– Прыткий Алексей, – подхвалил я.
– Раз на раз не набегает… Доскакается трескун, пришьёт беда когда-нить к земле. Все под крышкой под Божьей кружимся.
– Для Вас Алексей старается. Что же Ваш Боженька?
– И-и… Как ото его и язык поворачивается? Где наш, там и Ваш…
– Извините, мы с Боженькой в разных компаниях.
– Понимал бы шо…
– Да и Вы странная верующая. На словах. Но и к таким верующим не пришпиливайте меня.
– Не зарекайся. Года сами пришпилят.
– Что же Ваш Боженька не прикажет: трактор, не кувыркайся, как пьяный!?
– Трах-бах – во! Да угляди один за всема супостатами. Кажинный сам за собой гляди. Бережёного и Бог бережёт.
– А Алексея?
– В кружку не без душку…
– Ну да. В семье не без урода. Особенно если семья большая?
– А хотько и так… Ох, Антоха, растёшь-тянешься. Чует душа, коники выбрасуешь. И всё молчаком, молчаком…
Это предисловие к какому-то подвоху.
Я настороже вытягиваю шею.
– Вы, мам, фактами, фактами давите. А не намёками.
– Ты где вчора шастался посля школы?
– Нигде! – твёрдо я вру. – Прямо с уроков домой.
– Это до тёмного лились уроки?
– Ну! Позавчера было мало уроков, так я до обеда и обозначься. Скорбели-болели учителя… А вчера все выздоровели скопом. Слетелись тучей. Склочничают, как воробьи, меж собой. Друг у дружки рвут уроки, каждому дай-подай поскорей вжарить пропущенный урок. До ночи и продёргали нас. Всё глубоко долбали знаниями. Еле высидел.
– Так и сидел?.. Кисло верится… Прискакал… Уже притёмки… Лисапет к койке приткнул, сам хлоп на одеяло. Не донёс до койки леву ногу, на сиденье лисапетном так и уснула… Не разделся, завалился тощаком. Таскала, таскала – как вмэртый. И утром еле дотолкалась. Сидел он!
– Сидел, ма, сидел… – покаянно затягиваю паутиной тоскливую эту сидячую волынку.
– А вон Глебу наснилось, шо тебя черти аж в Батум стаскали. Таскали?
– Кто бы и выступал, так только не этот херувимчик. Сам полторы недели батумничал!.. Ой, кобулетничал… Мне тоже, между прочим, снилось, что именно из-за него директор вызывал Вас в школу. Но я-то молчу. Не трепло.
– Так снилось? Иле навспрашки звал на свиданку?
– Вот этого, ма, я уже не помню. Кажется, всё же снилось.
Тревога рассохлась на мамином лице.
Фу, гора с плеч!
Вот так брякнешь сгоряча правдушку и хватай локотки. Ну, какой наварушко от той правды? Измается, изломается мама вся в переживах, но так к тому директорке и не сбегает на ковровый поклон. Некогда. Да и дирику она нужна, как очки змее очковой. Разве он не понимает, что разговорами в пустой след прогульные уроки не вернёшь? Наверняка понимает. Иначе б в дирюжники его пустили?
Больше мама ни о чём меня не спрашивала, спокойно рвала чай.
Я тоже рвал.
Всё во мне болело от вчерашнего. Работал я не проворней, чем муха у вола на роге. Но кроме рук у меня была ещё целая голова, совсем ничем не занята.
И нечаянно я задумался над анатомией лжи.
Вот почему я вру? Это случайность или закономерность? Вон который день я упрямо подаю желаемое за действительное. Значит, это уже не случайность. Но ещё и не закономерность. Разве бывают такие закономерности, чтоб устанавливались бы в тот-то день, в тот-то час с точностью до секунды? Или, в моем случае, сразу после визита к директору?
Вороша тусклый костерок своей жизни, я, похоже, поймал призрачную ниточку логики.
Помню, когда я ещё пешком беспрепятственно хаживал под стол, меня донимали всякие всячины.
Как-то добыл я в поте лица порез на ладони до кости.
Обидчик присыпал его пылью, движимый чистым желанием срочно восстановить целостность руки. Склеивающиеся способности придорожной пыли были явно переоценены. Тогда он сдёрнул на обочине тунговое яблоко, смазал рану липучим, вязким соком. Как клеем.
Не помогло.
Я добросовестно заревел и притёпал к матери.
Мама вскипела, слёзы на глазах, а оттрепать обидчика, сохатого кавалера ростом под лампочку, не посмела. Сдачи может дать.
