– И что же ты ему говоришь?
– Я говорю ему: «Я иду к тебе, отец, я иду! Только сделайте мне дорогу к смерти легкой; сделай мне путь в могилу отлогим.
– Но, бедное дитя, – вскричала я, – значит, обо мне ты не думаешь?
– О нет… я не раз спрашивала у него: «А как же матушка?.. А как же матушка?..»
– И что же?
– Так вот, каждый раз я видела, как слезы текут из его глаз, и он мне говорил: «Иди ко мне скорее, и мы вместе будем молиться за нее и, быть может, вдвоем нам удастся умилостивить Господа!»
– А зачем умилостивлять Господа? Потерять тебя, любимая моя дочка, – какое же еще большее несчастье может со мной случиться?.. О, если и в самом деле тебя у меня отнимут, если ты умрешь, мне уже ничто не будет страшно и я брошу вызов даже всемогуществу Бога!
– Тише, матушка, – произнесла больная, поднося к губам исхудавший палец. – Тише! Знаешь, мне кажется, я слышу неведомый голос, голос из иного мира, и он шепчет мне на ухо стих поэта:
Девственница не что иное, как ангел, ниспосланный на землю!
– Что означает этот стих? Я в нем ничего не поняла.
– Он означает то, что означает, – сказал врач. – Хватит об этом. Подобные разговоры или влекут за собой лихорадку, или являются ее следствием. Не будем торопить поступь болезни – она и так становится довольно быстрой.
– И все же, – спросила я, – вы не отчаиваетесь? Врач отвел меня в другой конец комнаты и прошептал:
– Кто не гарантирует выздоровления, должен, по крайней мере, пытаться продлить жизнь. В качестве жилья подойдет хлев, а еще лучше комната с дверью, выходящей в хлев, с тем чтобы больная вдыхала воздух, согретый телами животных; в качестве питья хороши настои лишайника, отвар из улиток, молоко; в качестве пищи – мясное желе. Вот на этом и договоримся. Через месяц я появлюсь снова.
Врач говорил очень тихо, и тем не менее в другом углу комнаты больная не упустила ни одного его слова.
– Месяц – это хорошо, доктор… Через месяц я еще не буду мертва.
Боже мой, как редко встречаешь сострадание и как мало следуют христиане завету Господа: «Возлюби ближнего, как самого себя!»[536]
Когда врач уехал, я прежде всего постаралась посмотреть, сколько денег израсходовали мы за истекший месяц и сколько их осталось от нашего жалкого богатства.
Оказалось, что израсходовала я чуть больше двух фунтов стерлингов, а осталось их у меня еще почти три, за вычетом нескольких пенсов.
Нездоровье моего несчастного ребенка означало неизбежность новых расходов.
Мне надо было договориться с каким-нибудь фермером о том, чтобы он позволил нам, Бетси и мне, устроиться в хлеву.
Я зашла к четырем или к пяти хозяевам, но стоило мне объяснить им суть моей просьбы, как все, покачав головой, отказывали мне.
Большинство из них отвечали, что обычно это колдуны изгоняют бесов из человеческих тел и заставляют их вселиться в тела животных и что, если моя дочь одержима, ей именно у колдунов следует искать спасения.
Наконец, одного бедного крестьянина, владевшего всего лишь двумя коровами, тронули наши мольбы; но, поскольку, по его мнению, коровы рисковали заразиться от моей дочери и умереть вместо нее, он запросил с меня за услугу тридцать шиллингов в месяц.
Это составляло почти половину наших денежных запасов.
Однако, поскольку другие не хотели приютить нас ни за какую цену, пришлось согласиться с требованиями этого крестьянина.
Один из уголков хлева подмели, постлали там солому; на нее я положила матрас, простыни и одеяла.
Эта постель предназначалась для моей дочери.
Я же должна была дежурить возле нее, а спать на стуле: в тесном хлеву не хватало места для двух подстилок.
При этом я оговорила себе право готовить пищу и лекарства в доме нашего хозяина.
Элизабет снова обрела достаточно сил для того, чтобы спуститься по лестнице, но четверть мили от пасторского дома до дома крестьянина она не была в состоянии преодолеть даже верхом на осле или на лошади, так что пришлось нести ее лежащей на матрасе.
Двое мужчин, запросившие полтора шиллинга за эту работу, несли Бетси на носилках.
Увы! Так печально, когда несут умирающую; но она, Бетси, нашла способ превратить это в своего рода праздник.
