседка…
Молния прорезала сумрак, и тотчас же раздался короткий удар, такой сильный, точно раскололся над их головами ствол липы. Хлудов вздрогнул.
– Уйдемте же, – молил он, прижимая к себе ее отдавшееся ему тело. – Вас может убить…
– Ах, умереть сейчас! – расслышал он ее голос. – Рядом с вами… Вот так… у сердца… Счастье мое…
Слова замерли. Обвив рукой его голову, она отдала ему свои полуоткрытые, палимые жаждой уста.
– Надежда Васильевна!.. Вот нежданное счастье!.. Узнал, что вы едете в Нижний… и… все кинул, примчался взглянуть на вас…
Они за кулисами стояли в полумраке. Бутурлин целовал ее руки. Его глаза сияли. Голос дрожал. Он что-то говорил… Неужели она не догадалась, что он тут, в первом ряду? Он робко упрекнул ее за то, что она не позвала его, не уведомила о своем приезде в Нижний. Неужели она усомнилась в его преданности? Неужели на миг допустила мысль, что его удержит служба или…
«Болезнь жены», – хотелось ей подсказать с иронической улыбкой. Но он уже забыл, что хотел сказать. Слова оказывались бессильными там, где жгли глаза, где эти глаза звали, молили, обещали.
Она молчала, и холодом веяло от нее.
«И неужели я хоть миг страдала из-за него? – думала она, пристально разглядывая это холеное лицо, когда-то красневшее под ее поцелуями. – Неужели я могла его любить? За что?.. У него милые глаза. Прелестная улыбка. Он интересен, да… И с ним приятно поужинать и пошутить. Но я не его любила тогда. Нет. Я просто была слепой. Я ждала моего Володю…»
Чья-то тень упала у их ног. И Надежда Васильевна всеми нервами почувствовала присутствие Хлудова.
Он не должен догадываться, оборони Боже! Чистой, гордой, недоступной должна она остаться в его глазах.
Она враждебно отняла руки и жестко улыбнулась смущенному Бутурлину. Почему она такая? Сердится за долгое молчание? Но ведь и сама она не звала его, не писала. Но разве не прекрасна была эта любовь их без договоров, без обязательств?
Он оглянулся, ища причину ее скованности, и увидал бледное лицо Хлудова, тёмные глаза, тесно сжатые губы. Увидал ее виноватую улыбку и быстрый, покорный взгляд. Вот оно что!
Бутурлин отступил невольно. Он был слишком хорошо воспитан, чтобы на чем-нибудь настаивать. Но уязвленное самолюбие не позволяло ему немедленно стушеваться.
– Вы не откажетесь поужинать со мною? – спросил он сразу изменившим ему голосом.
Она тревожно покосилась на Хлудова.
– Отчего же нет? В дружеской компании, конечно… Вы помните Микульского?.. Если только я не устану после спектакля… Владимир Петрович, познакомьтесь!.. Бутурлин… Хлудов… Извините, господа, мне надо переодеться…
Соперники вежливо раскланялись. Бутурлин, как светский человек, первый овладел собой и заговорил о дальнейшей поездке труппы, о репертуаре, о сборах в других городах. Говорил, а сам зорко смотрел в это задумчивое лицо, внимательно слушал этот медленный голос: Так вот Кто сменил его в ее сердце!.. Красив, что говорить! И молод. С ним нельзя тягаться. И лицо не банальное. Особенно глаза…
А жаль, жаль!.. Весь этот год, упорно работая и делая карьеру, он не раз вспоминал о романе на Волге… И говорил себе: это успеется… Прежде дело, а потом любовь…
Теперь ему кажется, что в погоне за призраком он утратил высшие ценности жизни. Он хорошо знал, что никогда и никого уже не полюбит с такой мучительной жаждой.
За кулисами, робко глядя в глаза Хлудова, она спросила:
– Ты ничего не будешь иметь, если мы отужинаем в компании? Это мой старый друг. Я его знаю еще с N***.
– Как ты хочешь, – кротко ответил он.
И она не могла понять, что он думал, что он чувствовал. Его душа была для нее всегда, как запертая дверь, перед которой она стояла в благоговейном трепете.
