bannerbannerbanner
Ашборнский пастор

Александр Дюма
Ашборнский пастор

Полная версия

XVI. Что может выстрадать женщина (Рукопись женщины-самоубийцы. – Продолжение)

Как только жизнь вернулась, надо было заниматься ее нуждами.

Пасторское жалованье в приходе было маленьким; в общем и целом мой муж получал шестьдесят фунтов стерлингов в год.

Вдовам пасторов несчастной валлийской деревеньки не полагалось никакого пенсиона.

До нас только два пастора жили в уэстонском пасторском доме.

Первый не был женат.

У второго жена умерла раньше, чем он сам.

Так что до сих пор удручающая картина вдовьей нищеты не заботила паству.

Я стала первой, на которой несчастье осуществило подобный опыт.

За двадцать пять лет нашей жизни в пасторском доме, когда мой муж исполнял свои священнические обязанности, нам удалось сделать кое-какие сбережения – сумму, составляющую примерно годовое жалованье.

Но болезнь моего мужа унесла более половины этой суммы.

Так что ко времени смерти этого достойного человека у меня оставалось лишь около двадцати пяти фунтов стерлингов.

Большая часть мебели принадлежала приходу; однако в своего рода уставе, предоставлявшем комнату вдове покойного пастора, было сказано, что вдова эта имела право взять из мебели, находившейся в ее временном пользовании, все, что может считаться предметами первой необходимости.

Я была скромна в своем выборе.

Кровать дубового дерева для меня, нечто вроде складной брезентовой кровати для дочери, четыре плетеных стула, два кресла, зеркало, стол, шкаф, немного кухонной утвари – этим и ограничились мои притязания.

Я попросила нового пастора подняться ко мне, дабы он сам оценил скромность моих желаний.

Пастор осмотрел все это своими холодными глазами и коротко заметил:

– Хорошо; если вы нуждаетесь еще в чем-нибудь, возьмите… только возьмите сразу же, так, чтобы нам друг друга больше не беспокоить.

– Благодарю вас! – ответила я. – Теперь у нас есть все, в чем мы нуждаемся.

Пока мы говорили, два ребенка, стоя на лестнице, через полуоткрытую дверь с любопытством посматривали на нас и своим смехом резко отличались от плачущей Элизабет.

Смех этих детей был для меня мучителен.

Я бросилась к двери, чтобы ее закрыть.

Пастор понял мое намерение.

– Не стоит, – сказал он, – я ухожу.

И он в самом деле вышел; дети по его знаку последовали за ним, но при этом то и дело оборачиваясь и новыми взрывами смеха оскорбляя нас в нашем несчастье.

Быть может, мое исстрадавшееся сердце видело зло там, где его и не было; беззаботность, свойственная возрасту этих детей, была, наверное, их единственным преступлением по отношению ко мне; однако, мне кажется, всякий возраст, как бы ни был он мал, должен уважать чужие слезы.

Страдание – одна из божественных ипостасей.

Несомненно, хотя Элизабет не произнесла ни слова, хотя она, казалось, даже не заметила эту ребячью веселость, столь для меня мучительную, эта веселость причинила ей жестокую муку: сначала, положив мою руку на свой влажный от пота лоб, она встала, чтобы пойти открыть окно, но на полпути, – а я не сводила материнских глаз с моего бедного ребенка, – на полпути остановилась, побледнела, покачнулась, вытянула руки, словно ловя воздух, и с трудом проговорила:

– Ах, Боже мой! Что со мной, мама?.. Мне кажется, что я больше не могу дышать… я задыхаюсь!

И в самом деле, задыхаясь, она едва не упала, но я успела подбежать к ней, усадить ее на стул, подтащила стул поближе к окну и открыла его.

После нескольких усилий, разрывавших мою грудь еще сильнее, чем грудь дочери, она в конце концов обрела утраченное дыхание, а вместе с дыханием к ней, похоже, вернулась и жизнь.

