Дорогой мой Петрус! Господь в своем милосердии решил, что дневник узника будет кратким и займет всего лишь один лист бумаги.
Чудо, которое я считал невозможным, свершилось.
Утром, без десяти восемь, я услышал шум на лестнице. Мне показалось, что это шаги Дженни; но, зная, что ей позволено приходить сюда не ранее десяти утра, я не посмел надеяться, что это она.
Тем не менее я прислушался, и мне показалось, что прозвучало мое имя, произнесенное тем, кто поднимался ко мне; с каждым мигом звуки становились все ближе, и вскоре я узнал голос Дженни, как прежде узнал ее шаги.
Неожиданно дверь открылась: конечно же, то была она.
Дженни остановилась на пороге, поискала меня взглядом и, увидев меня на постели, устремилась ко мне с криком:
– Свободен! Любимый мой Уильям, ты свободен!.. При этом она размахивала несколькими листками бумаги. Я ничего не понимал; мне казалось, что я ослышался; я не отвечал, и только глаза мои выражали недоверие, даже более чем недоверие, – невозможность поверить в такое счастье.
– Ты свободен! – повторяла Дженни. – Я же говорю тебе – ты свободен!.. Неужели я бы объявила тебе что-то подобное, если бы это не было правдой?
– Невозможно! – воскликнул я.
– Да, невозможно, – подхватила Дженни, – я думала так же, как ты. «Невозможно!» – говорила я. «Невозможно!» – повторяла я. Но посмотри – вот бумаги! Вот долговое обязательство, вот документ о его передаче, вот все, вплоть до приказа тюремщику выпустить тебя! Приказ на расписке судебного исполнителя!
– Но, в конце концов, – спросил я, все еще не вполне веря услышанному, хотя на моей постели были разложены все эти доказательства, – что произошло и как это случилось?
– Сейчас расскажу тебе то, что знаю, мой любимый. Судья доскажет нам остальное.
– Так ты его видела?
– Это он и передал мне все эти бумаги – документ о передаче долгового обязательства, расписку и приказ о твоем освобождении…
– Говори же, я слушаю… Боже мой! Боже мой! Выходит, я не ошибся, говоря, что ты повсюду, даже в тюрьме! Боже мой! Не лучше ли сказать, что ты, Боже, прежде всего в тюрьме, поскольку здесь-то и обретаются несчастные!
И как мне ни хотелось послушать рассказ Дженни о моем освобождении, я жестом руки остановил ее, чтобы в короткой, но горячей молитве поблагодарить Всевышнего.
Закончив молитву, я обратился к Дженни:
– Продолжай, моя любимая, я тебя слушаю!
– Так вот, друг мой, – возобновила она свой рассказ, – сегодня утром, выйдя из комнаты, чтобы купить кисти и краски и тотчас же взяться за работу, я встретила на лестнице нашего хозяина-медника. Он явно поднимался ко мне. «Куда вы идете, моя дорогая госпожа Бемрод?» – спросил он. Я сказала ему, что иду купить краски и кисти. В ответ, покачав головой, медник заявил: «Это хорошо, хорошо и достойно доброй жены; но сейчас у вас есть дело куда более срочное, чем покупка кистей и красок… Вы должны пойти к судье господину Дженкинсу, и он сообщит вам нечто весьма важное». – «Судья… господин Дженкинс?» – «Да, он». – «Но я рассталась с ним только вчера, в два часа дня, и он мне ничего не сказал». – «То, о чем он собирается поговорить с вами, могло произойти после того, как вы распрощались с ним». – «Боже мой! – воскликнула я. – Не знаю почему, но я вся дрожу… А вы не могли бы пойти со мной, мой дорогой хозяин?» – «Не могу, госпожа Бемрод! Сами видите, я один в магазине, а ведь в любую минуту может появиться какой-нибудь покупатель. У меня такое правило – не пренебрегать ни одним покупателем, сколь бы беден он ни был, пусть даже я заработаю на нем не больше полпенни…[336]»
– Да, да, – вставил я, – таково его правило, я знаю.
– Так что к судье я пошла одна, и тогда господин Дженкинс все мне рассказал… Вчера, после моего прихода к тебе в тюрьму, к нему явился медник, послал за судебным приставом, предъявляющим долговые обязательства, и дал за тебя ручательство при условии, что тот вручит все документы, связанные с этим долгом, лично судье.
– Как! И он это сделал? – воскликнул я.
– Он это сделал!
– Этот человек, которого я обвинял в скупости?
– Да, из-за того, что он не хотел терять и полпенни на своей торговле… Да, дорогой мой Уильям, именно ему мы и обязаны своим счастьем.
– Так ты говоришь, моя дорогая Дженни, что я могу выйти отсюда?
– Как только пожелаешь!
– Прекрасно! Давай уйдем и помчимся к нему, поблагодарим его!.. Эх, – продолжал я, сокрушенно покачав головой, – мне казалось, я знаю людей, а теперь ясно вижу, что я их не знаю.
Я спрыгнул с постели и быстро оделся; Дженни тем временем позвала начальника тюрьмы.
Признаюсь, дорогой мой Петрус, я не мог бы до конца поверить счастливой вести, пока сам не увидел бы этого человека и не услышал, как он сам подтвердит то, что сказала Дженни.
Однако то была чистая правда: приказ о моем освобождении начальнику тюрьмы уже передали; двери будут передо мной открыты, когда только мне заблагорассудится.
Что-что, а багаж мой никак не мог задержать меня здесь: если не считать подзорной трубы моего деда-боцмана, которую я захватил с собой не в надежде ею воспользоваться, а в качестве семейного талисмана, он состоял из нескольких рубашек и нескольких пар чулок и весь помещался в большом платке, развязать который я еще не успел.
Я взял в руку подзорную трубу, остальное сунул под мышку и, бросив прощальный взгляд на окружавшие меня предметы, словно стараясь запечатлеть их в памяти, пожав руку начальнику тюрьмы, проявившему столь доброе отношение ко мне, я, наконец, вышел через дверь, на которой еще накануне мысленно видел страшные слова флорентийского поэта, начертанные на дверях, что ведут в ад: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!»
Как мы и решили, наш первый визит был нанесен нашему хозяину-меднику. Мне хотелось поскорее исправить причиненные ему обиды, от всей души покаявшись в них, и я даже не замечал по дороге к его дому, что заставляю повисшую на моей руке бедную Дженни бежать из последних сил, но она ни словом не упрекнула меня за это: ее желание поскорее увидеть достойного человека было ничуть не меньше моего.
И все же наша поспешность оказалась бесполезной.
Медника не было дома: он только что отправился в одну из своих обычных поездок по окрестностям Ноттингема или, что более вероятно, ушел из города, чтобы по своей скромности избежать излияний нашей благодарности.
Дорогой мой Петрус, прислушайтесь к моему совету и в своем превосходном сочинении о людях не забудьте упомянуть этого человека, несмотря на его малую образованность и низкое положение, занимаемое им в обществе.
Оставался еще судья, г-н Дженкинс.
Судья ждал нас.
Он познакомил нас с неизвестными нам подробностями моего освобождения, впрочем ничего не изменившими в той общей его картине, которую уже обрисовала мне Дженни.
Оказывается, накануне судья и наш хозяин обо всем договорились.
Как только медник узнал о постигшей меня беде, он без колебаний заявил судье, что хочет любой ценой добиться моего освобождения, и если я не вышел из тюрьмы днем раньше, то только из-за неизбежных формальностей, потребовавших какого-то времени.
Но он сразу же поручился за меня и попросил г-на Дженкинса приложить все усилия, чтобы освободить меня из тюрьмы на следующий же день.
В этом доброго г-на Дженкинса не было нужды поторапливать: он пообещал моему хозяину все закончить к вечеру.
В девять часов вечера медник пришел к судье с деньгами.
В семь утра к г-ну Дженкинсу должен был явиться судебный пристав со всеми бумагами.
В отличие от обычных кредиторов, моего кредитора, похоже, меньше всего на свете беспокоила выплата долга, и поэтому судебный пристав чинил моим благодетелям всяческие препятствия, но г-н Дженкинс говорил столь повелительно и столь твердо, что чиновник, опасаясь за свою репутацию, взялся, наконец, на следующее утро передать ему все бумаги.
И действительно, в соответствии со взятым обязательством, утром следующего дня кредитору были возвращены пятьдесят фунтов стерлингов в обмен на представленные документы.
Таким образом мой хозяин-медник стал моим единственным кредитором, а вернее сказать, у меня даже больше не осталось кредитора, поскольку все документы были вручены мне лично и все выглядело так, будто пятьдесят Фунтов стерлингов я выплатил сам.
Но вы прекрасно понимаете, дорогой мой Петрус, не могло быть и речи, чтобы мое сердце отрицало подобный долг.
Поэтому я потребовал от г-на Дженкинса – увы, все мы смертны! – чтобы он лично удостоверил признание с моей стороны этого священного долга, чтобы когда-нибудь мои дети, если они у меня будут, знали, какие неукоснительные обязательства завещает им их отец – наследие, несомненно, еще более почетное для них, чем то, которое я получил от своего отца.
После этого, торопясь успокоить г-на и г-жу Смит, которые должны были уже узнать о нашей беде, не ведая о ее счастливом завершении, мы распрощались с достойным г-ном Дженкинсом, чтобы найти какого-нибудь возницу, который доставил бы нас до Ашборна.
Найти его не составило никакого труда; я подумал о славном человеке, который уже отвозил меня туда читать проповедь, и он, за ту же цену, что и в первый раз, предоставил в мое распоряжение ту же лошадь и ту же одноколку.
Странно, что к такому чередованию похожих дней приводят события столь различные! Испытывая самые разные чувства, я уже проделывал этот путь из Ноттингема в Ашборн и из Ашборна в Ноттингем!.. Однако, дорогой мой Петрус, насколько же отличалось мое душевное состояние тогда от моих нынешних чувств!
Еще вчера я уезжал дорогой страдания, а на следующий день я возвращался дорогой радости.
Проделав две трети пути, мы заметили катившуюся навстречу нам карету, которая минут через десять должна была с нами разминуться.
От моего внимания не ускользнуло, что не только мои глаза, но и глаза Дженни не могли оторваться от этой кареты.
Она догадалась, что мог означать мой взгляд, и спросила меня:
– Не правда ли, нам обоим кажется, что в этом экипаже сидит кто-то из наших знакомых?
– Верно, – подтвердил я, – но подожди, сейчас мы увидим, кто там.
Я попросил остановить нашу одноколку, взял подзорную трубу моего деда, которая всегда была при мне, и навел ее на приближавший к нам экипаж.
Под откидным верхом, какой бывает у кабриолета, я узнал г-на и г-жу Смит.
Я с улыбкой протянул трубу Дженни.
– Отец!.. И матушка!.. – воскликнула она. – О мой любимый, это сам Господь и родительская любовь направили их по нашей дороге!
Я вдвинул ладонями один в другой тубусы подзорной трубы, велел нашему вознице снова ехать и гнать лошадь как можно скорее, и он беспрекословно повиновался.
Мы стали размахивать платками и вскоре сумели привлечь внимание ехавших навстречу нам.
Наши молодые глаза уже смогли различить черты лица г-на и г-жи Смит, но добрые наши родители нас пока не узнавали.
Впрочем, и мы сами не узнали бы их, не будь у нас подзорной трубы.
К тому же, разве могло им прийти в голову, что узники, которых им предстояло разыскивать в Ноттингеме, возвращаются свободными людьми по дороге в Ашборн?!
Наконец, кабриолет и одноколка сблизились настолько, что и у родителей не осталось больше сомнений.
Узнав нас, они велели остановить свой экипаж, вышли из него и побежали к нам, полагаясь, невзирая на свой возраст, не столько на скорость своей лошади, сколько на силу своей любви.
Мы последовали их примеру, и разделявшие нас полсотни шагов были преодолены в одну минуту.
Дженни бросилась в объятия матери, а я – в объятия г-на Смита.
Наши первые слова, бессвязные, отрывочные, сбивчивые, были скорее криками радости, нежели разумной речью.
Наконец, эта лихорадка счастья стихла, и каждый из нас стал давать объяснения, которых с таким нетерпением ждали остальные.
Мое объяснение, будучи очевидным, было коротким; его ожидали более всего, и оно прозвучало первым.
Началось оно со слезами и завершилось благословениями.
Затем настала очередь рассказа г-на Смита. От человека, который вез нас накануне в Ноттингем, пастор узнал, что нас сопроводили в тюрьму!
Не ведая, какую сумму я задолжал, г-н Смит безотлагательно собрал – частично из собственных накоплений, частично из денег, взятых взаймы у друзей, двадцать пять фунтов стерлингов, и с ними на всякий случай решил на следующий день отправиться в Ноттингем, рассчитывая повидаться со мной.
Госпожа Смит пожелала сопровождать мужа, и, разумеется, ее просьба была охотно удовлетворена.
Утром, как раз в минуту отъезда, почтальон передал г-ну Смиту какое-то письмо.
Оно было адресовано мне в Ашборн, но, поскольку там меня не нашли и не было известно, что со мной сталось, письмо было отослано г-ну Смиту, чтобы он передал его в мои руки.
Едва взглянув на адрес, дорогой мой Петрус, я сразу же узнал Ваш почерк и кембриджский штемпель.
Очевидно, то был ответ на многие мои письма, посланные Вам: из-за Вашей философской озабоченности Вы забывали подтвердить мне их получение.
Поскольку я спешил ознакомиться с этим столь долгожданным ответом, я предоставил Дженни возможность закончить объяснения ее родителям, стоявшим на обочине, в то время как наши возницы, остановившись посреди дороги, каждый рядом со своей лошадью, дружески толковали о своих делах, позволив нам спокойно разговаривать о наших.
Наверно, дорогой мой Петрус, Вы забыли уже содержание того письма, ведь я знаю Вашу привычную рассеянность; все то, что не является наукой или философией, проскальзывает мимо Ваших глаз незамеченным; если же легкий отблеск займет на мгновение их взор, это внимание длится не долее, чем след, оставляемый на озере ласточкой, которая на лету касается гладкой поверхности воды кончиком крыла.
В конце концов, если Вы, возможно, забыли слова из того письма, я сейчас повторю их; нет беды в том, что Вы сами принесете свой собственный камень для того великого памятника, какой Вы возводите для человечества, – памятника, на фасаде которого я предлагаю Вам начертать этот стих Теренция, по-моему один из самых прекрасных: Homo sum, et nihil humani a me alienum puto![337]
Это письмо, дорогой мой Петрус, в котором Вы переслали мне послание Вашего брата, содержало следующие простые слова, написанные Вашей рукой.
«Мой дорогой Бемрод, я случайно нахожу на моем письменном столе письмо, как я думаю, от моего брата, и на этом письме, мне кажется, я вижу Ваш адрес.
Никак не могу определить, как долго оно здесь находится, но, думаю, уже больше месяца, так как я обнаружил его под астрономическим расчетом, датированным 12 августа текущего года.
И правда, ведь Вы вроде бы посылали то ли Сэмюелю, то ли мне самому два-три письма о каком-то деле огромной важности, суть которого я забыл.
Во всяком случае, мой дражайший Бемрод, я, наверное, через какое-то время отослал Ваши письма моему брату с такой же точностью, с какой я переслал Вам его письмо.
Весьма надеюсь, что, если Вам понадобится совет в каком-нибудь новом важном деле, Вы обратитесь лишь к Вашему другу доктору Петрусу Барлоу. Vale et те ата![339]
P.S. Кстати, я только что открыл хронологические данные, в высшей степени интересные.
Именно в Стагире,[340], а не в Итоме[341], как до сего дня утверждали многие историки, родился Аристотель; более того, он родился не в 384-м и не в 382 году до Рождества Христова; кроме того, именно в 368-м, а не 365 году до новой эры он обосновался в Афинах, где вступил в Академию[342] не в месяце элафеболион[343], а в месяце экатомбайон[344]; наконец, именно на протяжении двадцати лет, трех месяцев и семнадцати дней, а не на протяжении девятнадцати лет, пяти месяцев и восьми дней он слушал уроки великого философа, носившего сначала имя Аристокл[345] а затем, как вам известно, из-за ширины своих плеч получившего прозвище Платон.
Когда Вы, мой дорогой Бемрод, узнаете, что если я и не слишком внимательно следил за Вашим делом, то по причине напряжения, в котором держало меня решение этой великой проблемы, Вы, уверен, извините меня за то, что я пренебрег Вами ради того, чтобы все мое внимание сосредоточить на столь важном вопросе».
Под тем же сложенным листком находилось письмо Вашего брата.
«Сэмюель Барлоу и компания, негоцианты в Ливерпуле, улица Голубой Таверны.
Господину Уильяму Бемроду, в настоящее время пастору Ашборнского прихода.
Дорогой друг!
Я получил Ваше послание от 2 августа текущего года, в котором сообщается, что Вы тревожитесь за свое место в ашборнском приходе и, опасаясь его ликвидации, просите меня использовать все свое влияние на моих контрагентов, чтобы Вы могли получить другой приход – будь то в Англии, в Шотландии, в Ирландии или даже в Америке.
Поскольку все мои контрагенты занимаются исключительно торговлей, кто оптовой, а кто розничной, и ни к одному из них, вероятно, никогда не обращались с просьбой, подобной обращенной Вами ко мне, я, чтобы выполнить Ваше желание, вынужден был прибегнуть к помощи моих знакомых.
Среди них есть пембрукский[346] ректор, который ведает назначениями во многие приходы и которого женитьба одного из его родственников через несколько дней должна была привести в Ливерпуль.
Я попросил этого родственника без промедления известить о прибытии ректора.
И уже через час после его приезда я узнал, что он в городе.
Я тотчас отправился в дом, где он остановился, и изложил ему Вашу просьбу, выразив надежду, что она будет удовлетворена. «Ей-Богу, это весьма кстати, мой дорогой Сэмюель! – заявил мне ректор. – У вас, говорите, есть пастор из числа ваших друзей, который просит приход?»
Я извлек из кармана Ваше послание от 2 августа и протянул ректору. Тот прочел его.
«Да, все так и есть, – сказал он. – Ну что же, у меня-то как раз имеется приход, нуждающийся в пасторе „. – „Отлично! – говорю я. – Вот поворот, который никак нельзя было ожидать“. – „Но, – добавил ректор, – остается узнать, мой дорогой Сэмюель, подойдет ли этот приход вашему другу „. – „А почему же не подойдет, дорогой ректор? Вы же видите, в просьбе не оговаривается ни местонахождение, ни другие особенные условия службы“. – „Дело в том, – объяснил ректор, – что с этим приходом связана одна помеха „. – „А, понимаю, – отозвался я, – жалованье невелико и с трудом дает возможность просуществовать“. – «Наоборот, жалованье там одно из самых значительных во всем графстве Уэльс,[347] и доходит до двухсот фунтов стерлингов «. – «В таком случае расположение высоко в горах делает его малопригодным для обитания?“ – «Приход расположен почти напротив Пембрука, на противоположной стороне залива, на расстоянии одного льё от города Милфорда[348] и притом раскинулся самым живописным образом «. – «Но тогда, мой дорогой ректор, я не очень-то понимаю, разве мог бы мой подопечный пожелать чего-нибудь лучшего!“ – «Погодите. С этим приходом связаны не только упомянутые выше двести фунтов стерлингов: сами эти деньги назначаются в связи с одним преданием, из-за которого ни один пастор не хочет там служить. Так вот, чтобы найти пастора, надо было удвоить жалованье, и опять-таки, после беды, случившейся в этом приходе пять лет тому назад, место священника остается там вакантным «. – «Но, в конце концов, – спросил я, – что же это за предание?“ – «Было замечено, что почти вот уже три столетия всякий раз, когда в пасторском доме рождаются близнецы, один из них или намеренно или случайно убивает другого“. – «Это факт, мой дорогой ректор, или это попросту предание?“
Ректор на мгновение поколебался, затем ответил: «Честь вынуждает меня признать, мой дорогой Сэмюель, что это факт… Теперь опишите положение вашему другу господину Уильяму Бемроду и скажите ему, что, если его не останавливает это обстоятельство, уэстонский приход в его распоряжении».
Таким образом, передаю Вам, дорогой и почтенный господин Бемрод, предложение принять уэстонский приход, причем принять это предложение в том виде, в каком мне сделал его мой друг ректор Пембрука, заранее сообщая Вам все за и против вышеназванного прихода, советуя хорошенько взвесить его преимущества и его отрицательные стороны, прежде чем принять решение. Но я предупреждаю Вас, что в любом случае, я ни в коей мере не гарантирую, что это место будет Вам предоставлено на основании простого уведомления, которое Вы мне соизволите направить.
За сим, дорогой господин Бемрод, в надежде, что я полностью удовлетворил Вашу просьбу и сделал это наилучшим возможным образом, почту за честь называть себя Вашим смиреннейшим и покорнейшим слугой.
Сэмюель Барлоу и Комп.Ливерпуль, 12 августа 1755 года».
Читая эту дату, я, дорогой мой Петрус, не мог удержаться от мысли, что письмо было написано полтора месяца тому назад, и если предположить, что оно шло из Ливерпуля в Кембридж двое суток, то на Вашем письменном столе оно пролежало сорок, а может, сорок два дня.
Правда, за это время Вы успели выявить относительно Аристотеля столь важные заблуждения, что, пусть даже эта задержка привела бы меня к событиям еще более серьезным, чем уже имеющие место, я Вам простил бы от всей души за тот яркий свет, который Вы пролили на место его рождения, на год, когда он явился на свет, и на точные сроки обучения у Платона прославленного наставника Александра Македонского.[349]
Однако, согласитесь, дорогой мой Петрус, для меня большое счастье, что мой хозяин-медник не такой ученый, как Вы, а простой мастеровой, чеканящий или лудящий медь; ведь, если бы, вместо того чтобы чеканить или лудить медную утварь, он занялся бы, к примеру, решением простой проблемы – выяснением, откуда же родом Гомер,[350] – из Смирны[351] Хиоса,[352] Колофона, Саламина,[353] Родоса,[354] Аргоса[355] или Афин, пусть даже бы он поставил перед собой один вопрос вместо трех, которые Вы столь удачно решили, я подвергся бы большому риску провести в тюрьме самые прекрасные годы моей жизни!
И все же, разве не было бы полезней для прогресса человеческого разума, чтобы столь великий вопрос, уже три тысячи лет вызывающий споры среди главных городов Греции и среди крупнейших ученых Европы, был решен и чтобы ничтожный атом вроде меня, вместо письма, посланного Вам из уэрксуэртского прихода, отправил бы его и все последующие письма из ноттингемской долговой тюрьмы?!
Однако, так или иначе, дорогой мой Петрус, я не считаю себя менее обязанным Вам, ведь Вы могли бы не только отправить мне это письмо несколько позднее, чем Вы это сделали, но могли бы не отправить его вовсе.
Прочитав письмо, я подошел к г-ну и г-же Смит и ответил Дженни, вопрошавшей меня взглядом.
– Это письмо господина Сэмюеля Барлоу по делу, относительно которого я хочу выслушать твое мнение.
После этого, считая бесполезным оставаться дольше на дороге и задерживать два экипажа, я заплатил моему вознице, извлек из одноколки мою поклажу и подзорную трубу, перенес их в кабриолет г-на Смита, и мой возница отправился в Ноттингем.
Через три четверти часа мы въехали в Ашборн.
Быть может, я поступил бы более по-христиански, если бы проехал через Ашборн, спрятавшись в глубине экипажа моего тестя и не показываясь этим добрым селянам, но, как вам известно, дорогой мой Петрус, во мне сидит демон гордыни! По воле случая первый, кого я встретил из моих прихожан, оказался не кем иным, как тем человеком, который накануне доставил меня в долговую тюрьму. По словам г-на Смита, этот славный человек, вернувшись в Ашборн, выразил такое сочувствие моей беде, что я, не сумев воспротивиться желанию сообщить ему о моем освобождении, подозвал его, чтобы пожать ему руку; но он, узнав меня, вместо того чтобы подойти ко мне, стал заламывать руки, воздымать их к Небу и кричать:
– Господи Иисусе! Дети мои, это наш добрый пастор, господин Уильям Бемрод: Господь возвращает его нам!
Едва послышался этот крик, как открылась одна дверь, затем – две, а потом распахнулись все двери. Каждый спешил, каждый бежал ко мне – мужчины, женщины, дети, – и экипаж был тотчас окружен, остановлен, подвергнут натиску, подобно судну среди моря под напором волн.
Ехать дальше не было никакой возможности, дорогой мой Петрус; пришлось сделать остановку и выйти из экипажа.
И тут все руки потянулись ко мне, а из всех уст раздались крики:
– Ах, дорогой господин Бемрод! Ах, достойный господин Бемрод! Так это вы! Так это неправда, что вы сидели в тюрьме?
Последовала еще сотня других вопросов, и все это на столь различные лады, что бедная Дженни – а она, как вам известно, первоклассная музыкантша – стала плакать: по ее словам, в основном от радости, но отчасти, догадываюсь, из-за недостатка гармонии в этом вселенском концерте.
Через десяток минут слух о моем возвращении распространился по всей деревне и в домах остались только немощные и паралитики.
Я продвигался вперед посреди кортежа добрых людей и тоже немного плакал, хотя и прилагал усилия, чтобы сдержать слезы, а когда мы подошли поближе к церкви, я заметил моего преемника и его супругу, стоявших у двери пасторского дома. Наверное, они не знали, в чем причина всей этой суматохи, и вышли на улицу выяснить, что же случилось; однако, увидев меня, они поспешно вернулись в дом, и кто-то из них даже со стуком закрыл за собою дверь. Дай, Господи, чтобы это не было движением зависти или гнева! Кто знает, а вдруг благодаря хлопотам этого славного г-на Сэмюеля Барлоу не обернется ли добром то, что я считал неисправимым несчастьем, и не обещает ли Уэстон дней столь же прекрасных и столь же спокойных, как те, которые мы провели в Ашборне?..
Когда я дошел до площади, каждый, видя, что мы собираемся вернуться в Уэрксуэрт, где нас несомненно не ждали, поскольку г-н Смит с его супругой отправились к нам в Ноттингем, – каждый, повторяю, предложил нам разделить с ним его скромный ужин.
Мы колебались, ибо, приняв предложение одного, мы бы вызвали ревность у полусотни других, и тут неожиданно кто-то воскликнул:
– Сейчас как раз время ужинать; погода отличная; соберем всю еду и поужинаем все вместе на площади; каждый принесет то, что он приготовил для себя и, таким образом, из немногого сотворим многое.
Предложение было встречено общими криками ура.
В одно мгновение из таверны, где торговали пивом, вынесли дюжину столов и поставили их на площади в один ряд, затем к ним присоединили еще десятка два других.
Каждый принес что-то свое: хлеб, блюдо, пиво, стул, лампу или свечу, и через каких-нибудь десять минут три сотни людей устроились на этом импровизированном пиршестве, которое напомнило мне, если не говорить о преимуществе в разнообразии кушаний, знаменитые застолья с черной похлебкой, введенные в обычай, если не ошибаюсь, Ликургом.[356]
Вынужден сказать «если не ошибаюсь», так как больше ничего не отваживаюсь утверждать, дорогой мой Петрус, после серьезных заблуждений, столь умело и столь терпеливо выявленных Вами в биографии Аристотеля, – заблуждений, в которые впали самые образованные люди античности и нового времени.
Самый простой ужин под открытым небом, сиявшим над нашими головами, продолжался среди общего веселья до наступления ночи.
Наконец, в одиннадцать часов все встали из-за столов.
Мы намеревались проделать две мили пешком, и, признаюсь, после треволнений и усталости, испытанных моей бедной Дженни, эта новая усталость весьма меня беспокоила; однако наш возница, ожидавший нас со своей повозкой и лошадью, пообедав и отдохнув, пока мы ужинали и отдыхали, готов был отвезти нас в Уэрксуэрт, и бодрое ржание лошади дало нам понять, что эту услугу он нам окажет охотно.
До окраины деревни лошадь шла шагом и нас провожали все участники застолья, но, в сотне метров от последнего дома, они наконец решили с нами распрощаться, и, хотя повозка катила все дальше, мы еще долго слышали их прощальные пожелания счастья.
Признаюсь, после происшедших событий я с радостью возвращался в домик доброй г-жи Смит; к тому же мне не терпелось поскорее оказаться наедине с Дженни, чтобы вручить ей письмо Вашего дорогого брата, моего столь достойного и столь великодушного покровителя.
Поэтому, как только мы вошли в маленькую белую комнатку, которая, несмотря на перемены в жизни ее бывшей очаровательной обитательницы, сохранила свой целомудренный характер, я, ни слова не говоря, передал Дженни письмо г-на Сэмюеля Барлоу.
Дженни прочитала его, а затем перечитала.
– Ну, как? – спросил я.
– Как? – откликнулась она. – Между уверенностью в реальной нищете и страхом перед воображаемой опасностью, я думаю, колебаться не приходится.
Но хотя этим решением Дженни ответила на мое тайное желание, я все же спросил:
– Дорогая моя возлюбленная, хорошо ли ты подумала и не хочешь ли ты отложить до завтра окончательное решение?
– А зачем? – спросила Дженни. – Ночь не внесет никаких изменений в текст письма доброго господина Сэмюеля Барлоу; впрочем, – добавила она с улыбкой, – для нас это предание менее опасно, чем для других.
Я понял, что хотела сказать жена; она думала, что, оставаясь полгода без детей, было бы весьма печально сразу же заиметь двух близнецов как раз в том месте, где они должны были бы возродить братоубийственную историю Этеокла и Полиника.[357]
Правда, для меня этот довод не был самым незначительным; это было бы в точности похоже на утверждение, что если я не написал еще моего великого произведения, то не напишу его никогда.
Так что для очистки совести я представил Дженни два-три моих возражения, но она их опровергла с такой душевной твердостью и с такой прямотой, что я не мог не согласиться с ее доводами.
Впрочем, повторяю, убедить меня не составляло труда.
Это было еще не все.
Дженни потребовала, чтобы я, прежде чем лечь спать, написал Вашему замечательному брату, поблагодарил его за любезность и попросил его предупредить ректора Пембрука, что мы принимаем уэстонский приход, сколь бы ни ужасно было связанное с ним предание.
Следовательно, дорогой мой Петрус, мы только и ожидали ответ Вашего брата, чтобы двинуться в путь; вероятно, первое полученное Вами письмо от меня будет отослано из Уэльса.
Разумеется, завтра утром нам придется известить г-на и г-жу Смит о выпавшей нам большой удаче, сокрыв от них роковое предание о близнецах-братоубийцах.
В любом случае, дорогой мой Петрус, в этом пункте пусть все будет так, как угодно Господу: он был чрезмерно добр и чрезмерно милосерден по отношению ко мне в прошлом, чтобы я с полнейшим доверием и безоговорочной верой не передал мое будущее в его руки.
Бог, который был со мной в пасторском доме в Ашборне, Бог, который был со мной в ноттингемской тюрьме, Бог, конечно же, будет со мной и в уэстонском приходе.