Она то и смогла, что усадила меня к себе на колени и ну сыпать слёзы мне за ворот.
И меня уже не от обиды уличной разносило – от слёз от материнских.
После этого случая перестал я таскать ей в жилетку свои дворовые щелчки. А чего попусту расстраивать её?
Держался я ото всех особняком, как Аляска от России, отбивался от забияк как мог.
Боль всегда несла меня к матери, но я никогда не добегал до неё.
Хочу сказать правду – какой-то затор на языке. Не пробьюсь сказать. Один и тот же вопросец осаживал меня: а поможет ли это делу?
Вряд ли, заключал я.
И опадала во мне месть. Выкруживай, паря, из горя сам.
Вот я и молчу. И про директора. И про Батум.
Я всё переживал в себе один.
Это осталось во мне с той давней поры. Я врос в мысль, что мои беды мне и разводить, а не матери или ещё кому. Оттого я и не говорю правду про затянувшийся поединок с диктатором.
Ну, хорошо, я скажу. Пойдут охи да ахи. Что да как? Зачем? Почему? Нервотрёпки вагон. А практической пользы от честного признания?
Всё равно ж мама в школу не побежит. Кто в май, в чайную горячку, пустит?
К чему тогда ей напрасные расстройства?
Уж лучше я сам. Как могу – сам.
У справедливости так много неотложных дел, что ей просто некогда торжествовать.
Б. Замятин
Корзинки полны.
Мы снимаем корзинки с боков. На спинах тащим вешать свой чай к огромному брезенту – раскинут в тени придорожных ёлок. С весов я вываливаю свою тугую, как камень, кошёлку в общую кучу.
– Полиа, у тэбе на три кило менша от Антоника, – укорно качает головой Капитолий. – Пачаму не шморгаэшь? Что происходит?
Мама конфузливо дёрнула плечиком и привычно высыпает свой чай отдельно, ближе к краю брезента. Перемытые росой чаинка к чаинке. Как на подбор. Одна в одну. Одна в одну.
Подбежали вешать и Чижовы.
– Тёть Поль, – строчит Таня, – Вы гоните ряд с Наськой, а я с ним, – и показала на меня. – Ладушки?
– А меня кто спросил? – накинул я себе цену.
– Или ты против? – въехала в каприз Танечка. – Может, у тебя уже завелась какая городская мамзеляра? Так и доложь. Только знаем мы этих городских. Пальчики на ногах красют, а шею мыть забывают!
– Ну что ты так переживаешь за чужую шею? – выговариваю я. – Как что – так сразу про немытую шею! Будто больше тебе и нечего мне сказать. Одно и то же всякий раз!
Танечка надула и без того пухлые радостно-простецкие губки.
Во мне всё хмелеет, ноги сами летят следом за нею.
Солнце разгулялось, как на Пасху.
Лилась жара, к земле давила.
Всё на тебе парится. Не продохнуть. Такое чувство, словно ты на вертеле над огнём. Как шашлык. Только не крутят, механизации нет. Крутишься сам.
Невесть отчего руки своей волькой сами забега́ют в гости на Танечкину половинку куста, исподтиха мой палец сам ловит её пальчик.
Она ликующе подняла мою руку за гостевой мизинец, уютно встряхнула:
– Здрасьте!
– Здрасьте, – розово бормочу я, и мизинец мой совсем не хочет уходить из гостей.
Ему очень интересно потрогать и все другие пальчики, и верх ладошки её.
Она угадала его желание, дразняще утянула в работе свои руки к низу куста.
Танечка сильно наклонилась, в простор выреза празднично заулыбались златолицые ядра упругих грудей.
Меня заклинило, я не мог отвести непослушные глаза.
– А ты, хмырик, нахалина ещё тот! – Она грозно прошла вперёд к новому кусту. – Разглядывает, как витрину ювелирного магазина!
Подврозь работалось угрюмо, варёно.
Расходиться, расслаиваться не манило.
Скоро скука снова подвела нас друг к дружке.
– Слышь, Нахалкин, – костью указательного пальца Таня уважительно постучала меня по плечу. Так стучатся в чужую дверь. – Расскажи чё-нить учительное… умненькое.
– Умненькое я всё забыл.
– А ты вспомни. Днями чего проходили, школярик?
– Разное…
– Это плохо. Разного и в бригаде наслушаешься. Зря протираешь штанчата.
– Свои протираю… Ты вот что знаешь про чай?