Ее глаза открылись, полные влаги; высохшие губы просили воды, и кровь, словно ей разрешили возобновить прерванный бег, поторопилась прихлынуть к вискам, заставив их пульсировать, и к щекам, окрасив их пунцовыми пятнами.

Боже, уж не больна ли моя бедная девочка более серьезно, чем я думала?! Я буду умолять моих деревенских друзей: как только они увидят в Уэстоне мил форде кого лекаря, пусть попросят его зайти к нам.

Но тут нас прервал – Элизабет в ее возвращении к жизни, меня в моих предчувствиях – деревенский бакалейщик; он пришел предъявить мне счет – двадцать шиллингов долга и заявил, что отныне, вместо расчетов через каждые три месяца, он просит нас делать покупки только за наличные или же оказать честь нашими покупками другому лавочнику.

Все было совершенно понятно: зная, что источник наших доходов иссяк вместе со смертью моего бедного супруга, и мало веря в платежеспособность вдовы и сироты, он решил ничего не давать нам в долг.

Я ответила ему с достоинством, спокойным голосом, но, по правде говоря, со слезами в душе, что его новое решение совпадает с нашим и, отдав ему двадцать шиллингов, которые он потребовал вернуть, больше его не задерживала.

Бакалейщик, без сомнения, не ожидал такой покладистости и столь скорой уплаты маленького долга, и поэтому, прежде чем расстаться со мной, уже стоя на лестнице, он пытался пробормотать какие-то извинения, ссылаясь на тяжелые времена и просьбы его жены быть бережливым.

Не слушая его, я закрыла за ним дверь.

Вне всякого сомнения, я только что сама сотворила себе врага; но, найдя в себе мужество стерпеть его безжалостность, я не смогла стерпеть его пошлость.

Видимо, сколь бы мы ни обнищали, он боялся потерять нас как покупателей.

О Боже, когда у нас кончатся деньги, что будет с нами, с бедной Бетси и со мной, среди людей, созданных в большом и малом по образцу человека, который только что вышел из этой комнаты?

На завтрак мы, как обычно, выпили по чашке молока. Наш бедный усопший, которого беспокоило здоровье его дочери и который порою с отеческой печалью смотрел на это хрупкое существо, – наш бедный усопший говорил, что нет для нее лучшего питания, чем молоко.

Чтобы приучить ребенка к такому завтраку, который поначалу внушал ей некоторую неприязнь, я сама пила молоко вместе с нею.

На следующий день после визита к нам бакалейщика, мы, одинаково внимательные друг к другу, заметили, что обе уже не добавляем в молоко мед.

Каждая из нас могла бы придумать этому объяснение, заявив, что предпочитает чистое молоко, но мы обе смогли сделать только одно – броситься в объятия друг другу и заплакать.

Наконец, Элизабет первая пришла в себя.

– Матушка, – сказала она, – слава Богу, отец дал мне хорошее воспитание. Хотя мы живем в Уэльсе, я хорошо знаю английский и французский; мне кажется, я могла бы стать гувернанткой девочки в каком-нибудь благородном доме или вести счета у какого-нибудь богатого торговца в Пембруке или в Милфорде.

– Да, конечно, дитя мое, это возможно, – согласилась я, – но тогда нам придется расстаться.

Элизабет подняла глаза к Небу и вздохнула.

Она словно хотела сказать: «Увы, отец тоже покинул нас и покинул навсегда; на примере этой вечной разлуки Бог вразумляет нас: какое счастье расставаться лишь ненадолго».

Я хотела отбросить мысль, которую моя дорогая бедняжка пыталась мне внушить.

– Дитя мое, – сказала я Бетси, – мы пока еще не в таком положении. Если будем экономить, мы сможет прожить на оставшиеся деньги год, а то и больше. Что ж, когда наступит горький час, попросим сил у Бога и, надеюсь, Бог даст нам их.

Мы допили молоко и уже через три дня вполне привыкли пить его без меда; мы даже нашли в нем тонкий вкус, какого не замечали раньше.

Я высказала это соображение первая.

