Я поднялся в мой рабочий кабинет, чтобы бросить взгляд на окно моей незнакомки.
Окно было открыто, но комната казалась безлюдной.
Прозвонило семь утра.
Мне не понадобилось бы и часа, чтобы пройти две мили, отделявшие Ашборн от Уэрксуэрта; но выбирая, как прийти: на четверть часа раньше или на четверть часа позже, – я счел за лучшее прийти на четверть часа раньше.
Чем дальше я продвигался по дороге, тем отчетливее видел домик, и каждую минуту мне казалось, что вот сейчас появится моя незнакомка; но, наверное, она была занята в какой-нибудь комнате дома, поскольку я ее так и не увидел.
На этот раз я не нуждался в подзорной трубе, чтобы видеть все: перед моими глазами поочередно возникали пустая клетка, белые занавеси над кроватью, обои в разводах на стенах.
В ту минуту, когда я проходил около стены, окружавшей сад и помешавшей моим вчерашним ночным наблюдениям, с верхушки садового дерева слетел щегол и, сев на придорожном клене рядом со мной, принялся петь, словно желая приветствовать меня от имени своей хозяйки.
Но вот я миновал домик; я не осмелился слишком долго смотреть через решетку и все же отважился бросить взгляд на окно… но занавеси были опущены.
Вероятно, изнутри можно было в просветы между ними видеть происходящее снаружи, но с улицы точно не удавалось рассмотреть, что происходит в комнатах.
Я не знал, как найти жилище г-на Смита; но, по обыкновению, пасторский дом соседствует с церковью; дойдя до нее, я обратился с вопросом к человеку, которого принял за ризничего.
Человек этот и в самом деле был ризничим; он осведомился, не ашборнский ли я пастор, и, услышав мой утвердительный ответ, пояснил:
– Господин Смит послал меня сюда встретить вас, ведь он забыл вам сказать, что живет он не возле церкви, а, наоборот, весьма от нее далеко.
– В таком случае, друг мой, будьте добры, укажите мне дорогу к нему.
– Можно сделать лучше, господин пастор: с вашего позволения, я вас туда провожу. Господин Смит велел ждать вас на дороге, чтобы вам не пришлось проделать лишний путь; однако вас ожидали только к восьми.
В эту минуту прозвонило без четверти восемь.
– Вы правы, друг мой, – согласился я. – Тут нет вашей вины: это не вы опоздали, а я пришел раньше времени. Так что идите впереди, а я пойду за вами.
Мой провожатый направился по дороге, по которой я уже проходил, и я последовал за ним.
Как уже было сказано, я проходил часть деревни по пути к церкви, так что сначала мне не слишком была интересна дорога, по которой меня повел мой провожатый.
Но, поскольку постепенно дома встречались все реже, а впереди наконец остался только один домик, и он оказался зелено-красно-белым, то есть домиком моей незнакомки, я остановил моего провожатого:
– Друг мой, куда вы меня ведете?
– Туда, куда вы и должны идти, – откликнулся он, – к пастору Смиту.
– Так пастор Смит живет в этом доме? – спросил я, побледнев.
– Да, сударь, – подтвердил ризничий. – Это собственность его жены, и пастор поселился там после женитьбы.
– И у пастора Смита есть дочь? – спросил я не без колебаний.
– Да, господин.
– Блондинка… лет восемнадцати-девятнадцати?
– Это так… Святая девушка, скажу я вам!
– О Боже мой! – прошептал я, покачнувшись.
– Что с вами, господин пастор? – встревожился мой провожатый. – Похоже, вам стало плохо.
– Ничего… Просто потемнело в глазах, – поспешно ответил я. – Пойдемте!
И я сам сделал шаг к домику и протянул руку к дверному молотку.
Но в этот миг дверь открылась и я увидел улыбающееся лицо достойного г-на Смита.
– Прекрасно! – воскликнул он. – Вот и вы! Быть точным – это замечательно… Но что с вами? Сдается мне, вы побледнели и дрожите.
Я успокоил его улыбкой и пожатием руки, ибо боялся, что стоит мне заговорить, как мой срывающийся голос выдаст мои чувства.