– А на фига знать? Дери чёртову заразу до потери пульса, то и знай. Чтоб тяжеле было и в корзинке, и в кармане.
– Ты в теме, когда, где впервые объявился чай?
– А что, кроме Грузинии он ещё где есть?
– Извини-подвинься. Да его родина Китай! Никто не знает, с каких пор живёт. Появился по воле Бога. Легенда такая… Монах Дарамма увидал во сне Будду и на радостях поклялся молиться день-ночь. Молился, молился, молился… С устали уснул. Просыпается и начинает злиться на свои веки. Мол, это вы виноваты. Вы закрылись, и я заснул! Дарамма и бабах себе веки к чёртовой бабушке. Испугался, что снова заснёт. И на том месте, куда бросил отрезанные веки, вырос чайный куст. Чай исцелил монаха, не давал спать. Уловила намёк? Чай – это бодрость… По другой истории, чай открыли пастухи.
– А почему ты ничего не открыл? Ты ж тоже пас коз.
– Я не там, наверное, пас… Чай содержит вещества, что и хлеб.
– Верно! Нальёшься на голодный желудок, харчеваться не так уже хочется.
– А в Бирме из свежих листков рубят салаты. В Тибете варят супы!
Дурашливо вскинул я руки с чайными пуками и, дёргаясь в лезгинке, на красоту прошёлся меж рядами:
Я услужливо подал Танечке воображаемый стакан горячего чая.
– Не обожгись… Пей, Танчик. Пей… Прибавляет ума!
– Не намекай. – Таня ересливо сморщила нос, отмахнулась от чая. – Пошёл ты в Бандунг! Чересчурку вумный!
– Я не намекаю. Известно восемьсот восемь рецептов лечебного чая! Болит голова – выпей стакан покрепче…
– Не болит!
– А чай без сахара просто необходим тебе, графинюшка. Любой артистке далеко до твоих зубов. Тут-то спорить станешь?
– Вот и стану! Неприлично делать девушке обидные за-мечания. Чё ты пристал к моим жёлтым клавишам?
– Ладно. Отстёгиваюсь от твоих ненаглядных бивней в шахматном порядке… В курсах ли ты, что в 1847 году первые черенки чая хорошо прижились в наших Озургетах,[122] на опытной станции?
– Опаньки! Скажите на милость, какие штукерии проходят они в школе! Ну, ладнушко… Учись, учись… Ученье свет, а неученье – чуть свет и на работу. Вот как я.
– Я не сказки говорю, официально говорю, – распирает меня её похвальба. – А знаешь, что наши Озургети-Махарадзе – чайная столица! Даёт стране пятую часть чая! А!?..
Вдруг из-под Танина локтя я увидел, как по тропинке меж кустов с Капитолием шла старушка.
Мы у неё в Чакве были вчера с Юркой.
Меня как обломило.
Рот распахнул, а что говорить враз забыл. Все мои слова отлетели от меня. Пялюсь на почтальониху и молчу.
Капитолий всё горел услужливо забежать к почтальонке сбоку. Но тропинка была узкая, они не вмещались идти рядом, и Капитолий семенил сзади, энергично, суетливо всё что-то пояснял.
Неужели она и сюда носит кому почту?
Затрапезный плащешок вяло болтался на руке, выгорелый коричневый берет устало клонился к правому уху. Под беретом томилась корона кос. Все на старушке просто, чисто, опрятно.
Я пониже напялил кепку, ужался за Танечку.
Слава Богу, не заметила, как проходила мимо.
Болтовня с Танечкой обмякла, пожухла.
Всё моё внимание пало на почтальонку.
Как она оказалась у нас? Что ей здесь надо? И кто она вообще?
Я еле дождался обеда.
Первый подбежал к Капитолию вешать чай.
Не удержался, с бегу ногу в стремя:
– Дядь Капитон! А что за старуха ходила с вами? Такая аккуратненькая вся из себя?
Капитолий державно поднял палец.
– О! Вэликая старуха! Гэниални! Учэница Вавилова! Акадэмик! Почти всэ плантации на Грузию, на Кубан, на Азербайджан – всэ посажено эё чай!
– Как это?
– Сама вивела! Нэ смотри, чито малэнки – ум плотни! Много, мно-ого ум! Кандидата наук дали эй бэз зашити диссертации!
– Откуда вы знаете?