И это кроткое: «как ты хочешь»… О, Боже! Да разве есть у нее своя воля с той блаженной минуты, когда она отдалась ему вся, вся, душой и телом? Разве есть у нее капризы, характер, гордость? Разве все мысли ее, вся энергия не стремятся к одному: сделать его счастливым?
Но счастлив ли он?
Сейчас, по крайней мере, это трудно думать. Неужели ревнует? Неужели догадывается?
В ресторации было шумно и людно. Угощал Бутурлин. Хлопали пробки шампанского. Пьяный Микульский объяснялся в любви Бутурлину, что-то припоминал, на что-то намекал, двусмысленно подмигивая смущенному Бутурлину и неестественно улыбавшейся Надежде Васильевне. Напряженно прислушивался к его полубреду молчаливый Хлудов. Он не пил. Он вообще не выносил кутящей компании. Надежда Васильевна только пригубила свое шампанское на умоляющий взгляд Бутурлина.
«За прошлое, – шепнул он ей, подходя к ее стулу. – Мы сейчас справляем тризну над нашим счастьем…»
Ни один мускул не дрогнул в ее лице. О каком прошлом говорит этот чужой ей человек? Оно не существует. Оно умерло.
Вдруг Микульский, шатаясь, поднялся со своего места.
– Э!.. Чего там! За Волгу-матушку выпьем, Наденька! До дна пей, красавица! Чего кобенишься? Соловьев, небось, не забыла да ночей лунных? Ау, брат! Не вернешь теперь…
К кому обращались последние слова? Не хотелось доискиваться смысла…
Отвернувшись к окну, бледный Хлудов глядел в темную ночь, нависшую над палисадником.
Показалось ей, что дрогнули его веки сейчас, при пьяном лепете Микульского, что дернулся угол его рта? Или…
Неужели догадывается? Неужели страдает?.. Хоть бы конец скорей!
Если б Надежда Васильевна знала, какие роковые последствия будет иметь эта невинная пирушка не только для любви ее, но и для жизни Хлудова, она с ужасом бежала бы из этой шумной компании и прокляла бы день своей встречи с Бутурлиным.
К счастью, она этого не знала.
К счастью, будущее скрыто от нас.
Бутурлин теперь был влюблен, как маньяк. Он все поставил на карту и делал ряд безумств. Забросал цветами номер и уборную Нероновой. Ежедневно во время спектакля подносил ей цветы. Стерег ее у выхода наравне с учащейся молодежью. Что говорило в нем? Страсть или уязвленное самолюбие? Жажда восторжествовать или тоска по невозвратному? На что он надеялся? На память прошлого, не умирающую в наших нервах, в тайниках нашего я? На случайность? Каприз?
Надежда Васильевна нервничала и волновалась, потому что Хлудов был печален и уклонялся от ее ласк. А она робела перед ним, как девочка.
И, к довершению всего, она была недовольна собой. Все это необычное смятение ее души отражалось невыгодно на ее игре, и это даже Микульский заметил.
– Сам виноват, старый дурак, – с горечью сказала она ему. – Кто тебя просил сплетни разводить?
Микульский извинялся, чуть не плакал, целуя ее руки.
– Ну, вот, бей!.. Бей меня, старого черта, – говорил он, подставляя спину.
– Эх! Полно юродствовать!
– Запамятовал, подлец… Пьян был… Хоть разрази меня на месте, ничего не помню, что молол.
Потом и сам рассердился. Что за ерунда, в самом деле? Ревновать к прошлому? Да еще кого? Актрису?.. Да еще какую? Которая всю жизнь возбуждала такие страсти…
– Нужно дураком быть… Я не знал, красавица, что он у тебя такой дурак. Пришел покушать к шапочному разбору, а спрашивает, где пирог?.. Где он раньше-то был?
Надежда Васильевна даже рассердиться не могла, только побледнела, и угол ее рта нервически дернулся. Да… конечно… Зацелована, захватана чужими руками… Такую ли ему – чистому – надо было любить?