– Видишь, матушка, – откликнулась Элизабет, – как нужда порождает привычку и как без многого, когда хочешь, можно преспокойно обойтись.

Этот вывод моей бедной крошки подвигнул нас к новым переменам: мы урезали в нашей жизни, и так весьма скромной, все, что только можно было урезать, и благодаря подобной бережливости, ничего в деревне не беря взаймы и потратив менее дюжины фунтов стерлингов, прожили полгода.

На этом наш опыт был завершен: невозможно было расходовать меньше, чем это делали мы.

Нам предстояло прожить так еще полгода, а затем все будет кончено! Впрочем, время от времени я всматривалась в мою бедную Элизабет со все возрастающей тревогой: хотя она никогда не жаловалась, хотя каждый раз, когда наши взгляды встречались, она пыталась улыбнуться, хотя она при случае успокаивала меня легким кивком, она явно слабела, в особенности для материнского взгляда.

К тому же порой у нее вырывался негромкий короткий и нервный кашель, который становился более продолжительным и упорным, когда ветер дул с севера, – тогда легкая дрожь пробегала по ее телу, хотя руки ее оставались сухими и даже горячими.

Очевидно, она была больна, но, когда я расспрашивала ее об этом недомогании, Бетси не могла мне объяснить его причины и рассказать, в каком месте тела кроется болезнь.

Правда, по мере того как ее плоть, казалось, боролась против какой-то разрушительной силы, ее личико обретало все более божественную пленительность; живая, она, казалось, возносится к Небесам и становится ангелом, хотя и оставалась еще на земле.

Я упоминала, что она первой высказала мысль о нашей разлуке, и, однако, каждый ее поступок заранее протестовал против такой возможности. Ей были известны все швейные работы, вышивала же она, как фея!

Она принялась за дело и творила чудеса; однако, не говоря уже о трудности извлечь материальную пользу из этих шедевров в такой маленькой деревне, как Уэстон, ей вскоре пришлось вообще отказаться от работы.

Склоняясь над ней, Бетси задыхалась; время от времени она вставала, встряхивала головой, пытаясь вздохнуть, и с ужасными спазмами, запрокинув голову, вновь падала на стул.

Поскольку прежде всего надо было беречь здоровье моего дорогого ребенка, я воспользовалась своей материнской властью, и эта работа была прервана.

Наступила зима, что мы никак не учитывали в своих расчетах. Наша комната, расположенная под самой черепицей и обращавшаяся в пекло летом, зимой становилась ледяной.

 

Так что без дров и угля мы обойтись никак не могли; уж скорее мы обошлись бы без хлеба.

К тому же, когда наступили холода, кашель у Бетси стал еще мучительнее, чем раньше. Он разрывал мне сердце, и ради того, чтобы уменьшить его, согревая воздух в комнате, я готова была бросить в огонь даже мою деревянную кровать.

Однажды я заметила, что дочь с тревогой смотрит на свой платок.

– О Боже, матушка, – воскликнула она, – что это со мной? Я кашляю кровью.

Меня словно ударили в самое сердце и тем больнее, что я должна была скрыть свое беспокойство.

– Это пустяк, – заявила я, – ты ведь сделала усилие, чтобы откашляться… Не можешь ли ты кашлять более осторожно?

Бетси грустно улыбнулась:

– Постараюсь.

И она спрятала в карман платок с пятнами крови.

Я вышла из дома и отправилась к деревенскому травнику, который некоторое время изучал медицину в Пембруке и теперь приготовлял целебное зелье для больных бедняков.

Я рассказала ему о том, что случилось с Бетси.

Выслушав меня, он пожал плечами:

– Что вы хотите, у молоденьких девушек всегда много сложностей со здоровьем! Но все же заварите вот эту травку, подсластите настой медом, и ваш ребенок, выпив его, почувствует себя лучше, лишь бы только в комнате было тепло.

Огонь и мед! Это было бы большой роскошью в нашей обычной жизни, но для заболевшей Бетси уже ничто не было роскошью и всякий медицинский совет становился приказом.

Расставшись с травником, я пошла к бакалейщику.