– Оа! К нам на техникум сама ходила, учила-да нэмножко… При царе Чаквинское уделное имение снабжало русским чаем не толко Россию, но и Канаду. После революсии ми стали покупат на чужой сторона чай на семдесят миллион рублея! Золотом! Оаф! Оаф! Гдэ стоко возмёш денга?.. И тогда Москва сказал: Ксеничка, генацвале, ти умни, ти красиви женчина, виведи, f,f, свои чай. Читоб много била. Читоб мороз не боялса. И Ксеничка сказал: эсли ласкови Москва просит, Ксеничка не отказивает. Вэс мир говорила, селекцией нови сорт нэ получишь. А Ксеничка получила! Китайски и индийски поженила…
– Скрестила?
– Конечно! Скрэстила! Скрэстила да получила! Молодэц! Как горни козочка, тишу раз бегал она своими ножками вэс Грузию. Вэзде эё чай! Эё рэбёнка! Смотрит, читоб хорошё рос. Помогает на совет. Сэйчас ходил Ксения Ермолаевна посмотрел на наш участка.
Тот участок за бугром я вместе со всеми засаживал. Странно. Так вроде мы никто друг дружке. А дело вяжем одно…
Под конец стал он хвалиться, какой преотличный чай собирает у него бригада. Подвёл к отдельной кучке маминого чая на краю брезента, перевеивал с руки на руку отборные радостные чаинки.
Глянуть на такой чай – праздник!
Поджигало Капитолия угодить старушке, маслился отправить её в Махарадзе, к автобусу, с Иваном с Половинкиным.
Но Ксения Ермолаевна запротивилась.
– Ну, чего ж он будет раскатывать меня по городам, когда ему край надо везти чай на фабрику? Не по пути, не по пути. Чай не может ждать!
И похлопала пеше.
– Такои болшои чалавэк! А дэржится, как сами маленки чалавек. А ми, – Капитолий тукнул себя кулачиной в аршинную мохнатую грудь (из воротниковой распашки удивлённо таращились жуковатые курчавинки), – а ми сами ма-аленки, а дэржимся, как сами болшои чалавэк! – И в сердцах сплюнул.
Он вешал чай, распускал народ по домам и всё никак не мог остановиться. Благодарней слушателя, преданней ротозиню, пожалуй, случай ему не подводил.
По бригадировым словам выходило, горше академика нет человека на земле. Все лучшие года бьётся одна да одна. Репрессированного мужа в тридцатые забрали. Двадцать вёсен гноят в Казахстане. В Чу.
– Вэлики наш мясник… сухоруки рябой кремлёвски дядька, увидал в эё муже закляти враг народа. Вах-вах! Владимир Андрээвич Приходько – враг народа! Чито он дэлал как враг?.. Тогда не хватал cэмэна на чаи. Привозили из Китай! Китай гдэ живёт? А Чаква гдэ? Шест мэсяц вэзли! Сэмэна ссихались, cилно тэряли всхожесть. Но сажать надо! Норму висева приходилос удваиват. За эта отэц народного счастя на вэка посадил самого Владимира Андрээвича на турма. Дал счастя… Горки чалавек Владимир Андрээвич… горки… Я эго помню, когда я сам бил эсчо такои, – Капитолий чиркнул себя по боку. – С лопатами, с кинопэрэдвижкой ходила Владимир Андрээвич по сёлам. Сама украинец, пэла под гитар грузински пэсни… Звала сажать чай. Э! Чай трудни, колониальни култура. Всэ боялись на чай, не видали его в глаза и не хотели видэть. Молодой Владимир вешал на стенку бели матэ́ри…
– Простыню?
– Да, да… Показивал кино про чаквински чай. И кто соглашался заводить у сэбэ на усадьба чай, тут же давал прэмию. Стальную хорошую лопату. Кузнеци делали, чесни делали. Магазинни лопатка лениви, много работай не хочу. Сразу ломатся хочу и отдихай, отдихай. Как бариня на курортэ.
Капитолий взял охапку маминова чая – лежал на уголке брезента зелёной гордой горкой, – присыпает сверху уже плотно набитые ящики.
– Это им на закуску, – разморенно кивнул в сторону белой на солнце чайной фабрики с её молоденькими лаборантками. – Нэ поможэт это, бабахнэм по ним из тижола артиллэрии серии «А ну-ка отними!» и «Мишка на сэвэре». Эфиопски налог виручит! Им сразу расхочется лезть в глубину ящика. Развэ приятно видеть эту навоз?
Капитолий тоскливо глянул на не прикрытый ещё маминым чаем шморганный хлам в ящиках одаль, с нарочитой брезгливостью плюнул.