В этот вечер, опять она играла много ниже ожидания и собственной оценки, потеряв способность перевоплощаться. Печальное лицо Хлудова неотступно стояло перед ней и не давало забыться.
Объяснить ему? Что объяснить? Обман претил ей, возмущалась ее гордость. Если он спросит, она откроет ему всю правду, чего бы это ни стоило! Нельзя на обмане строить счастье! Рухнет все равно. Это было убеждение, вынесенное ею из опыта прошлого.
Но он не спрашивал. А заговорить она не решалась.
Она припоминала…
Да, эту неровность в игре, это бессилие перевоплотиться в данный образ и забыть о себе, о личном, она уже испытала и раньше, когда страдала от охлаждения Хованского, от неверности Мосолова.
И тогда еще ей изменяло искусство. Или она сама изменяла ему?.. Она играла так же неровно, часто совсем без жара, без вдохновения. И мучилась этим сама, и не прощала себе своей слабости. Но теперь это состояние становилось хроническим. Она была вся в зависимости от настроения. А настроение, то или другое, давали ей ласки Хлудова или его печаль, его лишний поцелуй, его неожиданное молчание. Всегда теперь она была какая-то растерянная, тревожная, насторожившаяся. Не было отрады в творчестве. Не было забвения на сцене. И что всего хуже: неудачи в работе волновали ее несравненно меньше, чем неудачи в любви. В редкие минуты отрезвления она сознавала позор своей измены. И ей было страшно. Разве это не было падением? Разве это можно было простить?
– Надежда Васильевна, я к вам с горячей просьбой…
– Что такое?
Глаза уже тревожно расширились. Но Бутурлин не хотел уступить ей дороги за кулисами.
– Завтра нет спектакля, а в воскресенье, в ночь, я уезжаю. Подарите мне полчаса! Погуляем в саду… как тогда… посидим над обрывом…
В ее лице мелькнула тоска. Ах, она сама так мечтала об этом вечере, об обрыве, о прогулке! Но не с ним, не с ним…
– Надежда Васильевна, умоляю вас! Ведь мы уже никогда не встретимся. И вы сами понимаете, почему… в моей порядочности, надеюсь, вы не сомневаетесь? Мне хотелось бы сохранить вашу дружбу… унести на память хотя бы полчаса, о котором стоило бы вспомнить!
Так он уезжает? Наконец!!
– Хорошо… Заходите, – сквозь зубы кинула она.
…И вот они сидели опять в саду, над обрывом, на той самой скамье, под теми самыми деревьями. Ничто не изменилось здесь, и через пять лет все останется таким же: и эта скамья, и эти деревья, и эти дали за Волгой, и звезды, что мерцают через сетку ветвей.
Не будет только того, чем она владеет в этот короткий миг жизни: быстротечного счастья, юной любви Хлудова. Не удержать его желаний, как не удержать бегущей внизу воды…
– Как вы далеки от меня! – вздохнул Бутурлин, целуя ее инертную руку. – Даже здесь, где мы были так счастливы всего какой-нибудь год назад, вы полны мыслью о другом.
Она невольно улыбнулась. Он – умница. Этого у него не отнимешь. И воспитанный человек. Тоже очень ценно.
– Спасибо вам, голубчик, за такт, который вы…
Он схватился за виски.
– Ах, Бога ради, не благодарите! Я уезжаю, потому что мне слишком тяжело чувствовать себя лишним там.
Он смолк внезапно.
– Полноте… Ваш каприз пройдет бесследно.
– Не оскорбляйте меня! – оборвал он ее дрогнувшим голосом, отчего сразу омрачилось ее лицо. – Это не каприз. Я никогда никого не любил так, как люблю вас теперь.
Она насильственно усмехнулась.
– Давно ли вы меня полюбили? Еще месяц назад я была для вас одной из многих…
Он вдруг взял ее за плечи и повернул к себе ее лицо.
– Надя! Надя… Замолчи… Стыдно! Вспомни все, что было между нами… Разве была тут ложь? Грязь?.. Предательство? Измена? Не потому ли так прекрасна была наша любовь, что она была свободна и не знала страха, и не знала завтра!.. Ну, пусть ты полюбила другого! Разве я кляну?.. Разве я смею упрекать?.. Разве ты мне что-нибудь обещала?