– А, соседка, – заулыбался он, – видно, вы поняли слишком буквально то, что я вам сказал; вы стали редкой гостьей у нас.

Я извинилась, сославшись на скудость наших потребностей.

– Так откуда же вы ко мне пришли? – спросил он с того сорта любезностью, что присуща мелким лавочникам.

– Я только что купила кое-какие растения у травника.

– Какие растения? Ведь я тоже продаю растения… Почему же вы не пришли ко мне? Я бы вам продал их точно так же, как он.

– Я не знала, какие именно мне нужны.

– Ах, вот что!.. И вот он-то выписал вам рецепт? Этот прощелыга суется в медицину! Да кто же это у вас заболел?

– Элизабет.

– А что с ней?

– Она кашляет, бедняжка, да так сильно, что сегодня у нее появилась кровь на губах.

– Вот как! И что же он ей дал против кашля? Медвежье ухо?[530] Грудной чай?

– Нет, что-то вроде мха… Взгляните-ка сами!

– Это лишайник! Значит, у вашей дочери чахотка?

Я вся покрылась холодным потом; бесцеремонные слова этого Человека так соответствовали моим подозрениям, что я покачнулась и ухватилась за край прилавка, чтобы не упасть.

– И сколько он взял за это зелье? – поинтересовался лавочник.

– Два пенса, – ответила я сдавленным голосом.

– Два пенса! Ох, какой вор! Здесь товара не больше, чем на пенс… В будущем, соседушка, приходите ко мне, я вам дам вдвое больше и за половинную цену… Хотя, впрочем, лекарством против болезни вашей дочери, если только оно вообще существует, могли бы стать края более теплые, чем этот. Наш горный воздух вреден чахоточным; он их убивает в два счета, и я не очень-то удивлюсь, если в будущем году, в такую же пору, ваша бедная дочь… черт!., вы сами понимаете… Всего доброго!

Ответить я не смогла – меня душили рыдания.

Я взяла одной рукой чашку с медом, другой – пакетик с лишайником и вернулась в пасторский дом, дрожа от страха, что за время моего отсутствия с моей бедной Элизабет еще что-то случилось.

Но, к счастью, она почувствовала себя лучше.

Сидя за столом, она писала письмо, которое попыталась спрятать от меня.

Я знала, какое чистое сердце у бедного ребенка, и даже не стала ее ни о чем расспрашивать.

Так что у нее хватило времени сунуть бумагу за корсаж платья.

Час спустя она под каким-то предлогом вышла; через полуоткрытую занавеску я следила за ней и увидела, что она опустила письмо в почтовый ящик.

XVII. Что может выстрадать женщина (Рукопись женщины-самоубийцы. – Продолжение)

То ли, благодаря настойкам лишайника на меду, которые я заставляла пить мое дорогое дитя, кровохарканья исчезли, то ли потому, что Элизабет, не желая меня огорчать, просто утаила, что они возобновились, – так или иначе, я поверила в лучшее, казавшееся мне вполне явным.

Три последних зимних месяца мы провели взаперти в нашей комнате, откуда я не позволяла дочери выходить.

Время от времени, когда небо было затянуто облаками плотнее, чем земля покрыта снегом, и в этом мрачном сером безграничном покрове, похожем на саван, простертый над нашими головами, появлялся разрыв и через него проскальзывал солнечный луч, я тотчас открывала окно навстречу этому дружественному лучу, и Бетси сразу же ставила стул поближе к окну и усаживалась, чтобы насладиться ясным и теплым воздухом, словно для нее одной на мгновение сотворенным сострадательным и добрым Господом.

И тут она будто вновь рождалась на свет и вновь оживала; потускневшие глаза широко открывались, уста вдыхали свежий воздух, а руки словно пытались поймать какой-то незримый призрак, ускользающий от нее.

Наверное, цветок не так явно и не так быстро возвращается к жизни под майскими лучами, как возвращалась тогда к ней моя бедная Бетси.

Ее выздоровление довершила весна: подобно растению, которое защищают от морозов заботы садовника, дочь моя была спасена от зимы!