Таня с Настюхой засмеялись.
– Вам вэсэло, – поскрёб Капитолий за ухом. – А мой жэна… Как бы не занэсла надо мной мэч товарища Дамокла… Эсли узнает про лаборантки, про конфэтки-манфэтки… Конфэта – двигатэл прогресса на вэс чэловечества, да! А эй конфэтка – шали-вали с красиви дэвочка! Замэтит в подозрителни компании сэвэрного Михаила – уволит в бэссрочни запас. Вот так обстоит проблем на сэгодня. Бедни я… За вас могу крэ-эпко пострадать!
– Не кали себя, Капитоша, – подбодрила Настя. – Коли что, мы твоей половинке зашлём от всейной бригады тако-ой ультиматище!.. Не сдёрнет со сладкого довольствия… Не боись… Не то что в момент восстановя в законных правах супружника… На цыпоньках округ тебя залисит!
И показала, как забегает Капитонова жёнка, пробежисто заперебирала двумя пальцами по ребрышкам пустой бамбуковой корзинки.
Настя с Таней поклонились Капитону и побрели себе к посёлку.
– Нэ там «крэмлёвски горец» поймал врага, нэ там… – вернулся Капитолий к порванному разговору. – Развэ можэт так бит? Муж враг… А жэна, акадэмик двух акадэмий на Москва, Герой, дэпутат от сами Москви, и нэ могла зашитить? Она зашишала эго своей работой. За двадцат лет эго турми вивела двадцат сортов чая! За год отсидки один сорт… А эсли би Владимир бил дома? Сколко б она эсчо сделала? А он?.. Эух! Даже дэти не успели завести. Всё клали на потом, на потом, на потом… А потом пришла турма. Сами хороши сорт Ксениа назвала «Гэрой зими». Не боится двадцат пять градус на мороз! А я би назвал и эё, и Владимира Андрээвича Гэроями зими. Наша жизн – зима, бесконечни холодни зима…
Капитон сидел на уголке ящика, в печали сронив голову.
Ничто так не освежает, как снег на голову.
Г. Малкин
Незаметно, воровато подкатил на своей трёхтонке Иван Филаретович Половинкин, крепкий присадковатый мужик лет сорока. Выставился из кабинки.
– Казачок! Не спать! – гаркнул он в кузов Юрке, лежал на перевёрнутом ящике.
Юрка, любитель покататься по случаю выходного, бесплатное воскресное приложение к Ивану, а по совместительству и бесплатный грузчик, вскочил, с угрюмым рвением вознёс вытянутую ладошку к виску.
– Есть не спать!
– Грузим! Родина ждёт чай!
С бега Иван вцепился клещом в бока ближнего ящика.
– Ну-ка, сизарёк, – командует мне, – поддень с того краю, пока свободно. Подмоги по старой памяти.
Я заозирался.
Не видит ли мама? Вроде нету нигде. Я за ящик.
Откачнули ладом назад, с разлёту о-ох на борт!
Юрка на лету перехватил тяжелину, на коленках проворно утянул в глубь кузова.
Подбегает Чук-младший назад – новый ящик уже стоит на борту ждёт. Улыбается. Заждался весь.
Не сговариваясь, сорвались мы с Иваном на галоп.
Галопом к ящику, галопом уже с четырёхпудовым ящиком к борту…
В работе русский человек звереет.
Вижу, нравится Ивану, что на равных нянчу с ним ящики. Как заправский грузчик. Веселит его шалая работка. По глазам, ему вроде и жалко меня. Мол, лошак и не мал, да обычаем пропал: ты с хомутом, он и шею протянул. А вслух задорит:
– Люблю Серка за обычай. Кряхтит, да везёт! Вприбежку везёт!
Прижало меня до ветру по малой. Я в посадку, за ёлку.
И всей команде выскочил нечаянный перекур.
– Этой шкент, – добежал до моего слушкого уха сбавленный Иванов голос, – всем нам ещё вставит по фитильку. Чёрт его душу знает! В лес бегит – с книжкой. На огород – с книжкой. Коз гонит пасти – всё равно с книжкой! Чего он козам читает?
– Зато в школу книжки не таскает, – осадил Юрка.
– А чего в школу таскать? – снова Иван. – Всё книжкино он в башке тащит в твою школу… Пасёт рогатиков и карандашиком всё в тетрадку черк, черк, черк… Кой да что и зарисовал… У всякого мошенника свой план! Этот писателёк будет. Во-о-о-о где смеху! Схватишь вот так нечайко книжуху, а она – его!.. Литературу я круто уважаю. Книгу не брошу, пока не заслюню.