Мой провожатый ответил за меня:
– Ах, не знаю, по правде, что это произошло с господином пастором в двадцати шагах отсюда: он вдруг побледнел, и можно было подумать, что ему стало плохо.
– Как! Стало плохо?! – вскричала г-жа Смит, появившаяся за спиной супруга. – Смит, иди-ка скорей в аптеку, купи мелиссовой[221] настойки, настойки на померанцевом[222] цвету и сахара, а я пока провожу господина Бемрода в гостиную… Ну, иди же! Иди же!
Я хотел остановить г-жу Смит, но это было невозможно: она подтолкнула мужа одной рукой, а другой взяла меня и повлекла в дом.
В гостиной она усадила меня в кресло и открыла окно в сад, чтобы я мог дышать свежим воздухом.
Делая все это, она беспрестанно говорила, расспрашивала меня, сама отвечала на свои вопросы, задавала новые и тоже сама отвечала на них.
Пастор вернулся через пять минут, держа в руке пузырек с приготовленной микстурой.
Госпоже Смит хватило этих пяти минут, чтобы сообщить мне, что ее мужу уже пятьдесят два года, а ей всего тридцать девять, что у нее есть дочь, которой нет еще и девятнадцати лет, что эта дочь хороша собой, что она поет, играет на клавесине, рисует и благодаря своему счастливому характеру еще в большей мере, чем своей красоте и своим дарованиям, непременно составит счастье будущему супругу.
На этой последней фразе своей жены в гостиную вошел г-н Смит, и я заметил, что он пожал плечами, тем самым давая понять, что подобная похвала всегда подозрительна в устах матери.
И правда, как бы я ни был заранее расположен к моей прекрасной незнакомке, я предпочел бы, чтобы г-жа Смит ничего не говорила о ней и позволила мне самому оценить столь восхваляемое ею совершенство.
Как ни пытался я уверить г-жу Смит, что дурнота у меня прошла, если только это была дурнота, она заставила меня выпить стакан воды, приготовленной ее супругом.
– Ну вот!.. Теперь наш дорогой сосед господин Бемрод полностью пришел в себя, – заявила она. – Ведь теперь вы не чувствуете недомогания, не так ли, господин Бемрод?
Я кивком подтвердил, что чувствую себя превосходно.
– Прекрасно! Пора представить гостю нашу дорогую Дженни, не правда ли, друг мой? – продолжала г-жа Смит.
– Но, моя хорошая, – заметил г-н Смит, – наша дорогая Дженни и сама прекрасно представится… Мне кажется, ты придаешь девочке больше значения, чем она того заслуживает.
– Как это – больше значения, чем она того заслуживает?! Как это – девочка?! – возмутилась г-жа Смит. – Дженни уже взрослая, ей девятнадцать, мой дорогой господин Бемрод, и она уже отказалась от очень хороших партий, можете мне поверить.
– И я вам верю, моя дорогая госпожа Смит, – сказал я, улыбаясь.
– Тише, тише! – попросила она. – Ведь я уже вижу мою дорогую дочку, а она так хорошо воспитана, что краснеет от одного только слова «замужество», произнесенного в ее присутствии!.. Иди же к нам, дитя мое, иди!
И тут в зал вошла мисс Дженни Смит, хотя вернее было бы сказать, что ее ввела мать.
Я ожидал увидеть мою незнакомку в большой соломенной шляпке, украшенной васильками, увидеть ее золотые волосы, ее розовые щечки, ее белое платье и голубой пояс, стягивающий стан, гибкий как тростник.
Ничего подобного: вошедшая девушка была гладко причесана, на щеках ее лежали белила и румяна, на ней было вышитое платье из полосатого шелка, нижняя часть ее стана была словно зажата в тиски, а вся остальная часть ее фигуры терялась в огромных фижмах.
Тем не менее передо мной стояло весьма очаровательное создание, наряженное по последнему слову моды, тут спорить не приходилось, но – увы! – это была уже не та незнакомка, которую я видел из моего окна.
Из всего того, чем я в ней любовался, теми же остались только ее прекрасные глаза: прекрасные голубые глаза – это было единственное, чего искусству никак не удалось испортить.
