Часовой, гвардейский офицер, вытянулся по стойке «смирно». Мимо него, шурша нижними юбками, проследовала в опочивальню императрица Анна Иоанновна в сопровождении придворных дам.
Часовой остался один. Время близилось к полуночи. Вдруг гвардейцу почудилось, что за дверями тронного зала кто-то ходит, хотя там тишина стояла мёртвая. Чрезвычайно удивлённый офицер, нарушая устав, осторожно приоткрыл дверь.
В темноте тронного зала плавно передвигалась бело-прозрачная фигура государыни Анны Иоанновны в полном царском облачении. Офицер открыл от изумления рот. Он точно знал, что государыня спит.
– Ваше Величество, это вы? – пролепетал гвардеец, когда фигура поравнялась с ним.
Бело-прозрачная дама посмотрела на него страшным взором и пошла дальше. На офицера пахнуло холодом, мистический ужас охватил его. Он побледнел, мурашки побежали по телу, хотел перекреститься, но правая рука как свинцом налилась и стала неподъёмной. Гвардеец, пятясь, вышел из тронного зала и, оставив пост, бросился к Бирону.
Герцог Бирон встал с постели крайне недовольный.
– Какая государыня? Где? В каком зале?
Но видя испуганно-бледный вид гвардейца, согласился пойти с ним. Пошёл, как был: в ночных туфлях, рубашке и колпаке.
По тронному залу бродила бело-прозрачная фигура Анны Иоанновны.
– Этого не может быть, – прошептал бледными губами Бирон.
– Анхен, – позвал он.
Дама не отозвалась, проплыла мимо. Бирона обдало холодом.
Лютеране не крестятся, но герцогу очень захотелось.
– Пойдём отсюда, – выдавил из себя Бирон.
Бело-прозрачная дама, не обращая никакого внимания на шум, продолжала ходить по тронному залу.
Бирон бросился к опочивальне императрицы, гвардейский офицер за ним. Анна Иоанновна спокойно спала в своей постели.
– Аннушка, Анхен, открой глаза, – взволнованно зашептал герцог.
– Что случилось, Эрнст, – не открывая глаз, сонным голосом промолвила императрица, – только заснула.
– Там в тронном зале, там такое.
Анна открыла глаза.
– Да что там случилось?
– Пойдём, сама увидишь.
Анна поднялась, камеристка накинула на неё халат.
Недовольная императрица, шаркая ночными туфлями по коридору Зимнего дворца, в чепце, в ночных рубашках и в халате нараспашку, вошла в тронный зал.
На троне в лунном свете сидела дама один в один Анна Иоанновна при полном царском облачении, даже Андреевская лента перекинута через плечо. Лицо у неё мертвенно-бледное. Она отрешённо смотрела перед собой, не обращая внимания на вошедших.
Императрица смело подошла к трону, посмотрела на даму и чётко произнесла:
– Это моё место.
Дама опустила взгляд на Анну Иоанновну и презрительно усмехнулась.
Императрица поменялась в лице, отступила три шага, перекрестилась, поклонилась даме на троне, развернулась и пошла назад. Проходя мимо Бирона и гвардейского офицера, она прошептала:
– Это моя смерть.
Луна скрылась в облаках. Бирон вгляделся в темноту зала. Трон стоял пустой.
Бирон поднял дежурную гвардейскую роту, но ни во дворце, ни рядом с ним, никого постороннего обнаружено не было.
Последующие дни императрица находилась в подавленном состоянии, очень сильно испуганная, а во время обеда, 5 октября 1740 года у Анны Иоанновны обострилась каменно-почечная болезнь: тошнота и жестокие боли в пояснице. Императрица слегла.
И через двенадцать дней, на 48-м году жизни, императрица Анна Иоанновна скончалась.
05.09.2021 г.
На Старой Смоленской дороге, за Дорогобужем по направлению к Смоленску месили грязь солдаты Великой армии Наполеона и гражданские лица, в основном московские французы или пришедшие из Франции в Россию с этой самой армией. Впрочем, после поражения под Малоярославцем и Вязьмой, назвать армией это сборище мародёров было трудно.