– Книга эсразу нэ пишут, – сказал Капитолий. – Сначал газэт пишут, да.
– Хо! Газэт этот обормотистый ужэ писал! – ладясь под грузина бригадира, кидает Иван ломаные слова и в запале дёрнулся к боку своей машины, размашисто обвёл пальцем номер ГРБ 08 – 21. – Во такенными буквищами, – постучал по борту, – писал в «Молодом сталинце» свой фамили. Разве не помнишь? Я приносил тебе под нос майскую газету? За той год? Суббота, помню, была, край недели?
Капитолий вяло поддакнул.
– Вот ты знаешь, – пытал Иван Капитолия, – в какой пьесе у Островского есть Истукарий Лупыч?
– Нэ знаи.
– И я не знаю. А он, пёсий лоб, знает! Мы с тобою, Капитоне, знаем только одного Лупыча, всеми глубоко уважаемого Ивана Лупыча Клыкова, родного папика этого маленького Чукчика, – понёс руку вверх к кузову, откуда сиял улыбкой Юрка. – А он один знает ещё и Истукария Лупыча в какой-то там пьесе какого-то там Островского! Нахалец!.. Я войну пробежал, старинную задачку про военных не раздел. А он раздел, чёрт его душу знает! Ту задачку наизусть заучил я, а не отгадал. – Иван распалялся, жар всё сильней загребал его. – Такая набежала задача… Воинский отряд подошёл к реке. Мост сломатый, вода глубокая. А переправляться надо. Чёрт его маму знает, как переправляться…
– О! Алёшика, твой брат, позват суда надо било, – предложил Капитолий.
Иван купоросно сморщился.
Ему этот Алёшик – как тупым серпом по попенгагену. Не терпел Иван всякого, кто ловчей него в деле плавал.
– Эк! Чудные чудеса, попал пальцем в небеса! – ухмыльнулся ехидой. – Тире идёт, своими словами буду говорить. Да твой Алёшик мало изабеллы пил! Старика Опохмелыча[123] в упор не признаёт! Мало сациви[124] кушал!
Напрасно Ванюшок так рьяно…
Уж кто-кто, а Алексей, весёлоглазый гладунчик не гладунчик, но и не хлюпкий заморыш, несколько похожий на вёрткий шарик, спец ещё тот. На своём тракторке с тележкой проскакивал там, где не всякий пеше пробегивал.
Вон на той неделе.
После дождя пьяная вода дуря сгребла мост в двадцать пятой бригаде.
Подлетел Алексей – загорают одни круглые голые брёвна. На них был настил. Настила нет, одни эти два отмытых брёвнышка сверкают на солнце, смеются.
От берега до берега метра под два.
Соскочил Алёшка с тракторка, скребёт ни в чём не повинный затылок. Как перескочить на тот бок?
Тут тебе навстречу подскакивает Иван с чаем.
Объезжать – начётистый крюк.
А обед.
А жара.
А в кузове чай горит в пять ярусов. До предела забит кузовок. Аж пищит, скорей вези на фабрику!
Иван пошёл разворачиваться, разбежался дать окружку.
А Алексей и вцепись в Ивана:
– Дай перегоню твою машину с чаем на свой берег. Куда тебе и надо. Кувыркнусь – добьёшь! – и протягивает заводную ручку.
Иван не нашёлся, что сказать, выскочил из кабинки, отшагнул в сторонку. Ну-ну!..
Алексей постучал пяткой по брёвнышкам, будто умка им вбил, и – сам одной ногой на подножке, другой в кабинке – сунулся переезжать.
Это не сказочка Андерсена.
Я самовидец. Сам всё видел, рвал чай рядом.
По мне – мурашки!
А он, варяг, лыбится и едет.
Он чувствовал колёсами брёвна так, точно сам босиком по ним боком переходил.
В толк не вожму.
Ну как это передние колёса не сползли с брёвен? Задним проще. Напару обняли бревно и покатили. Но передние шли-то по одному. Разве одной рукой хлопнешь в ладошки? А Алёшик, выходило, хлопал. И как ещё хлопал!
От изумления-досады Иван шваркнул заводную ручку Алексею под ноги и попилил на фабрику.
А Алёшик снова чешет затылок. Самому-то как перескочить?
На машине проще: по одним и тем же следам, что оставили передние колёса, вдогонку бегут задние.