– Ах, Боже мой! – воскликнул г-н Смит, взглянув на дочь. – Да кто же это так тебя вырядил, моя бедная дорогая Дженни?
– Кто ее так вырядил?! – воскликнула г-жа Смит. – Да я!
– Господи Иисусе! – воскликнул пастор. – По какому же это поводу, дорогая женушка?
– Да по тому поводу, что это модно.
– Да что делать моде с такими бедными деревенскими жителями, как мы с тобой, дорогая моя Августа?! Мода хороша для горожан и вельмож из родовых замков…
– Мой дорогой господин Смит, занимайтесь лучше вашими проповедями – у вас они получаются очень красноречивыми, хотя говорят, что господин Бемрод сочиняет их еще лучше, чем вы, а нам уж позвольте заниматься своими туалетами.
– Что ж, занимайтесь своими туалетами; но, во имя Неба, не уродуйте ваши фигуры и ваши лица! Ах, бедная моя Дженни, – продолжал пастор, – как же тебе должно быть не по себе в подобном корсете, тебе, привыкшей чувствовать себя свободно, как пчелка или птичка! Наверное, ты сама видишь, как ты некрасива под подобной маской, ты, которая не пользовалась никакими притираниями, кроме майской росы!
– Учтите, мой дорогой господин Смит, – не сдавалась жена пастора, раздраженная насмешливыми замечаниями своего супруга, – учтите, что благодаря нашей недавней поездке в Честерфилд Дженни сегодня носит как раз такой же наряд, в каком будет мисс Элизабет Роджерс в тот день, когда она, став супругой господина Стиффа, будет представлена господину графу и госпоже графине Олтон.
– Все это, дорогая моя, ни о чем мне не говорит, – продолжал добряк-пастор, начинавший выказывать признаки нетерпения. – Для чего это вдруг сегодня понадобилось так вырядиться нашей Дженни, которой вряд ли выпадет удача стать супругой господина управляющего Стиффа и которая вряд ли будет иметь честь быть представленной господину графу и госпоже графине Олтон?
Во время этого диалога мисс Дженни Смит стояла весьма смущенная и покрасневшая ярче своих румян; но, видя, что на безоблачном горизонте семейства грозит появиться облачко, она прервала спор:
– Дорогой отец, – сказала она, сплетя пальцы рук, – ради Бога, не настаивайте: разве вы не видите, что огорчаете матушку, а ведь она по доброте своей два часа занималась моей особой!
– Ах, дорогое мое дитя, да, я понимаю, – согласился г-н Смит, слегка пожав плечами. – Подойди, поцелуй меня!
Затем, повернувшись ко мне, он сказал:
– Мой дорогой сосед, уверяю вас, в иные дни бедная девочка бывает красива.
– Отец!.. – пробормотала Дженни.
– Хорошо, хорошо, – примирительно произнес пастор, – не будем больше об этом говорить… Лучше садись… если сможешь.
Дженни отвернулась, чтобы смахнуть пальчиком слезинку, блеснувшую на реснице, и, выбрав самое широкое кресло, не без труда села в нем.
Что касается пастора, безусловно понимавшего, как мне неловко присутствовать при этой маленькой семейной сцене, то он повернулся ко мне и задал несколько вопросов по теологии.
Он попал в самую точку, дорогой мой Петрус: Вы знаете, теология – мой конек, да и пастор Смит в ней был сведущ, так что уже через минуту наша беседа стала небезынтересной.
Однако она не целиком поглощала мое внимание: дело в том, что я хотел понять намерения миссис Смит относительно будущего ее дочери и потому следил за всеми ее действиями.
А все ее действия преследовали одну-единственную цель: продемонстрировав достоинства внешности мисс Дженни, она старалась мне доказать, что эти достоинства отнюдь не исчерпывают богатство ее натуры и что человека, женившегося на ее дорогой дочери, помимо приданого, о котором ею ничего не было сказано, ждет, вероятно, полное домашнее обзаведение.