Но, Боже мой, сколько потребовалось предосторожностей! И как это было грустно, когда сквозь заиндевевшие окна, привлеченная радостными ребячьими криками, она наблюдала за двумя детьми пастора, скользящими по льду ручьев или атакующими снежками сиюминутных противников.

Наконец, пришел май.

Можно сказать, что и для Элизабет это был месяц цветения: никогда лепестки розы не окрашивались в такой свежий цвет, как ее щеки; никогда еще лилия на своем стебле не покачивалась столь грациозно, как двигалась ее головка на гибкой шее.

Ее ротик, приоткрытый подобно чашечке цветка, казалось, впивает свет, воздух и росу так же, как это делает цветок, чтобы затем превратить их в аромат.

Она была столь прекрасна, что моя материнская любовь, казалось, была близка к тому, чтобы превратиться в молитвенное обожание, и я забывала о том, что это моя дочь, а не вторая Дева Мария.

При виде ее нездешнего облика я впадала в глубокую печаль.

Вместо того чтобы меня успокоить, такого рода преображение страшило меня.

«Бог призывает ее к себе!» – думала я и смотрела, касаются ли еще земли ноги моей дочери.

К тому же к этой тревоге присоединялись не менее тягостные материальные заботы.

Прошел уже год со дня смерти моего мужа; чтобы прожить этот год, мы потратили меньше двадцати фунтов стерлингов.

Посчитав оставшиеся деньги, я увидела, что все наше богатство состоит из двух фунтов стерлингов, трех шиллингов и шести пенсов.

Едва мы с Элизабет успели закончить эти невеселые подсчеты, как вошел почтальон и вручил нам письмо из Милфорда.

Он не успел еще договорить, что привело его к нам, а Бетси уже вскрикнула и бросилась к нему.

Она взглянула на адрес, указанный на письме, и поспешила открыть конверт.

То был ответ на письмо, которое Бетси написала несколько месяцев тому назад и при моем появлении спрятала за корсет.

Это был также ответ Провидения на вопрос, который мы именно в эти минуты без слов, только взглядами задавали друг другу, всматриваясь в наши два фунта стерлингов, в наши три шиллинга и в наши шесть пенсов: «Что с нами будет?..»

Элизабет написала старинному другу своего отца и попросила его найти ей место или учительницы в большом доме, или счетовода, или даже гувернантки.

Сейчас ей предлагали пятнадцать фунтов стерлингов и питание за ведение бухгалтерской книги у самого богатого торговца в Милфорде.

Увы, эта радость смешивалась с грустью! Ведь Бетси и я никогда не разлучались не то что на один день, а даже на один час.

Правда, Милфорд от Уэстона отделяли всего две мили и я могла бы время от времени навещать мое бедное дитя.

О, если бы наша разлука оказалась бы более полной, не знаю даже, как бы мы смогли жить; но, оставаясь вместе, мы рисковали умереть от голода!

Уверенная в том, что я стану всячески противиться полученному предложению, Элизабет собрала все свои силы, чтобы умолить меня дать ей согласие пойти на жертву, которая обеспечила бы нам дальнейшее существование; затем, когда, осознав всю срочность подобного решения, я уступила Бетси, она вдруг лишилась сил, упала на колени и возвела к Небу полные слез глаза и изломанные страданием руки.

В конце концов, нельзя было терять время и следовало тотчас принять решение, какое бы оно ни было.

Вакансия ожидалась полгода, и она открылась в тот самый день, когда наш друг сообщил нам о ней.

Торговец, который не мог допустить задержек в своей бухгалтерии, предоставил Элизабет на раздумья только три Дня, включая и день, когда наш друг известил нас о вакансии.

Мы получили письмо в понедельник, в одиннадцать утра.

В четверг, если Бетси принимала предложение, она должна была отправиться к торговцу.

К сожалению, выбора у нас не было: приходилось или принять приглашение, или умереть с голоду.