Она попросила меня принести ей полевых васильков и ромашек, собранных на кладбище.
И, чтобы порадовать ее, я набрала целую охапку этих цветов.
Из ромашек Бетси сплела белый венок, а вокруг себя рассыпала голубые васильки.
И вот, увидев, как ее несут, лежащую на цветах и увенчанную цветами, злые дети пастора взяли у отца две восковые свечи и с ними стали сопровождать носилки, распевая «De Profundis».[537]
Бетси сложила руки и после каждой пропетой строфы произносила: «Аминь».
О, я готова была проклясть этих мерзких детей, высмеивающих даже смерть и издевающихся над страданиями матери.
Но меня обезоруживала ангельская кротость моей девочки; гнев мой растворялся в слезах, и, вместо того чтобы проклинать, я отвечала в том же духе, что и Бетси:
– Requiem ceternam[538] dona eis, Domine; et lux perpetua luceat eis.[539]
Однако при виде этих носилок, покрытых матрасами, матрасов, усеянных цветами, и утопающей в этих цветах юной девушки, за которой шла ее рыдающая мать, вся деревня всколыхнулась, вышла на улицу и, вместо того чтобы сторониться умирающей, подходила к ней и сопровождала ее.
И тогда то, что со стороны двух маленьких язычников было пародией, стало молитвой; все сострадательные люди деревни составили наш кортеж, и слышался уже не только насмешливый голос двух близнецов, в насмешку вопивших «Beati mortui qui in Domino moriuntur[540]», но и благочестивый голос почти всего населения Уэстона, повторявшего святую литанию.
Кортеж покинул нас только у ворот фермерского дома.
В течение всего пути теплый луч летнего солнца, пробившийся между облаками, освещал лицо безгрешного ребенка.
Десять минут спустя мы уже устроились в хлеву и Бетси вдыхала его теплый воздух.
В первые дни мне казалось, что моя дорогая больная и в самом деле идет на поправку, и только роковая капля крови, с каждым днем все более бесцветная, отнимала у меня надежду, тогда как я в своем безумии продолжала цепляться за нее.
Тем временем, хотя Бетси мало пила, хотя она с трудом ела, моя бедная девочка быстро истощала наши денежные средства.
Вскоре у меня осталась только одна гинея, присланная мне Бетси из Милфорда – та, в которую оценили вышивки, сделанные ею сначала для себя, а затем проданные ради того, чтобы послать мне деньги.
Я решила разменять эту последнюю гинею только в самом крайнем случае.
Так что я надеялась купить в долг три вещи, которых мне недоставало. Для себя – хлеба; ем я очень мало: мое питание состояло из полуфунта хлеба в день, и буханки, купленной за два с половиной пенса, мне хватало на два дня.
Я пошла к булочнику; увидев меня, он приготовил хлеб, который я обычно покупала.
В ту минуту, когда надо было платить, я притворилась, что забыла деньги дома.
Такое произошло впервые более чем за десять лет, в течение которых я была постоянной покупательницей у этого человека.
Однако, наблюдая, как я безуспешно шарю в своих карманах, он произнес:
– М-да, я прекрасно знал, что этим кончится; если меня что удивляет, так это то, что вы не забыли ваши деньги на несколько дней раньше.
Поскольку хлеб предназначался мне, а остаток ранее купленного я съела накануне вечером, я могла и потерпеть.
– Хорошо, – сказала я булочнику, – дома у меня есть еще хлеб, а за этой буханкой я зайду завтра и принесу вам за нее деньги.
Ему стало неловко.
– Ну что вы, погодите, погодите! – остановил он меня. – Такого еще не бывало, чтобы постоянный покупатель, впервые забывший кошелек, вышел отсюда с пустыми руками… Однако, вы ведь понимаете, не правда ли, что один раз – это не правило?
Я вышла из булочной с фунтом хлеба в руке, но в глазах моих стояли слезы.
Что мне еще нужно было купить, кроме хлеба, так это меда и лишайника у бакалейщика, чтобы приготовить из них вяжущее питье для Бетси, а затем кусок мяса среднего качества, чтобы сделать ей из него желе.
С тех пор как заболел мой ребенок, я покупала провизию у бакалейщика и ни разу не попросила его отпустить мне что-либо в долг.
Точно так же обстояло дело и с мясником.
Хотя не обошлось без тех же трудностей, какие я встретила у булочника, бакалейщик дал мне в долг меда и лишайника.
Но мясник вырвал у меня из рук мясо.
Я была оскорблена.
– Я попросила у вас в долг только потому, что не хочу разменивать вот это, – воскликнула я, вынимая из кармана последнюю золотую монету.
Какое же подлое влияние оказывает на людей презренный металл! Как только мясник заметил ускользавшую от него гинею, он тут же изменил тон:
– А, если так, то это другое дело… Когда послезавтра вы придете закупать провизию, вы заплатите за все вместе.
Но я не хотела быть чем-либо обязанной такому человеку; я бросила на прилавок золотую монету и потребовала, чтобы он ее разменял.
Через день я постаралась ничего не покупать ни у булочника, ни у бакалейщика. Таким образом, когда мои деньги будут исчерпаны, у меня останется право взять на два дня в кредит у самого милосердного из трех поставщиков.
Что касается булочника, то по его поводу у меня беспокойства не было: я могла съесть остатки того мяса, из которого готовилось желе для моей девочки. К тому же, по мере того как кровь из ранки становилась изо дня в день бледнее, Бетси ела все меньше и меньше.
Не приходилось сомневаться, что вскоре она будет только пить.
Мне же можно будет допивать остатки ее настоек и молока.
Я слышала, что можно долго прожить без еды, лишь на одной воде.
Так прошел месяц.
Тридцать шиллингов, затребованных крестьянином за сдачу в наем его хлева, у меня были отложены.
Истратив последний из них, я, чтобы платить ему, должна была понемногу брать из нашей гинеи.
Сначала я попыталась получить у нашего хозяина какой-то кредит.
– Хорошо, – сказал он, – ваш матрас наверняка стоит десять шиллингов; я предоставляю вам кредит на десять дней под залог вашего матраса.
– А на одиннадцатый день? – спросила я.
– А на одиннадцатый день матрас станет моим, и я буду сдавать его вам за четыре пенса в день.
Это означало, что в день, когда я перестану платить по четыре пенса, матрас извлекут прямо из-под моего бедного ребенка.
– Но, мой друг, – возразила я, – мне кажется, что вы заблуждаетесь и по ошибке оценили матрас вдвое меньше его стоимости. Матрас, простыни и одеяло безусловно стоят двадцать шиллингов.
– Да, точно, они бы того стоили, если бы у вашей дочери была обычная болезнь; но бакалейщик мне сказал, что у мисс Бетси чахотка, а чахотка передается.
Так что, когда она умрет, мне придется продавать матрас за два-три льё отсюда, чтобы никто ни в коем случае не узнал, кто им пользовался, ведь, если об этом узнают, матрас не только не будет стоить двадцати шиллингов, но мне не удастся продать его даже за один пенс.
– Что же, – ответила я, – буду и дальше вам платить; вы видите, у меня есть деньги (тут я извлекла из кармана горсть монет), только прошу вас сделать мне скидку.
Крестьянин покачал головой:
– Я не только не сделаю скидки, а буду вынужден увеличить вам плату. С тех пор как здесь появилась ваша дочь, над моими животными словно тяготеет проклятие. Несчастные животные стали какими-то унылыми и чахнут на глазах. Черная корова молоко дает на одну меру меньше, а буренка – на полмеры меньше, чем месяц тому назад; не говоря уже о том, что теперь они мычат так жалобно всю ночь, что еще вчера жена Джона-рудокопа сказала мне: «Видно, кум Уильям, что у вас кто-то умирает: мычание ваших коров – к смерти».
Я побоялась, а вдруг и в самом деле этот человек повысит плату, и поспешила ему сказать, что буду ему платить так же, как раньше.
И я тут же дала ему шиллинг за день.
Он его взял, но при этом покачал головой и пробормотал:
– К счастью, девчонка тут не надолго; иначе я посоветовал бы ее матери отнести ее проклятые деньги куда-нибудь в другое место!
Боже мой! Насколько же смерть сама по себе чудовищна и какой же естественный ужас она внушает людям, что они, движимые страхом, отталкивают мою девочку – такую ласковую, такую красивую, такую смиренную, – вместо того чтобы от души ее пожалеть.
Едва я успела возвратиться в хлев, подавленная мыслями о том, какое будущее уготовила нам бесчеловечность тех, кто нас окружает, как вошел врач.
Я уже говорила, что ждала его, ведь прошел уже месяц со времени его последнего визита.
Бетси узнала гостя, улыбнулась ему и приподнялась на своем ложе.
Уже три или четыре дня она не вставала.
– Ну как? – спросил он ее.
Но по выражению его лица я отлично видела, что он задал вопрос просто для того, чтобы разговорить больную, и что ему хватило одного взгляда на нее, чтобы понять, как вести себя по отношению к ней.
– Как? В первые дни, доктор, – отвечала она, – мне здесь легче дышалось и даже показалось, что ко мне мало-помалу возвращаются силы; но затем мою грудь снова стало сдавливать, и вот уже три дня, как я не встаю.
Врач ничего не это не ответил; он взял руку больной и нащупал ее пульс.
По движениям его губ, отсчитывающих удары сердца, я видела, что пульс у Бетси учащенный.
– Девяносто пять! – произнес врач, не обращая внимания на то, что я его слушаю и могу уловить его слова.
Я знала, что у молодых людей в здоровом состоянии обычный пульс – это шестьдесят – семьдесят пять ударов в минуту.
Следовательно, пульс у Бетси превышал нормальный на двадцать ударов в минуту; значит, то была лихорадка, и даже весьма сильная.
– Вы ночью спите? – спросил врач у больной.
– Сплю, но мало. Эти минуты нездорового отдыха, всегда горячечные, всегда полные каких-то видений, обрываются внезапными содроганиями; мне кажется, что я скольжу по узкой дороге, что я падаю с высокой скалы, что я качусь в пропасть и от жуткой скорости моего падения у меня прерывается дыхание… Тогда я мгновенно просыпаюсь, вся влажная от пота, и кашляю и… Доктор заметил, что она не решается закончить фразу.
– Опять такая же капля крови? – спросил он.
– Погодите, – отозвалась Бетси.
Она прижала платок к груди, покашляла и затем протянула платок врачу.
– Смотрите, – сказала она.
На платке виднелось пятно крови размером с небольшую монету, но его красный цвет был более бледным, чем это видел доктор во время своего предыдущего визита.
– И как вы себя чувствуете, когда просыпаетесь? – спросил он.
– О, много лучше… ведь, проснувшись, я оказываюсь среди всего того, что я люблю; открыв глаза, я вижу матушку, которая здесь, живая; а закрыв глаза, я вижу отца, который там, мертвый…
– Вот как! – произнес доктор, словно науке, когда она упирается в границу своих исследовательских возможностей, остается только издать возглас недоверия.
Потом, повернувшись ко мне, он сказал:
– Дела идут неплохо, и если ей чего-то захочется, надо это ей дать. Хотя эти слова были произнесены очень тихо, больная их расслышала.
– Да, доктор, – откликнулась она, – кое-чего я хочу, и хочу страстно.
– Чего же, дитя мое?
– Я хочу вернуться в нашу комнату в пасторском доме, к окну, из которого мне видна могила моего отца. Мне кажется, в той комнате умереть мне будет легче и спокойнее.
В это мгновение ее взгляд устремился на меня – она заметила, что от ее слов лицо мое покрылось слезами.
– О моя матушка, матушка моя! – воскликнула Бетси, протягивая ко мне свои бледные исхудавшие руки.
Я присела возле нее.
– Почему ты всегда говоришь о смерти, дитя мое? – спросила я. – Разве ты не слышала, как доктор сказал, что твои дела идут неплохо?
– Спасибо, добрый доктор, – поблагодарила Бетси. – Но разве ты, добрая моя матушка, не слышала, как он добавил, что мне нужно давать все, чего я захочу!.. Ты прекрасно помнишь, что то же самое сказал отцу лечивший его врач за неделю до смерти своего несчастного больного, точно так же уверяя его, что дела идут хорошо.
Я вздрогнула, ведь так оно и было.
– Но будь спокойна, моя дорогая добрая матушка, – поспешно произнесла Элизабет, – я проживу больше недели!
– Боже мой! Боже мой! – вырвалось у меня. – Ты меня пугаешь! Так ты что, знаешь, сколько времени тебе осталось жить и знаешь день, когда ты должна умереть?
– Если я хорошенько попрошу отца узнать это у Бога, Бог скажет нам это.
Дрожь пробежала по моему телу; я побледнела. Врач взял меня за руку и привлек к себе.
– Это лихорадка, – объяснил он. – Я прослушал пульс и насчитал девяносто пять ударов в минуту; пятью-шестью ударами больше – и это уже будет бред.
– Нет, доктор, нет, – возразила больная, – это не лихорадка, это не бред… Хотите знать, в какой день и час я умру?
– Молчите, дитя мое, – промолвил врач. – Не будем об этом говорить, это же безумие.
Затем, приблизившись к ней, он чуть слышно добавил:
– К тому же вы отлично видите, как вы огорчаете вашу бедную мать!
– Дорогой доктор, – отвечал мой ребенок, – вы такой ученый человек и должны знать: худшее из всех зол то, которое приходит к нам в окружении надежд… Однажды, когда ждешь его меньше всего, зло является к нам тем более невыносимым, чем более нежданным оно было; тогда сердцу не хватает сил и оно разрывается. Напротив, если знаешь это зло, если его предвидишь, если сознаешь его неизбежность, – его ждешь и сердце, свыкшееся с ним, слабое в ту минуту, когда оно узнает о приближении беды, закаляется в ожидании этой беды и в понимании того, что ему придется вынести сильнейший удар.
Доктор посмотрел на меня с удивлением; трудно было поверить, что такие слова действительно произнесла молодая девушка, хотя он собственными глазами видел уста, из которых они исходили.
Больная догадалась, что происходило в сознании врача.
– О! – воскликнула она. – Вы прекрасно понимаете, что не я это придумала. Мертвые говорят со мной шепотом, а я повторяю вам их слова вслух.
Тут жажда познания возобладала у доктора над боязнью причинить мне боль.
– Итак, дорогое мое дитя, – сказал он, – вы утверждаете, что, если пожелаете, сможете назвать точный час вашей смерти?
– Я уже сказала: если бы я попросила об этом моего отца, он бы это мне сообщил.
– Нет, нет, помилуйте, – тихо произнесла я, – этого я знать не хочу.
– Позвольте ей говорить и не верьте ни единому из ее слов, – воспротивился врач, обуреваемый любопытством. – Вы видите прекрасно, что у нее бред!
Затем, сжимая мою руку в своей, он снова обратился к Бетси:
– Ну что же, спросите у вашего отца день и час, когда вы присоединитесь к нему.
– Хорошо, – просто ответила больная.
И тут же закрыла глаза и протянула руки, как это делает человек, спускающийся по темной лестнице или бредущий в темноте.
Бедный ребенок словно спускался в бездну смерти.
И по мере того как она продвигалась по своему роковому пути, лицо ее бледнело и утрачивало свою выразительность; наконец она стала такой бледной и такой неподвижной, что, дрожа от страха увидеть прямо сейчас ее последний вздох, я сделала движение, пытаясь освободить свою руку и броситься к Бетси.
Но доктор удержал меня.
– Подождите, – сказал он, – это каталепсия;[541] упоминание о таком случае можно найти у старинных авторов: его удостоверяли Гиппократ;[542] и Гален[543] подождите, она сейчас очнется… Впрочем, если она не очнется через несколько минут, я дам ей вдохнуть из этого флакона, и она придет в себя.
Этого не потребовалось; легкая розовая краска проступила на щеках Бетси; лицо ее стало оживать; кровь, словно остановившись на мгновение, мало-помалу обретала прежнюю подвижность; статуя возвращалась к жизни, мрамор одушевлялся. Я оставалась на месте, недвижимая, напуганная, не сводившая взгляда со странной путешественницы, по собственной воле посетившей страну мертвых.
Через несколько секунд ожидания она вновь открыла глаза и произнесла голосом, в котором, казалось, не осталось ничего живого:
– В ночь с семнадцатого на восемнадцатое сентября, в полночь, с последним ударом часов я умру!
Затем ее глаза закрылись, а голова упала на подушку, как это бывает со странниками, которые после долгого пути нуждаются в отдыхе.
– Доктор… доктор… – прошептала я. Врач не замедлил с ответом:
– Будьте спокойны, я приду побыть рядом с ней в ночь с семнадцатого на восемнадцатое сентября.
Из научного ли интереса или просто из любопытства дал он мне это обещание?
– Хорошо, доктор, – откликнулась услышавшая его больная. – В ночь с семнадцатого на восемнадцатое сентября, в полночь, с последним ударом часов…
И она уснула сном столь спокойным и безмятежным, что стала похожей на ребенка, которого ждут впереди долгие годы мирной жизни, счастья и любви.
На следующий день по настоянию Элизабет ее перенесли в нашу комнату в пасторском доме.