Обо всем этом свидетельствовала та заботливость, с какой г-жа Смит заранее расположила чашки, салфетки, чайник прелестного китайского фарфора и, хотя нас было только четверо, целую дюжину серебряных ложек на чайном столике, которым мы могли воспользоваться только после проповеди.
Кроме того, два или три раза она открывала один за другим два небольших шкафа орехового дерева, доверху заполненных бельем, которое, несмотря на свой серый цвет с коричневатым оттенком, выглядело весьма тонким.
Все эти действия не ускользнули от моего внимания, а тем более от внимания г-на Смита.
Это настолько его озаботило, что он неожиданно прервал нашу дискуссию и заявил:
– Мой дорогой сосед, я решительно склонен думать, что, вместо такого же как я сельского священника, я вижу перед собой князя Церкви, путешествующего инкогнито.
Жена моя догадалась об этом, несмотря на ваше переодевание, – вот почему она заставила дочь нарядиться подобно принцессе, вот почему она извлекает из ящика дюжину наших серебряных ложек, единственных, какими мы обладаем; вот почему, наконец, она показывает вам все это чудесное белье, сшитое ею собственноручно; однако, несмотря на угары тщеславия, которые ее охватывают при таких значительных событиях, как ваш приход, моя дорогая госпожа Смит – превосходная хозяйка.
– Ничуть в этом не сомневаюсь, сударь, – откликнулся я, – но скажите, не пора ли нам отправиться в деревню Уэттон, где мне предстоит прочесть проповедь?
– О, – воскликнула г-жа Смит, – в вашем распоряжении еще целых полчаса!.. Дженни, найди свой молитвенник; надеюсь, ты не упустишь случая послушать прекрасную проповедь, которую прочтет господин Уильям Бемрод, с тем чтобы по возвращении иметь основания сделать ему комплимент.
Мисс Дженни, явно обрадованная такой возможностью выйти из комнаты, поспешила покинуть кресло и пошла за своим молитвенником.
Тогда произошло то, что я предвидел: едва девушка закрыла за собою дверь, как ее мать, только и ожидавшая такого случая, чтобы продолжить расхваливать дочь, стала превозносить хозяйственность Дженни, а также ее дарования в живописи, музыке, вышивании, шитье и кулинарии.
Что касается меня, я начал кое-что замечать, а именно: добрая г-жа Смит, несомненно догадываясь о моем намерении жениться, зная о деньгах, которые сулит Ашборнский приход, и прежде всего желая выдать дочь замуж поблизости от родного дома, замыслила, дорогой мой Петрус, сделать Вашего покорного слугу своим зятем.
«Так оно и есть, – сказал я себе. – Отсюда этот ошеломляющий туалет, удививший даже добряка Смита; отсюда показ серебряных ложек и белья; отсюда, наконец, уход мисс Дженни, уход, конечно же, заранее продуманный матерью и дочерью, с тем чтобы в отсутствие дочери мать имела возможность поговорить обо всех ее достоинствах; неплохо разыграно, дорогая госпожа Смит, неплохо!»
И Вы, дорогой мой Петрус, знающий меня, знающий, как я восстаю против всего, что мне пытаются навязать, Вы должны понять, что, чем больше г-жа Смит расхваливала мисс Дженни, тем более я из-за своего злосчастного духа противоречия был склонен видеть в девушке те или иные недостатки.
Вероятно, благодаря своему превосходному чутью порядочного человека, стоящего дороже всех умственных хитросплетений, достойный г-н Смит догадался об этом, ибо он, улыбаясь, чтобы скрыть нетерпение, сказал жене:
– Но, дорогая моя Августа, я действительно что-то не узнаю твой душевный облик, как не узнаю физический облик Дженни… Какого бальзама ты выпила, какую приняла панацею, по какой дурманной траве прошлась сегодня, что эта бедная Дженни, в которой ты обычно находишь столько недостатков, стала сегодня утром просто безупречной?
– Я? Недостатки у Дженни?! – воскликнула, покраснев, г-жа Смит. – Не знаю, откуда вы это взяли. Всякие мелочи, пустяки – и не больше! Ведь, в конце концов, за месяц, за полгода, даже за целый год я не нахожу порой повода сделать Дженни хоть одно какое-нибудь серьезное замечание.