А у тракторка всего два колёсика, по одному слева и справа, близко друг от дружки, зато у прицепной тележки – за версту.
Заводной ручкой Алексей выдолбил в бережках ямки для брёвен, чтоб те не поплыли под колёсами, благополучно перегнал тракторок на новый берег. И встал. Трактор на одном берегу, тележка на другом.
Переложил брёвна подальше, пошире под тележные колёса и перемахнул ручей.
– Значит, – торопил Иван свои слова, забивал разговор про Алёшика, – переправляться надо. Офицер заметил в лодке двух мальцов. Лодчонушка кроха, на ней мог переправиться только один солдат или два пацана. А все солдаты, пух-лопух, перебрались именно на этой лодушке! Как? Просто. Малюки переехали реку. Один остался на том берегу, другой приплавил лодку назад. Вылез. Один служивый съехал на другой берег. Парнёк, что был уже там, вернул лодку, увёз своего товарища снова туда. Так после каждых двух перегонов лодки через реку и обратно переезжал один вояка.
– Вах-вах! – изумился Капитолий.
– Или ещё… При помощи любых арифметических штучек составьте число сто или из пяти единиц, или из пяти пятёрок. Причём из пяти пятёрок сто можно слепить двумя фасонами. Ну? Кто?
– Мы в таковские игры не играем, – дуэтом сдались Юрка с Иваном.
– Я тожа, – запоздало примкнул к ним Капитолий.
– И я не игрец, маму в твою в капусту! – чувствительно подсадил себя в грудинку разогретый Иван. – Зато он, упёртый дятел, перещёлкал. Как семечки!.. 100 = 111 – 11. 100 = 5 х 5 х 5 – 5 х 5. И 100 = (5 + 5 + 5 + 5) х 5.
– Эух! Эух! – проухал филином Капитолий. – Я ничаво такой не знаи!
– И ты, и я ещё не такое не знаем. Чего мы только не знаем! Островского не знаем. Литературный чайнворд не по зубам. Головоломку на место не поставим. По кусочкам букв, похожим на старинные письмена, не прочитаем призыв «Будь готов к труду и обороне!» Ничего не можем. Ничего не знаем. Пустоголовая мармосня! Сидим глупые, чешем языки. Языком косить – спина не устанет. И спина не устаёт, и ничего не знаем. Разве мы люди? Мы ж ничего не знаем! А он всё знает! В газетухе прямошко официально напечатано: первыми правильные ответы прислали… И его фамилия идёт пер-ва-я! Во!.. В Грузии сколь народу? А его фамилия всё равно пер-ва-я. Умней всеха! Так что он уже журналист. Стаж журналистический уже накручивается, накручивается…
Красиво треплется дядя. Прямо до потери пульса. Только какой ему с того привар? Именно всё это слово в слово я позаглазно слыхал от него же ещё год назад. Вот так же в майский воскресный полдень, пожалуй, в этом же окружении именно всё это он и пел.
Тогда я слушал, и растерянность распекала меня.
Да какой я в чертях журналист, лилась мыслюха, если и одной заметочки не накарябал? Так?..
Какой стаж? Ну какой стаж? Я ж только математические головоломки и прочие штучки правильно развязал – и разве уже стал журналистом?.. Бредовина какая-то…
Бредовина бредовиной, но какую-то сладкую занозу всадил в меня этот половинкинский трёп.
Невесть к чему я накатился пристально изучать свою газету и подмечаю, что в ней полно мелких заметулек. Но разве у меня не хватит башки самому сочинить хоть одну такую? Хоть одну-разодну?
А вот про что? Про кого? Про Капитолия?.. Про Ивана?.. Может, про Юрку? А что про них писать? Какие за ними подвиги?
Недели две назад мы всем классом бегали в Махарадзе в музей. Сколько там всего! Вот про что стригануть!
На второй день я один ещё раз слетал в музей и повело кота на сало. На полтетрадки разбежался!
И про Гурию.
И про Гуриелей.
И про гурий.
И про Ниношвили.
И про Махарадзе.
И про гурийскую нефть.
И даже про гурийскую пешую дружину.
Всю историю края соскрёб в один мешок. Я всю жизнь здесь жил и ничеготушки этого не знал. И разве всё это не будет интересно всем, кто живёт в других местах?
Не знал я. Может, не знают и они?
Так пускай знают!
Пускай знают, что на этих землях в старину цвело древнее Гурийское княжество. В шестнадцатом веке оно добилось политической независимости. Под его властью были Аджария с Батумом. В восемнадцатом веке турки завоевали Гурийское княжество. К России оно присоединилось в 1811 году.