Солдаты несли на себе всё, что сумели награбить в России. Кавалеристы вьючили на лошадей, пехотинцы всё несли на себе, некоторые даже толкали перед собой ручные тележки с награбленным добром. Надеты на них, кроме формы, крестьянские тулупы, цветастые шали, какой-нибудь старый вояка щеголял в шубе купчихи или богатой мещанки, крытой розовым атласом. Но всё это, в конечном итоге, доставалось казакам и партизанам, что постоянно тревожили своими набегами движущуюся по дороге людскую массу. Страх у французов был такой, что вой ветра они принимали за партизанский лихой посвист, а любой скрип за казачье гиканье. Но главный страх, это страх голода. Воровали еду буквально на глазах у хозяина или какого-нибудь конника, стаскивали с лошади, лошадь тут же забивали, невзирая на возражения всадника, разделывали, и куски конины обжаривали на костре.
Начало ноября, первые заморозки и первый снег. Снег тает к полудню, но от этого французам не легче. Пехота обута в лёгкие кожаные башмаки. Как хорошо и приятно в них идти летом по сухой дороге, и как невыносимо дождливой осенью.
Сентябрь стоял хороший, сухой, слегка прохладный, армия торчала в этой проклятой сожжённой Москве. Офицеры спали в холщовых палатках, солдаты на открытом воздухе. А как собрались уходить из старой русской столицы, погода испортилась, заморосил дождик, похолодало. Кожаные башмаки быстро намокали, их сушили у костров, они становились твёрдыми как дерево и очень сильно при ходьбе натирали ноги. Но это ненадолго, вскоре башмаки опять намокали и раскисали.
Сыро, голодно и холодно. Так Великая армия Франции прошла от Москвы до Малоярославца, от Малоярославца до Вязьмы, от Вязьмы до Дорогобужа и вот остатки былого величия бредут к Смоленску.
Леса стояли мокрые, хворост сырой и нещадно дымил, если его удавалось разжечь. Люди ходили с красными глазами от дыма и недосыпа. А как тут заснёшь, если холодно и сыро и каждую минуту ждёшь нападения казаков или партизан.
И зачем их, французов, занесло в эту забытую Богом Россию?!
Шевалье де Бийон рассуждал о превратностях судьбы. Четырнадцать лет назад его семья бежала из родной Бретани от ужасов Французской революции в далёкую дикую Московию, в самое её сердце, в Москву. Их приняли, Россия выделяла ежемесячное пособие. Ему бы не ждать с надеждой на возвращение, когда весь тот ужас во Франции кончится, а сразу вступать в русскую армию, даже с понижением чина. Не такой уж и большой чин он имел тогда. Зато сейчас, наверное, стал бы генералом или полковником, подполковником уж точно. Но старик-отец спрашивал: «А если тебе придётся обнажить шпагу против французов?» Вскоре субсидии от Русского государства прекратились, родители умерли, у шевалье родились дети – мальчик и две девочки, и жить как-то надо было. И де Бийон, поправ свою гордость, стал преподавать французский язык и давать уроки фехтования дворянским детям. По иронии судьбы его ученики обнажили шпаги против его соотечественников. Но это – ладно. Как только узнали, что Наполеон переправился через Неман, надо было немедленно уезжать в Санкт-Петербург. А как же дом на Кузнецком Мосту? И когда Бонапарт вошёл в Москву, он не уехал вместе со всеми куда-нибудь в Рязань или Нижний Новгород. Это тоже ошибка. Но самая роковая ошибка его, это согласие служить в новой муниципальной администрации, которую приказал организовать император Бонапарт, так как старая русская разбежалась. Шевалье де Бийон отвечал за обеспечение порядка, общественного спокойствия и правосудия в нескольких районах Москвы. Но какой может быть порядок в сожжённом городе?! Солдаты Великой армии пришли в Россию грабить и обогащаться, и ни о каком правосудии они слышать не хотели. Они грабили и насиловали, несмотря даже на угрозу расстрела. При де Бийоне расстреляли несколько французов и русских за поджоги, грабежи и разбой. И когда французы покидали Москву оставаться было боязно. Генерал-губернатор граф Ростопчин вернётся в город и будет ли он разбираться кто добровольно пошёл служить врагам России, а кто вынужденно? Не будет. Расстреливали в присутствии шевалье и именно русских, а за что – не так важно – значит причастен. И тогда прямая дорога в Сибирь. Теперь понятно, что лучше было бы в Сибирь. Но кто же знал? Наполеон хотел увести армию на юг в Киев и там перезимовать, но русские ему это не позволили.
И вот теперь он, шевалье де Бийон сидит у тощего костра на дороге между Дорогобужем и Смоленском с женой и тремя детьми и не знает, что делать. Жена грустная, дети притихли, даже младшая восьмилетняя Софи́ болтушка и хохотушка дома здесь сидит молчаливая и печальная. Старший сын смотрит сочувственно на отца, ему тринадцать лет, он понимает больше своих младших сестрёнок.
Простуженное осеннее солнце медленно поднималось на востоке. Солдаты и беженцы просыпались, вернее выходили из ночного оцепенения, грели на кострах еду (у кого была) и воду.
«А, может быть, уйти в сторону, в лес, сделать шалаш, продержаться там две-три недели, подождать пока враждующие армии уйдут дальше на запад и попробовать пробраться в Санкт-Петербург?» – безнадёжно думал шевалье.
Семья его подогревала на прутиках куски конины над костром, которую де Бийону вчера удалось урвать. В котелке закипала вода.
Только успели поесть, как началось какое-то волнение в хвосте еле проснувшейся колонны. Народ заволновался. И вот раздались истошные крики:
– Cosaques! Cosaques! Sauvez-vous! (Казаки! Казаки! Спасайтесь!)
Де Бийон встал. Там сзади далеко чудилось движение, слышались выстрелы и ему мерещилось мелькание казачьих пик.
– Бежим, – крикнул шевалье своей семье, – бежим в лес.
Крики и выстрелы приближались, грохнула пушка, разорвалась граната.
Софи мчалась по лесу сквозь кусты и подлесок сама не зная куда. Бежала долго, пока не споткнулась о корень и не растянулась на мокрой земле. Поднялась, тяжело дыша, огляделась. Деревья, названия которых она не знала, потеряли почти всю свою листву и видно было далеко. Прозрачный лес вокруг неё и звенящая жуткая тишина. Ни души. Стало страшно. Солнце скрылось в тучке, пошёл мелкий дождь.
Софи у костра сидела в туфельках, белом платье и чепце, укрывалась от холода двумя шалями. И теперь, к сожалению, она обнаружила, что во время бега шали потерялись и чепец тоже. Софи задрожала от холода. Дождь сменился мокрым снегом. Куда идти было не понятно, и она пошла туда, откуда, как она думала, прибежала.
Красное солнце заходило за лесом в чёрные облака, предвещая на завтра дождь или снег. Донской казачий офицер, есаул Никишин, пришпоривал коня, торопился, догонял своих.
Французы шли по Старой Смоленской дороге, армия Кутузова держала путь южнее их, на тот случай, если Бонапарт вдруг решит свернуть на юг.
Здесь, на этой дороге, французов быть не должно, Никишин ехал спокойно. Вдруг ему показалось, что впереди что-то слева шевелится в жёлтых мокрых листьях. Никишин подумал, что показалось, проскакал мимо, но сзади послышался слабый детский крик на французском языке:
– Мon ami! Рar bonte prenez moi sur votre cheval! (Мой друг! Сделайте милость, посадите меня на вашу лошадь!)
Есаул развернул коня.
– Que c'est? (Что это?) Quelqu'un ici? (Кто здесь?), – спросил он на чистом французском языке.
– C'est moi. Je suis là (Это я. Я здесь).
В листве у дороги казак разглядел лежащую девочку в белом платьице лет восьми-десяти. Вернее, то что на ней надето когда-то было белым и когда-то было платьем. Есаул нагнулся с седла, взял на руки девочку, погладил по мокрой головке, прижал к себе.
– Qui es-tu, adorable enfant? (Кто ты, прелестное дитя?)
– Sophie (Софи́).
– Où sont tes parents? Papa, maman? (Где твои родители? Папа, мама?)
– Je l'ignore. On s'est enfuis. Terribles cosaques. (Я не знаю. Мы бежали. Страшные казаки).
– Страшные казаки? Ну, ладно, поехали. Что же с тобой делать?
Девочка доверчиво прижалась к груди казака, он её укрыл буркой, она пригрелась и заснула.
Так они скакали версты две. За поворотом показалась почтовая станция. У ворот стояла жена смотрителя. Казак остановил коня, распахнул бурку.
– Пожалуйста, сделайте одолжение, возьмите девочку на ваше попечение, – сказал он женщине.
– Да Бог с вами, сударь, куда я её возьму? У самой детишек мал мала меньше. Пятеро. Хозяина нет, с французами где-то воюет, – безразлично сообщила она.
– Девчонка горит вся. Куда я с ней? Умрёт же.
– Господь всё управит, сударь.
– Да?
Казак погнал коня по широкому кругу и опять поравнялся с женщиной.
– Ну, тогда я, сударыня, при ваших глазах размозжу ей голову об этот угол, – казак указал на прямоугольный воротный столб, – чтобы избавить её от дальнейших страданий.
С этими словами он опрокинул девочку вниз головой, схватил за ногу, повыше щиколотки и стал разворачивать коня, отводя одновременно руку с девочкой в сторону.
– Ты что удумал, Ирод! Креста на тебе нет!
Женщина бросилась к казаку разгневанной наседкой, вырвала у него девочку, прижала к себе, закутала в шаль. Софи даже не успела испугаться и понять, что происходит.
Жена смотрителя направилась за ворота.
– Ирод, – через плечо гневно произнесла она.
Казак усмехнулся в усы, нашарил в кармане монеты.
– Постой.
– Что тебе?
Казак нагнал женщину, высыпал из своей горсти ей в ладонь серебро.
– На. Она француженка. Софи зовут. Соня, Софья по-нашему.
Женщина улыбнулась:
– Спаси тебя Христос, сударь.
24.10.21 г.
Лес вдали был прекрасен в своём жёлто-красном наряде, и терял, терял его, леса светлели. С утра светило нежаркое осенние солнце, после обеда налетела тучка и посыпал мелкий противный дождь, который ближе к вечеру превратился в крупный.
По полю сквозь дождь скакала кавалькада охотников в окружении гончих и борзых собак. Впереди кавалькады два всадника в офицерских мундирах Преображенского полка. Один из них показал на мокрые избы близ лежащего села. И вот оно наполнилось лаем собак, конским храпом и топотом копыт.
Офицеры решили остановиться в избе, что стоит в середине села. На крыльцо вышел хозяин избы, поклонился.
– Как деревня называется? – звонким девичьим голосом спросил один из офицеров.
– Подъёлки, а сейчас всё больше по церкви Покровским зовут.
– Покровское? Погляди, какое совпадение, Петечка, – сказал офицер, обращаясь к своему спутнику.
Мундир на груди у офицера волной вставал. «Девка», – определил крестьянин.
– А я живу в другом Покровском, что на Яузе. Не слышал?
– Нет, сударушка.
– Ну, хорошо. Помоги Науму расседлать лошадей. У вас переночуем. Князь Иван, – обратилась она к одному из своих спутников, – распределяй народ по избам, собак накорми.
Офицеры спешились. Их слуга, тоже в преображенском солдатском мундире, вместе с крестьянином повели трёх лошадей на скотный двор.
Офицеры взошли на крыльцо, зашли в сени, посередине дверь, обитая рогожами, открыли её и вошли в избу. Вошедшие почти одного роста, первой вошла девушка.
– Здравствуйте, – звонко поздоровалась она.
На вошедших с изумлением смотрели две крестьянки: мать и дочь. Матери около сорока лет, дочери – лет шестнадцать.
– Проходите, гости дорогие, – сказала старшая женщина.
Обычное крестьянское жилище. Печь справа, полати от печи до противоположной стены, потолка не было, вверх уходили стропила крыши, крытые соломой, вдоль стены широкие лавки, стол, маленькое окошко, затянутое бычьим пузырём, пол деревянный. Печь топили по-чёрному, так меньше дров надо. Две лучины в разных углах горели над плошками с водой, тускло освещая жилище да мерцала лампадка в углу под образами.
К печи и бросились озябшие путники. От мокрой одежды повалил пар. Девушка сняла парик и треугольную шляпу, по плечам, на преображенский мундир рассыпались светло-русые густые волосы. Она ловко собрала их вверх и перевязала салатовой лентой, волосы узкой прядью легли на правое плечо. Личико у девушки круглое, глаза большие голубые задорные.
– Ой, да вам в сухое надо переодеться, сударики. Какое же у вас всё грязное.
– Скакали, осень же на дворе, – пояснила девушка и добавила. – Сейчас Наум одежду принесёт, переоденемся, хозяюшка.
– Кушать-то будете, сударушка? У нас только гречневая каша с молоком да печёные яблоки. Квас ещё.
Хозяйка вопросительно смотрела на девушку, понимая, что именно она главная в этой паре.
– Будем, хозяюшка. Правда, Петечка.
Петечка молча кивнул. Он тоже снял треуголку и парик, голова его оказалась коротко стриженная.
– Как величать тебя, госпожа?
– Елизавета.
– Я Акулина, а это моя дочь Авдотья, а хозяина моего, её отца, Власом звать.
Вошёл преображенец Наум, принёс перемётные сумы с сухой одеждой. За ним вошёл Влас и сел на приступки у печи, рядом с дверью. Это место хозяина дома, тут у него всякий инструмент храниться, тут он мастерит, что надо по дому.
Женщины загородились занавеской в пространстве между челом печи и противоположенной стеной, помогали переодеться госпоже. Называлось это пространство большухина половина, куда мужчина не мог зайти даже в великом гневе. Петя переоделся у печи с помощью Наума в рубашку, панталоны, башмаки, сходил на двор по нужде и полез на печь греться.
Елизавета вышла с большухиной половины одетая в белую рубашку и сарафан, села под иконами.
– Петечка, ты что же, есть не будешь?
– Буду, тётушка, – сонным голосом ответил с печи Петя.
Акулина развела огонь в печи, разогревала еду.
– Сколько же вам лет, сударушка?
– Восемнадцать.
– А мальчику?
– Тринадцать.
– Тринадцать? А не скажешь, какой высокий.
– Это он в дедушку, моего батюшку.
– Жив батюшка-то ваш?
– Нет, умер три года назад.
– А его?
– А его ещё раньше.
– А матери ваши?
– Его после его рождения, а моя в прошлом мае.
– Круглые сиротки, значит, – покачала головой крестьянка, жалея господ.
– Петя самый родной мне человек и ещё сестра его Наташа. Наташа тихоня, а с Петечкой у нас как душа одна. Сестра моя старшая Анюта в этом году в мае умерла, как и мама. И жених у меня в прошлом году помер. Маменька мне его сосватала, а сама убралась, и он за ней. Несчастливый год был. Есть ещё тётки, сёстры двоюродные, но это так…
Елизавета махнула рукой и скривила кислую рожицу.
Акулина кивнула в знак согласия и поставила на стол миску, наполненную гречневой кашей, залила горячим молоком, положила рядом деревянную ложку.
– Кушайте, сударушка.
– Спасибо, Акулина.
Елизавета принялась за еду.
– Сударь, – позвала Акулина, – слезайте с печи кушать.
В ответ ей молчание. Муж её поднялся на приступку, дотронулся рукой до парня.
– Сударь.
В ответ сонное бормотание.
– Спит сударик, – сказал Влас, – умаялся должно быть.
– Ещё бы, – сказала Акулина, – болтаться по лесам и полям.
– Нет, мы привыкли, – возразила Елизавета, – как из Петербурга прошлой зимой приехали, так почти всё время на охоте. Нравиться это Пете, да и мне тоже.
– А Санкт-Питербурх, красивый город? – вылезла с языком Авдотья.
– Цыц, – со своего места цыкнул на дочь Влас, – не мешай гостье своими вопросами.
– А что такого, тятя?
– Она мне не мешает, – улыбнулась Елизавета, – Санкт-Петербург ещё строится. Построиться, красивым будет. А что?
– Да так, – пожала плечом Авдотья.
– Чуть не увели нашу Дуняшу в этот самый Питер этой зимой, – вздохнул Влас. – Нет, – поправил он себя, – должно быть, в марте.
– Да что я дура что ли, тятя? Да и как я вас с мамкой брошу?
– Да чуть не поддалась, – качал головой Влас.
– Так не далась же в обман.
– Сколько тебе лет, Дуняша? – спросила Елизавета.
– Шестнадцать.
– А что случилось? Расскажи.
Дуняша смутилась, покраснела:
– Был тут один сударик проездом сманивал.
– Дорога-то у нас прямоезжая на Тверь – сказал Влас, – и в этот самый Питер. Много господ ездят. А девка-то у нас пригожая, вот и сманивают.
– Серебряные монетки давал, жемчуга да одежды парчовые сулил. Уговаривал с ним в Санкпитер уехать. Говорил: «Поедем со мной, Дуняша, госпожой будешь. В злато-серебре да в жемчугах, страх как пригожа будешь». Я как засмеюсь да говорю ему: «А я, сударь, без жемчугов и парчи, разве не пригожа?»
– Насилу выпроводили, – сказала Акулина.
– Так натешился бы с дочкой, наигрался да выкинул где ни то под Питером в ближайший сугроб, – проговорил с глухой злобой Влас.
– Грозил выкупить её у господ Стрешневых, – сказала Акулина, – не дай Бог.
И перекрестилась на образа.
– А правда, что кто крестьянкой родился, тому госпожой не гоже быть? – спросила Дуняша. – Как Богу угодно, так и должно быть.
Елизавета неопределённо пожала плечами и ничего не сказала. Она так не думала. У её матери детство было босоногое и начало жизни вполне обыкновенное. А отец-то, да, высоко летал. И, поди ж ты, сошлись они и жили, ссорились, конечно, но жили. А как их с Анютой за глаза называют? В глаза-то боятся. А разве она виновата, что родители обвенчались через два года после её рождения? Обзывают портомойкиными выбл… Ох, она бы это слово запретила, будь её воля.
Елизавета не знала, что скоро она сама пойдёт по жизни с пастушком из-под Чернигова.
В избе повисло молчание. Елизавета его прервала, поинтересовалась:
– А что дочку замуж не отдадите?
– Да как отдашь, сударушка? – ответил Влас. – Примака надо брать. Кто нас с матерью в старости обиходить будет? У нас старшие-то сыновья, а младшие девки. Старшие-то дети поженились, своими семьями живут, а младшенькая Дуняша с нами останется. Надо чтобы её муж здесь жил, примаком. А у нас на селе таких нету. Мы-то господ Стрешневых крестьяне. А в соседних сёлах, там другие господа. Кто ж мужика-то отдаст. Девку-то отдали бы.
– Ох, уж эта женская доля. У тебя есть кто на примете, Дуняша? – спросила Елизавета.
Дуняша потупила взор и прошептала:
– Есть. Аким из Всехсвятского.
– Это какой Аким? – спросил Влас со своего места.
– Тихоновых.
– Тихоновых? О! Отец-то его Иван и дед Тихон – люди работящие. Выбор-то хорош. И когда только успела? – удивился Влас.
Наум усмехнулся, он сидел на лавке напротив печи.
– Ближе-то жениха не было, там из Тушина или Щукина? – спросил Влас.
– Этот самый лучший.
– Аким-то знает? – улыбалась Елизавета.
– Он на меня тоже смотрел, – похвастала Дуня.
– Надо поженить их, – решительно сказала Елизавета и многозначительно посмотрела на Власа.
– Да как их поженить-то, сударушка? Сколь лет твоему Акиму?
– Семнадцать должно быть, – неуверенно ответили Дуняша, – не знаю.
– И как их поженить? – недоумевал Влас. – У него другие господа, грузины. А нам с матерью надо, чтобы он здесь жил примаком, чтобы дочка, когда у нас сил не будет, за нами ходила.
– Так я скажу Ивану Родионовичу, чтобы он купил этого Акима у Арчиловны и всё.
– И тебя послушают, сударушка? – недоверчиво спросил Влас.
– Послушают, – уверенно ответила Елизавета, – а Петю так тем более. Да поженить их надо. Замужнюю-то не сманят. Жить-то дружно будете, Дуняша?
– Мы ж деревенские. Если кого полюбим, то тот навеке в сердце будет.
– Красиво сказано, – сказала Елизавета, – как в сказке.
– Только жизнь она другая, – вздохнул Влас, – не сказочная.
С этим Елизавета была согласна. Даже ей жизнь сказкой не кажется.
Пора было укладываться спать. Влас, Акулина и Наум разлеглись по лавкам, Елизавета полезла на печку, а Дуняша на полати. Полати с печью рядом находятся, девушки долго ночью шептались и хихикали.
Утром господа встали бодрые, хорошо выспались. Их ждала выстиранная и высушенная у печки форма.
За завтраком Елизавета спросила своего спутника:
– Дальше куда, Петечка?
– Домой, по сестре что соскучился.
– Через Москву поедем?
– Нет, полями. Не хочу через Москву. Может быть, кого заловим по дороге.
– Хорошо, Петечка. Наум, найди князя Ивана Алексеевича, пусть он пошлёт кого-нибудь к Ивану Родионовичу Стрешневу и скажет ему, что я его видеть хочу во Всехсвятском у Дарьи Арчиловны.
Прощаясь, Елизавета выложила на стол серебряный рубль.
– Спасибо тебе Акулина и тебе Влас. Как полное имя будет?
– Влас Афонин сын Михайлов.
– Михайлов? – Елизавета улыбнулась. – Тем легче запомнить.
Вышли господ провожать на крыльцо. Влас тронул Наума за плечо.
– Скажи, мил человек, барышня – это кто ж будет?
– Как кто? Великая княжна Елизавета Петровна.
– А паренёк?
– Государь наш, Пётр Алексеевич
– Господи Иисусе Христе, – с изумлением перекрестился Влас.
– Вот так вот.
– А почему «Михайлов» ей легче запомнить?
– Батюшка её, Пётр Алексеевич, так себя называл. И Елизавета Петровна так же себя называет – Михайлова.
Кавалькада тронулась в путь, великая княжна помахала рукой.
– Дуняша, на свадьбу обязательно приеду.
От Покровского до Всехсвятского менее трёх вёрст. Елизавету и Петра во дворце царей Имеретинских ждали Дарья Арчиловна и Иван Родионович. Они вышли на крыльцо. Пётр и Елизавета соскочили с лошадей.
– Это что ж, Ваше Величество, все охотники? – спросил Иван Родионович, оглядывая кавалькаду.
– Это ещё мало. Повара где-то заблудились, квартирмейстеры с походными шатрами, пришлось ночевать в вашей деревне.
– Очень рад оказать вам гостеприимство. Но что же можно поймать такой толпой?
– Да не все же ловят. Повара не ловят. Тётушка, – Пётр обратился к Елизавете, – говори, что хотела, да поехали. Недосуг нам, вы уж извините, торопимся, в дом заходить не будем.
– Как прикажите, Ваше Величество, – улыбнулась Елизавета. – Дарья Арчиловна, вот пятнадцать рублей, Иван Родионович покупает у вас мужика.
– Это кого же? – удивилась Дарья Арчиловна.
Иван Родионович был удивлён не меньше.
– Акима Иванова сына Тихонова.
– А что это мне продавать его? Тихоновы мужики справные, такие на вес золота.
– Что, пятнадцать рублей мало?
– Обождите, Елизавета Петровна, у меня и самого деньги есть, – сказал Иван Родионович, – купить я его могу, а зачем?
– Дело в том, Иван Родионович, что у вас в Покровском, есть такие Михайловы, Влас Афонин.
– Есть.
– А у них есть дочь Авдотья. Так вот, я хочу Авдотью и Акима поженить.
– И ввести меня в убыток, – сказала Дарья Арчиловна.
– Почему «в убыток»?
– Тихоновы мужики справные, у меня от них доход идёт немалый. Давайте, княжна Елизавета Петровна, я куплю эту девку у Ивана Родионовича.
– Нельзя, – сказала княжна, – Михайловым примака надо.
– Да, – подтвердил Иван Родионович, – состарятся, кто за ними ухаживать будет?
– Всё понимаю, но Акима Тихонова мне отдавать совсем не хочется. От доброго корня добрый росток.
– И как же нам быть? – растерянно спросил Иван Родионович.
– Я не знаю, – пожала плечами Дарья Арчиловна.
– Да поменяйтесь вы мужиками и всё, – предложил Пётр.
– Вот что значит государев ум, Дарья Арчиловна! Давайте я вам кого-нибудь из Козловых дам.
– Этих драчунов? Нет. Как где драка, так там обязательно кто-то из Козловых. Нет.
– Кого вы поменяете на этого Акима вы и без нас обсудите, – сказал Пётр, которому всё это надоело. – Правда, тётушка? А мы поехали.
– Его Величество изволит ехать, – засмеялась Елизавета Петровна, – и я вынуждена вас покинуть. О свадьбе сообщите, приеду.
Кавалькада двинулась дальше.
– Зачем ты ввязалась помогать этой Дуняши, тётушка?
– А что, разве не люди, Петечка? Мы государи и должны заботиться о своих подданных. Тебя это в первую голову касается. Чтобы добрым словом тебя поминали.
– Пустое всё это, – не согласился тринадцатилетний император, – главное – это воинская слава.
– Мальчишка.
– Девчонка.
– Не только, я ещё и твоя тётя.
Кони шли рысью иногда переходя на шаг, всадники ритмично качались в сёдлах. Ритм движения создавал какие-то образы и в голове Елизаветы сами собой стали складываться слова:
Поезжай со мной, Дуняша,
Поезжай, – он говорил.
Ещё неясный образ стихов будоражил душу, обрывки слов и чувств вплетались как кружева, в ход коней, создавая что-то неясное и волнующее.
– О чём таком задумалась, тётушка? – спросил Пётр.
Елизавета пожала плечами.
– Вон Марьино, должно быть скоро Сокольники.
– Должно быть.
– Да что ты такая не разговорчивая, тётя?
– Не мешай, Петечка, я стихи сочиняю.
– Стихи!?
Пётр был несказанно удивлён: Елизавета любила французские стихи, но что бы самой сочинять?
– На французском?
– Нет, Петечка, на русском, не мешай.
Проехали Марьино, за рощей увидели зайца, собаки взвыли.
– Заяц, тётя, заяц!
– Да Бог с ним, Петя.
Зайцу повезло. За Сокольниками свернули на юго-восток. Елизавета что-то бормотала себе под нос, Пётр ехал молча.
– Вон Покровское уже видно, тётя, вон улица ваша большая, – с некоторой обидой в голосе сообщил Пётр. – Adieu.
– Au revoir, Pierre. – ласково улыбнулась Елизавета, – не обижайся.
– Я не обижаюсь, – с напускным безразличием сказал Пётр, – всё, я в Лефортово.
Они разъехались, Елизавета и её свита ехала по большой улице, среди крестьянских домов, вдали чёрные деревья обозначали берег Яузы.
Во селе, селе Покровском
Среди улицы большой, – всплыло в её голове.
– О, это начало, – обрадовалась Елизавета.
Полночи Елизавета писала стихи, зачёркивала, переписывала и опять зачёркивала. Наконец, закончила сочинять и заснула счастливая.
Утром, вскочив с кровати, Лиза бросилась к своим стихам, прочитала, подправила и потом переписала аккуратно набело и вышла к своим сенным девушкам с листом бумаги.
– Слушайте, – сказала она.
Во селе, селе Покровском *
Среди улицы большой,
Разыгралась-расплясалась
Красна девица-душа,
Красна девица-душа,
Авдотъюшка хороша.
Разыгравшись, взговорила:
«Вы, подруженьки мои,
Поиграемте со мною,
Поиграемте теперь;
Я со с радости, с веселья
Поиграть с вами хочу:
Приезжал ко мне детинка
Из Санктпитера сюда;
Он меня, красну девицу,
Подговаривал с собой,
Серебром меня дарил,
Он и золото сулил.
«Поезжай со мной, Дуняша,
Поезжай, – он говорил, -
Подарю тебя парчою
И на шею жемчугом;
А там будешь госпожа;
И во всём этом уборе
Будешь вдвое пригожа!»
Я сказала, что поеду,
Да опомнилась опять.
«Нет, сударик, не поеду,-
Говорила я ему, —
Я крестьянкою родилась,
Так нельзя быть госпожой;
Я в деревне жить привыкла,
А там надо привыкать.
Я советую тебе
Иметь равную себе.
В вашем городе обычай -
Я слыхала ото всех:
Вы всех любите словами,
А на сердце никого.
А у нас-то ведь в деревне
Здесь прямая простота:
Словом мы кого полюбим,
То и в сердце век у нас!»
Вот чему я веселюся,
Чему радуюсь теперь:
А в обман не отдалась!
– Ну, как? – спросила Елизавета Петровна.
– Да это же песня, госпожа, – сказала одна из сенных девушек.
– Ты, думаешь, Наташа?
– Ну, конечно. Прочитайте ещё раз.
Елизавета прочитала ещё раз, потом ещё и ещё. Наконец, Наташа кивнула головой, взвизгнула, махнула ладошкой и, стуча каблучками и кружась, запела:
– Во селе, селе Покровском…
Песня получилась на славу. В Покровском, что на Яузе Елизавета Петровна жила долго и с удовольствием участвовала во всех деревенских гуляньях, наряжаясь в кокошник и сарафан. Сарафан из дорогой материи, но всё же сарафан, а не французское или немецкое платье. Она с удовольствием водила хороводы с деревенскими девушками и пела народные песни, в том числе и «Во селе, селе Покровском».
Потом, уже став императрицей, путешествуя по стране, она слышала в деревнях эту песню и очень гордилась этим. Ну как же! Подарила песню своему народу.