– Но заметь, пожалуйста, мой дорогой друг, – продолжал г-н Смит со своей мягкой улыбкой, не лишенной, однако, насмешливости, – заметь, пожалуйста, что я вовсе не браню тебя за то, что ты сегодня нашла Дженни совершенной, помня, что не раз и не два в отсутствие бедного нашего чада, когда мы оставались только вдвоем, я, напротив, упрекал тебя за то, что ты к ней несколько сурова.
«Хорошо, – подумал я, – теперь пришла очередь отца; комедия показалась мне отлично разученной, а роли удачно распределенными».
Но добрая г-жа Смит была не из тех, кто оставляет упрек без ответа; она оказалась столь чувствительной к тому, что слетело с уст ее супруга, что на мгновение забыла свою роль и соответствующую реплику.
– Сурова?! – вскричала она. – Сурова к нашему ребенку?! И это сказано потому, что я всегда ей внушаю бережливость, милосердие, сострадание, простоту…
– Я сказал о тебе, друг мой, сурова, потому что ты хочешь, чтобы твоя дочь – а она всего лишь дитя – обладала всеми качествами в той же самой превосходной степени, какими обладаешь ты, жена и мать. А предоставь нашей Дженни двадцать лет супружества, любящего мужа, ребенка, такого же, как она сейчас, и Дженни будет таким же, как и ты, моя дорогая Августа, образцом для жен и матерей.
Затем, повернувшись ко мне, он добавил:
– А теперь, мой дорогой собрат, в путь, поскольку времени у нас как раз столько, чтобы пройти нужных полмили.
– Но, – воскликнула г-жа Смит, – разве мы не подождем дорогую Дженни?!
– Эта дорогая Дженни в нас не нуждается, ведь у нее есть мать… Пойдемте, мой дорогой Бемрод, пойдемте!
И, выйдя первым, он показал мне пример.
Я попрощался с г-жой Смит и поспешил вослед этому достойному человеку. В ту минуту, когда дом Смитов исчез из виду, я обернулся и увидел, что мисс Дженни, зажав под мышкой молитвенник, следует за нами вместе с матерью. Не знаю почему, я ускорил шаг, чтобы женщины не смогли к нам присоединиться.
Да нет, мне было понятно, дорогой мой Петрус, почему я ускорил шаг, чтобы женщины не смогли к нам присоединиться.
Дело в том, что мои иллюзии насчет моей прекрасной незнакомки развеялись.
Дело в том, что я прекрасно видел не только материнский, но и отцовский расчет там, где надеялся найти прежде всего чистосердечность.
Дело в том, наконец, что я хотел сам выбрать себе жену и никак не желал, чтобы мне ее навязывали.
Мы прошли дорогу от Уэрксуэрта до Уэттона, не обменявшись даже тремя-четырьмя словами; г-н Смит уважал мое молчание, безусловно полагая, что я обдумываю проповедь.
Ничего подобного: я думал о моей незнакомке.
О моя незнакомка! Если бы я обрел ее такой, какой видел прежде – с ее развевающимися волосами, с ее цветами, с ее птичкой, с ее ясным взглядом, с ее простодушием, с ее грациозностью, наконец, какие я приписывал ей в горячке своего сердца, в безумии своего воображения! Если бы ее родители, вместо того чтобы навязывать ее мне, выждали бы, когда я сам проявлю к ней внимание, а ей дали бы время полюбить меня, и с той патриархальной простотой, какую всегда ищут и никогда не находят, сказали бы мне:
«Вы бедны, дорогой господин Бемрод, и также бедна наша дочь; но вы оба молоды, но вы любите друг друга; объедините вашу бедность, и любовь превратит ее в богатство».
О, если бы они сказали мне это, с какой радостью я встретил бы Дженни, с какой радостью я взял бы ее руку в свою, с какой гордостью я ввел бы ее в мой ашборнский домик, попросив у ее родителей только ту соломенную шляпку, то белое платье и тот голубой пояс, в которых она предстала передо мною и от которых, по крайней мере в моей памяти, она была просто неотделима!