– Тише!.. Тише…
– Нет здесь никого… Не бойся!.. И я буду говорить шепотом… Слушай, Надя: если б я был глупее, если б я был моложе, я упал бы пред тобой сейчас на колени и ползал бы у ног твоих, моля подарить мне из жалости последнюю ласку… И я верил бы в силу слов над женщиной… и в то, что эта брошенная ласка может погасить желание… Если бы я был только развратником и не уважал тебя, я мог бы рассчитывать на каприз, на чувственную вспышку, на то, что разбужу память чувств…
– А ты на это не рассчитывал, когда позвал меня сюда?
– Не стану лгать… И это было. Но только в первые дни, когда меня ошеломила твоя холодность… Но ведь я видел вас вместе, видел, как ты глядишь на него, как следишь за каждым его движением… Моя гордая, прежняя Надя… Где теперь твоя гордость? Мне жаль тебя. Мне за тебя страшно. Твоя любовь – безумие, ошибка, падение, измена себе… О, ты слишком умна, чтобы этого не понимать! И, конечно, ты была права, когда без колебания пошла сюда со мной. Чего тебе бояться сейчас? Если б я даже умер у твоих ног, ты не почувствовала бы раскаяния. Мало того: ты через час отдалась бы своему любовнику. Ты – женщина. Ты влюбленная женщина. Нет более жестокого и прямолинейного существа!.. Нет, я не буду молить тебя о любви. Скажи мне только, за что ты меня разлюбила?
Она молчала, глядя в небо. Что сказать? Разве она знает?
– Молчишь?.. Ну, хорошо… Я сам понял.
– Ну? – тревожно сорвалось у нее.
– Я был глуп, поверив в то, что женщина, даже такая недюжинная, как ты, удовлетворится чувством без договоров и обязательств. Я должен был брать с тебя клятвы в верности и клясться сам. Я должен был забрасывать тебя письмами, вечной тенью реять над тобой, подозревать, упрекать, угрожать, напоминать, требовать… Я должен был заковать крепкою цепью твою волю, твои порывы, твои мечты… Разве уважаете вы чувство свободное и гордое? Вам – даже лучшей из вас, даже самой сильной – все-таки нужен властелин. И этот мальчик уже вошел в свою роль. Не знаю, умен ли он, но он инстинктом угадал, что ты жаждешь рабства. Он пришел вовремя. А может быть, ты всегда была такой, а я тебя идеализировал? В любви ты – женщина, как все…
Надежда Васильевна невольно закрыла лицо руками. Ей стало страшно. Он точно раскрыл перед нею ее собственное сердце.
Он взял ее руки и поочередно поцеловал их.
– Я мечтал когда-то, что мы состаримся вместе, что наша любовь переживет и разлуку, и время.
– Полно, голубчик!.. О чем тебе жалеть? Я старше тебя. Мне уже за сорок… У меня дочь невеста. Тебя потянет к молодости, как и меня, – видишь, – потянуло.
– Разве дело в годах? Такую, как ты, я уже никогда не встречу… Когда я был еще студентом, я мечтал полюбить гордую, сильную женщину, товарища в любви, смелую, как мужчина, в своих увлечениях. И ты – одна ты – была такою… Что случилось? Почему все рухнуло? Скажи… ты давно его любишь?
Она ответила ему широким, удивленным взглядом.
– Я его любила всю жизнь.
Это сорвалось у нее так непосредственно, с такой потрясающей искренностью, что Бутурлин почувствовал себя выбитым из колеи.
«А меня?..» – чуть не крикнул он. Но не хватило духа. Расстаться с последней иллюзией теперь, когда он потерял все? И ему вдруг до слез захотелось обнять эту женщину, вернувшую ему юность, дарившую ему радость, осуществившую его прекрасные, несбыточные мечты.
Но она вся была полна другим. Она уже не принадлежала себе. Вся она была чужой собственностью, более чуждой ему, чем первая встречная женщина, платье которой прошуршало вон там, на дороге.