А впервые Гурия мелькнула в летописях в седьмом веке. Москвы ещё не было. А Гурия была!
Гурия…
Почему именно Гурия? Сахарное имя, чýдное имя. Откуда выщелкнулось на свет? Может, от гурий? Ведь «гурии (арабское, ослепительно белые) – вечно юные поразительной красоты девы, служащие, по Корану, наградой правоверным в раю Магомета. В роскошных вечно зеленеющих садах покоятся гурии на драгоценных коврах, и в их объятиях правоверного ожидает бесконечное блаженство». Ну какая мужская голова не запылает, не закружится? Ну какого рыцарька не дёрнет тут же в рай?
Мир ахал – Романовы триста лет направляли Россию.
А Гуриели (Варданидзе) почти пятьсот лет княжили в Гурии, подвели её под российского орла. Резиденция Гуриелей была у нас в Озургетах.
Меня несло и несло во вчера и я ничего не мог с собой поделать.
Я вдруг почувствовал себя виноватым: то, о чём я читал, не знал ни я сам, ни кто другой не только за пределами, но и в самом нашем крае. И не расскажи я им про всё про это, то кто же расскажет?
Ещё сто лет назад в Гурии часто натыкались на выходы нефти. Чертова уйма была!
Прямо из трещин коренных пород чёрно дулась. И под Натанеби, в урочище Наруджа Якоби, и у подножия Шемокмедского монастыря, и в Гуриантской даче, и у селений Чочхати, Цихе, Самхто, Чаниетури под Озургетами.
Месторожденьице на ах.
Четыреста квадратных вёрст!
Ни прибавить ни убавить.
Горячо захлопотало нефтепромышленное товарищество «Гурия».
Но до большого не дошло. До добычи нефти дело не добежало: октябрьский остановил переворот.
Не мог я смолчать и про Эгнате Ниношвили. Писатель. Автор романа «Восстание в Гурии». Учился в Озургетах. Бунтарьком был, за что и выперли из духовного училища.
На улице его имени жила наша школа.
А я про всё про это молчи?
Так ещё не всё. Вместе с Ниношвили учился Филя Махарадзе. Ему не то что улицу – весь город отдали. Стали Озургети величаться Махарадзе. Революционер был. Ещё потом большим начальником был в Тбилиси. Заслужил.
Особенно мне глянулось, что многое у Фили было точно так, как у меня. Только у меня чуть похуже.
Он в десять лет часто босиком ходил на занятия в город за шесть километров. Я тоже хожу в тот же город. Но если напрямки, посуху, по хлипким мосткам через Натанеби – семь кэмэ с гачком. А вольёт дождина, река рассопливится во всю долину – дуй в обход, через настоящий мост. А в обход до школки моей уже одиннадцать чистеньких кэмэ.
У Фильки батя был попиком в селе Шемокмеди.
А у меня нигде никакого батечки. Война не отпустила домой… Забрала…
А в остальном мы с Фильком ехали на одном полозу.
После школы горбатился он в поле, по хозяйству. И я. Готовил он уроки по ночам. И я.
Ему поставили памятник у вокзала. А мне забыли.
Фу ты… Какие наши годы? Я только родился в день смерти Фили.
А впрочем, забыли, ну и забыли.
Я даже вовсе не в претензии.
Стоит-киснет махарадзевский бюст на месте. Нудное это дело, стоять на месте. Зато я дважды на день, в школу и из школы, пробегаю мимо куда хочу… Могу добежать до школы, могу и свернуть…
Раскатал я всё это, почувствовал себя умным-умным.
Даже голова перестала вмещаться в старую кепку. Разорил матушку на новую.
И пошёл я всю газету внимательнейше читать. До буковки. Всё искал свою фамилию. Даже на свет смотрел.
Однажды мама испуганно спросила:
– Ты шо утворил?
– Пока вроде нигде… Ничего…
– А мне навроде сдаётся, в милицию тебя вызывают.
– С чего бы это?
– А с того! – тайком сунула письмо из редакции. – И на конверте буквы печатные, и на бумажке. Я распечатала.
– Да кто Вам позволил чужие читать письма?
– Нашёл об чём печалиться… Я и своé не отчитаю. Или забыл? Без грамотёнки я. Мне все буквы на одну личность.
Статью мою забраковали. Советуют писать про какой-то летний отдых школьников, про какие-то походы по родному краю.
Добежал я письмо по диагонали и скис.