Я замечала удивление в глазах уэстонских крестьян, видевших, что я живу, экономя на всем, но все-таки живу; видевших, что я покупаю мало, но все-таки плачу за то немногое, что покупаю.

Само собой разумеется, гардероб наш не обновлялся, но Элизабет, искусная, словно фея, Бог знает, каким образом сумела собрать для себя нечто вроде приданого.

У меня оставалось траурное платье, которое, будучи плохо окрашенным, стало серым, но ткань его была более прочная, нежели цвет, и это позволяло надеяться, что оно мне еще послужит.

Таким образом, Элизабет не надо было ничего покупать; более того, она захватила с собой свои вышивки, работу над которыми она по слабости здоровья недавно прервала, и пообещала мне, что, оказавшись в городе, попытается извлечь из них хоть какую-то пользу.

Наступила минута расставания.

Бетси ответила другу своего отца, что она принимает предложение торговца, а тот, в свою очередь, известил ее, что осел, средство передвижения вполне привычное в нашем Уэльсе не только для женщин, но нередко и для мужчин, будет предоставлен в распоряжение Бетси в день ее отъезда.

Осел прибыл в назначенный час вместе со своим провожатым: пунктуальность – основная добродетель негоциантов.

Провожатый оказался мальчишкой десяти – двенадцати лет; я обрадовалась этому обстоятельству: его возраст давал мне право сопровождать мое дорогое дитя до самого Милфорда.

Наш друг посоветовал мне не сопровождать дочь до дома торговца, человека недоверчивого, который, увидев меня рядом с дочерью, мог бы взять себе в голову, что я надеюсь пристроиться в его доме вместе с Бетси.

О, если бы этот человек пожелал взять меня к себе! Думаю, я согласилась бы работать у него служанкой, только бы не расставаться с моим ребенком.

Но такое предложение мне не было сделано, а я сама не осмелилась высказать его.

Сначала Бетси, понимая, что возвращаться мне придется пешком, заявила, что это я должна ехать верхом на осле; но, увы! – я, женщина, обремененная немалыми годами, была намного крепче дочери, а юная девушка, в пору весны своей жизни, имея за плечами всего лишь восемнадцать лет, напротив, согнулась под их тяжестью.

Видя, что я упорно отказываюсь сесть на осла, Бетси пожелала идти рядом со мной.

Сопротивляться ее просьбам означало раздражать ее.

Мы шли рядом, и при этом дочь опиралась одновременно на мою руку и на мое плечо.

И тем не менее, несмотря на такую двойную опору, через четверть часа она, задыхаясь, остановилась; усилие, потребовавшее от Бетси предельного напряжения и огромного мужества, на мгновение заставило меня поверить в ее физические силы, но, приглядевшись к ней повнимательнее, я увидела, что на ее лице поблескивают капли пота.

Она побледнела и, положив руку на сердце, остановилась.

Бетси задыхалась от сильного сердцебиения.

Она несколько раз кашлянула и отвернулась, чтобы сплюнуть; то ли она была столь слабой, то ли кашель был таким сильным, но она покачнулась и, казалось, близка была к тому, чтобы упасть.

 

Я бросилась к ней и обняла ее; голова ее упала на мое плечо.

– Постой немножко, матушка, – попросила она ослабевшим голосом, – вот так мне хорошо.

И она вздохнула.

С минуту я не шевелилась; затем, увидев, что Бетси остается неподвижной, я начала тревожиться и, осторожно переместив ее голову с плеча на руку, заметила, что если она и не упала в обморок, то находится в состоянии крайней слабости.

Я невольно вскрикнула.

Услышав мой крик, она вновь открыла глаза и приподняла голову.

– Ах, как хорошо жить! – произнесла Бетси.

И всем своим естеством она вдохнула воздух счастья, помогавший ей поверить, что из черной ночи она вернулась в светлый день, от смерти вернулась к жизни.

У меня появилось какое-то предчувствие: я не хотела позволить ей продолжить путь; мне казалось, что я держу в объятиях облачко, готовое тут же растаять; мне казалось, что расстаться с дочерью означает ее утратить!