Но все шло совсем не так, как я надеялся, и Дженни, вместо того чтобы идти рядом со мной, свободная, радостная, легкая, шла поодаль за нами в замешательстве, опечаленная и на каждом шагу спотыкавшаяся из-за своих высоких каблуков.
К церкви мы подошли на десять минут раньше, чем дамы.
Она была полна людей, и я видел, что меня ждали с нетерпением; но, признаюсь Вам, дорогой мой Петрус, что моя проповедь представлялась мне делом второстепенным, и я, поглощенный пережитым разочарованием, не придавал ей большого значения.
К счастью, именно в том случае, когда мне приходится прилагать меньше всего усилий для достижения желаемого результата, я прихожу к нему обязательно.
Выбранная мной цитата из Писания была вполне хороша: речь в ней шла о великом эгоизме природы, которая, всегда и неизменно глядя только вперед и нуждаясь прежде всего в том, чтобы поколения следовали за поколениями, говорит юной супруге гласом Всевышнего:
«Ты оставишь отца твоего и мать твою и последуешь за мужем твоим».
Вот поэтому-то Бог, заранее предвидящий все на свете, одарил отцов и матерей огромной любовью к детям; дети же, вовсе не будучи неблагодарными, поскольку они повинуются намерениям Господа, испытывают к родителям совсем не такую сильную любовь, какую родители испытывают к детям.
Скажите матери:
«Ты оставишь дочь твою», пусть даже ради самого святого долга, и мать не станет повиноваться, ведь ее дитя, выношенное в ее утробе и вскормленное ее молоком, ей дорого вдвойне.
Скажите дочери:
«Ты оставишь мать твою и последуешь за мужем твоим», и она повинуется с улыбкой и пойдет вместе с тем, кто, словно розу, сорвет ее, проходя мимо, и поставит в свою бутоньерку или прикрепит к шляпе, оставив розовый куст осиротевшим и унеся вместе с цветком и его аромат.
Я имел большой успех, я заставил всех матерей плакать, а детей – улыбаться.
И, однако, два обстоятельства весьма и весьма меня беспокоили.
На кафедру я поднялся за несколько секунд до начала проповеди, так что у меня была возможность бросить взгляд на моих слушателей, ожидавших – кто с большим, кто с меньшим нетерпением, кто с большим, кто с меньшим любопытством – минуту, когда я заговорю.
Среди слушателей я увидел Дженни с ее матерью: мать сидела как раз напротив меня, а дочь, естественно, рядом с ней.
Как только девушка вошла в церковь, всякая стеснительность, всякая озабоченность, всякая неуместная стыдливость покинули ее, уступив место мягкому и высокому подлинному благочестию; ее не обеспокоил даже некоторый ропот, вызванный ее одеянием, чересчур изысканным для посещения церкви; и, словно поняв, что под раззолоченным покровом Господь увидит чистое сердце, она на мгновение подняла свои глаза, затем опустила их к своему молитвеннику и в дальнейшем не отрывала взгляда от книги.
Началось пение; если девушка читала молитвы сидя, то для пения она встала.
И тут сразу открылись ее глаза и уста – глаза для благочестия, а уста – для гармонии; в эти минуты, казалось, девушка забыла все – землю во имя Неба, людей – во имя ангелов; в эти минуты среди других голосов выделялся ее голос, прозрачный и неземной; казалось, ее слова обретали крылья и, единственные среди других слов, они взлетают в эфир и теряются в бесконечности.
Я вспомнил, что мать Дженни хвалила ее как хорошую музыкантшу; но то, что сейчас исходило от девушки, было чем-то большим, нежели музыка, – это было нечто простое и вместе с тем великое, как пение птицы, как шум листвы, как голос самой природы, наконец, непохожий на пение человека.
Вся эта гармония лилась с ее уст без усилий и без усталости; только ее голова, чуть склоненная к плечу, словно ее шея, как у лебедя, была слишком длинной и гибкой, чтобы прямо держать голову, – так вот, только ее голова, чуть склоненная к плечу, придавала ее позе невыразимое изящество, а ее лицу – пленительное очарование, и длилось это ровно столько, сколько длилось пение: ее голос, нежное дыхание ее души, запевший вместе с другими, умолкнув вместе со всеми, как только умолкли они, поднявшись в простоте молитвы и затихнув в величии веры.
Затем она вновь села так же просто и бесшумно, как встала, не догадываясь о том, что внесла божественную ноту в человеческий хор.
Теперь наступила моя очередь.
При первых же произнесенных мною словах ее прекрасные голубые глаза подняли свой взгляд на меня и уже его не отрывали; однако я без труда заметил, что она смотрела не столько на человека, сколько на проповедника, которого она слушала глазами, словно ушей было для нее недостаточно, словно она понимала: сказанное устами может исходить только от ума, а сказанное глазами несомненно исходит от самого сердца.
Признаюсь, что увиденное и услышанное мною несколько примирило меня с мисс Дженни.
Поэтому, окончив проповедь, я решил предложить девушке руку при возвращении в Уэрксуэрт, хотя, быть может, дорогой мой Петрус, только ради того, чтобы узнать ее мнение о моей проповеди.
Но, пока я на несколько минут задержался в ризнице, мисс Дженни ушла вместе с матерью.
В ризнице я увидел г-на Смита, ожидавшего меня там и похвалившего меня столь искренне, что нельзя было приписать ему задние мысли; у двери, разделявшей ризницу и церковь, я встретил почти всех моих слушателей, тоже ожидавших меня, чтобы поздравить с успехом.
Вы согласитесь, дорогой мой Петрус, то был триумф; но почему же он казался мне неполным?
Дело в том, что этому триумфу недоставало одного голоса, голоса, столь чистого, что остальные, как мне представлялось, поздравили меня от имени земли, а он, наверное, мог бы поздравить меня от имени Неба.
Итак, я вернулся в Уэрксуэрт снова только в обществе г-на Смита и еще более молчаливый, чем по пути в Уэттон.
На этот раз меня не могли извинить мысли о предстоящей проповеди, и, однако, добрый пастор Смит предоставил мне полную возможность предаваться моим грезам.
Да, моим грезам, дорогой мой Петрус, поскольку я поневоле грезил о ней: в облике Дженни, искаженном ее матерью, я мало-помалу снова узнавал мою незнакомку, увиденную мною в окне, и все же я покачал головой и сказал себе: «Нет, нет, никогда!»
Мы вернулись в дом.
Госпожа Смит и ее дочь ждали нас в гостиной; г-жа Смит сразу же стала хвалить мою проповедь.
Дженни не произнесла ни слова.
Думаю, дорогой мой Петрус, все похвалы ее матери я отдал бы за одно-единственное критическое замечание дочери: по крайней мере, у меня появился бы повод обратиться к ней, дать ей ответ, поспорить с ней.
Ее молчание приводило меня в отчаяние.
Объявили, что завтрак подан.
Я сел за стол рассерженный.
Если бы я не видел, что глаза Дженни от начала до конца проповеди внимательно смотрят на меня; если бы в те минуты, когда я говорил о той легкости, с какой дети покидают тех, кто произвел их на свет, если бы в эти минуты я не видел, как одной рукой дочь ищет руку матери, а другой смахивает слезы с глаз, – я мог бы подумать, что Дженни меня совсем не слушала, а значит, совсем не слышала.
Но ведь все обстояло иначе: она не пропустила ни одного моего слова, в чем я был уверен.
Следовательно, ее молчание означало упрямство, невежливость или, в лучшем случае, неловкость.
Но какое упрямство при глазах мягких, как глаза газели! Но какая невежливость при голосе нежном, словно пение! Но какая неловкость при таком чарующем изяществе!
Трудно было умом совместить это, и, однако, дело обстояло именно так. Поэтому я решил отплатить молчанием за молчание; я знал, что завтрак приготовлен стараниями мисс Дженни, и, хотя, должен признать, дорогой мой Петрус, он был великолепен, хотя это великолепие усугублялось моим завидным аппетитом – результатом двух утренних прогулок, хотя я поглотил сам половину этого завтрака, я не произнес ни единого слова одобрения.
Правда, между нами существовало различие: дело в том, что Дженни хранила молчание просто как человек, которому нечего сказать, я же молчал как человек, у которого душа полна и которого злит невозможность говорить.
При таком общем молчании завтрак проходил мрачновато, как Вы сами это понимаете, дорогой мой Петрус.
Мисс Дженни встала из-за стола первой и занялась заваркой чая с той естественностью, с какой после нашего возвращения из церкви она делала все: то ли девушка привыкла к своему одеянию, то ли ее натура взяла верх над роковым искусством, сковывавшим все ее движения, но мало-помалу она вновь обрела присущую ей грациозность и свою обычную непринужденность.
Я же злился все больше из-за того, что она, столь бесхитростная и естественная, обратилась ко мне только лишь для того, чтобы сказать, что чай готов, и пригласить меня к одноногому круглому столику.
Что касается матери, то ее явно тяготила вся эта медлительность трапезы и чаепития.
Поэтому, как только я выпил первую чашку, она, не спрашивая, хочу ли я вторую, сказала мне:
– Господин Бемрод, вы видели только нижний этаж нашего домика; идите за мной, и я вам покажу второй этаж… Вы увидите, что в его четырех стенах заключено помещений больше, чем можно предположить, и что, строго говоря, у нас имеются два домашние хозяйства.
Я рад был уйти из комнаты, где находилась мисс Смит хотя бы только ради того, чтобы показать ей, как мало я дорожу ее обществом.
Последовав за г-жой Смит и изображая улыбку, суть которой легко понял бы наблюдатель более тонкий, чем старик, или более любопытный, чем девушка, но которую добрая г-жа Смит, пастор и мисс Дженни не подвергли ни малейшему сомнению.
Я догадывался, что это путешествие в высокие широты дома имело только одну цель – продемонстрировать мне богатства, еще мне неведомые, поскольку я посетил всего лишь низшие его сферы.
Я не ошибся.
Это было повторение того обследования, на которое подвигнула меня добрая г-жа Снарт, когда она принимала меня в Ашборне.
Но какое различие в намерениях, дорогой мой Петрус!
Госпожа Снарт выражала признательность; г-жа Смит искушала.
Поэтому, насколько легко г-жа Снарт завоевала мое сердце, настолько со всей силой моей воли я решил противиться г-же Смит.
В конце концов, заметив, что, несмотря на только что законченный обзор всех ее богатств, я остался холоден и почти нем, она сказала мне:
– Дорогой господин Бемрод, вы, я вижу, человек весьма бесстрастный.
Я кивнул, подтвердив, что она не ошибается.
– Вы правы, – продолжала жена пастора, – бесстрастность – добродетель, тем более достойная похвал, что она редкостна, но, поверьте мне, человек разумный, а вы, полагаю, человек настолько же разумный, насколько бесстрастный, не презирает такое честное благополучие, без которого могут существовать спокойствие ума и мир в душе, но без которого наверняка не может быть подлинного счастья.
Вступить в супружество, имея долги, – плохое начало для семейной общности; конечно, можно спать на тюфяке, набитом кукурузными листьями, но куда лучше спать на волосяном матраце и на шерстяной подстилке.
Поэтому подобный вам человек, конечно же, приносит жене достаточно, когда имеет такой хороший приход, как ашборнский, и такой прекрасный талант, как у вас; но в этом случае нужно также, чтобы и жена принесла кое-что со своей стороны – если и не денежное приданое, то, по крайней мере, хорошее постельное белье и добротную мебель. Уверена, вы думали над этим, не так ли, дорогой господин Бемрод?
Атака была столь прямой, что нервы мои напряглись.
– Никогда, сударыня! – ответил я.
– Как никогда? – воскликнула она. – Вы никогда не думали о женитьбе?
– Мною было сказано совсем не это, сударыня, – возразил я. – Наоборот, я много размышлял о браке, особенно с некоторых пор.
– С некоторых пор? – переспросила г-жа Смит, не в силах скрыть беспокойство в голосе. – Так вы уже выбрали себе спутницу жизни? Вы уже нашли себе супругу по сердцу?