– О, дитя мое любимое, – сказала я, – не ходи дальше… возвращайся в Уэстон и, когда у нас не останется Денег, Господь позаботится о наших нуждах.

Бетси, улыбнувшись, покачала головой.

– Зачем же так? – возразила она. – Ведь решение принято, не правда ли? Так что же изменилось сегодня утром?.. То, что со мной случилось, разве не случается со мной каждый день? Нет, дорогая моя матушка, помоги мне сесть на это животное, которое на меня выжидательно поглядывает, и продолжим путь.

Мы стали искать камень, став на который Бетси могла бы сесть на осла, но, не найдя ничего подходящего, я сама приподняла ее и подсадила.

Увы, это дело оказалось для меня легким, очень легким; Бетси весила не больше, чем во время ее детства, когда я поднимала ее на руках, чтобы она могла видеть как можно дальше или поверх голов других людей.

Затем мы бок о бок продолжили путь, ее рука лежала в моей руке, и мы не сводили друг с друга глаз, в то время как мальчик вел осла за повод.

Рука Бетси словно горела и то и дело неожиданно вздрагивала; из ее больших голубых глаз при каждом взгляде, казалось, вырываются искры внутреннего огня, пожиравшего ее.

Я смутно чувствовала, что в этом незримом костре что-то сгорает и это «что-то» – жизнь моей девочки.

Вопрос лишь в том, на сколько лет, месяцев, дней хватит топлива для того, чтобы поддерживать пламя?

Я поцеловала дочь и почувствовала, как подступают к моим глазам слезы; сделав усилие, я удержала их.

Бетси, напротив, счастливо улыбалась и пребывала едва ли не в восторженном состоянии.

При каждом дуновении ветерка она приоткрывала губы, чтобы вдохнуть его; к каждому встреченному по пути цветку она протягивала руку; каждой птице, распевающей на ветвях дуба или боярышника, она посылала привет.

Увы, наше путешествие длилось недолго, и за это время мы не обменялись ни словом.

Мы подошли к окраине Милфорда.

Пора было расставаться.

Силы меня покидали…

Однако нежный голос Бетси, ее детские ласки, ее губы, касавшиеся моих волос, ее пальцы, гладившие мое лицо, – все это утешило меня; как этот ветерок, который она вдыхала, как этот цветок, к которому она тянула руку, как эта птица, которую она приветствовала, дочь моя была похожа одновременно и на дуновение воздуха, и на аромат, и на песню!

Она и в самом деле была всем тем, что ускользает, всем тем, что убегает, всем тем, что улетает, всем тем, что возносится к Небесам!..

Час, когда она должна была явиться к своему торговцу, пробил; нам пришло время расставаться.

Я попрощалась с ней так, словно мне не суждено было снова встретиться с нею, а ведь, в сущности говоря, ничто не помешало бы мне увидеть моего ребенка хоть завтра.

О! На этот раз я даже не пыталась скрыть свои рыдания… Я осыпала Бетси слезами и поцелуями, а затем оттолкнула ее, чтобы как-то оторвать от себя.

Бетси продолжала свой путь, то и дело оборачиваясь в мою сторону и по-детски посылая мне воздушные поцелуи.

Дорога делала поворот и, чтобы видеть дочь как можно дольше, я отступала назад по мере того, как Бетси уходила все дальше; наконец я оказалась на противоположной стороне дороги в ту минуту, когда она скрылась за угол первого дома.

И тут во мне словно все умерло: сила, разум, здравый смысл; я почувствовала, что после смерти мужа я жила только этим ребенком и, если этот ребенок умрет, мне легко будет расстаться с жизнью.

Это всегда было последним и крайним утешением!

530Медвежье ухо – вид коровяка, растения из семейства норичниковых, растущего преимущественно в Европе, Америке и Передней Азии. Цветки медвежьего уха имеют медовый запах и сладковатый вкус; их сушеные венчики употребляются в отваре в качестве грудного чая как мягчительное, отхаркивающее и обволакивающее средство.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru