– А ты при отчёте скажи ей, шо так и було! – хохотнул я.
– Шо було-то?
– А то… Ну без звёздочки ты была… Боженька недовложил… В суете забыл… Стандартная запарка на небесах… Как тут не ошибиться? В день же одних девчонок рождается на земле двести тысяч!
– Ты что, подсчитывал?.. Не тупи. Ты ж вроде умный парень… Скажи честно, я тебе врагиня? Ты очень хочешь моей смерти?
– Ну что ты!
– Да нет, – настойчивей поджимала она. – Так ты не хочешь моей смерти?
Я твёрдо помнил, что не хотел ей смерти, и сказал про это.
Она помолчала, разбито спросила в зыбкой надежде:
– А нельзя… Ничего не снимать и… как-нибудь?..
– Очень даже можно! В мыслях. И не как-нибудь, а как хочется… Хоть большой ложкой! Хоть половником… И сколько хочется партизанской душеньке!
Ветвистая хворостина с чубчиком на верховинке устало скреблась по стеклу.
Смазанный, недоспалый голос уныло тянул:
– Же-е-ка… Све-то-та!.. Гля… Уже свет в окне!.. Отпусти, Ящучка, своего женишонку. А то этому кадревичу мамчик ремня вольёт. Све-то-та!.. Слышь, Же-ень? От-пус-кай!..
У меня было такое чувство, будто я век слышал этот чижовский голос, но никак не мог проснуться. Мне казалось, что он мне снился.
Наконец я лупнул глазами и ясно услышал его от окна.
Будила Таня.
Так будила, чтоб никого постороннего в бараке не затревожить. Ласковой будила хворостиной, которой мамушка отгоняла кур от крыльца.
Боже! Что же делать? Уже утро!!!
Я загнанно огляделся – все прочно спали. Как мертвяки.
Двух кавалериков нету, остальные в полном количестве. Юрка да я. Да друг мой костыль. Спал он стоя, прижавшись к белому Женину платью на спинке койки. Вроде берёг нас.
«Откуда он здесь?» – подумал я и в спехе кинулся забинтовывать колено.
Я протёр глаза, хотел взять костыль и бежать – костыля уже не было у платья.
Я заглянул под койку.
Верным псом костыль блаженно вытянулся вдоль чемодана. Спит себе! В головах мягко – комок моих брюк.
Как дружок Костылик там вдруг оказался? Я нечаянно толкнул его в суматохе?
Я шатнул Женино плечо.
– Утро!.. Уже!..
Она в ужасе закрыла лицо одеялом.
– Как же мы, дураки с замочками, поснули? Что теперь будет?.. Что же теперь бу-удет?
– По-моему, земля бросит крутиться, – равнодушно сказал Юрик. Сказал и глаза не открыл. – Хороший жених должен уходить от невесты на зорьке.
– А тебя, подсердечник, это не касается? – спросил я его. – Чего вылёживаешь?
– Меня не касаемо… Я швах жених… Я, кажется, уже муж. А какой муженёк ушагивает от своей жаны на зорьке? Зорька – улыбка утра… На зорьке он только к ней приближается… Двум шубам теплей!
Юрик гордовато глянул на Санку, спала лицом к стене.
Он тихонько погладил её по плечу:
– С вечера девушка, со полуночи молодка, а по заре хозяюшка…
Мне было не до его трёпа.
Тут бинт сполз, и я накинулся в горячке снова вертеть его на колено. Как же! Опаздываю к отплытию под домашние знамёна!
– Не суетись, не мечи икорку, – по-отечески мягко осаживает меня Юрик, сладко потягиваясь. – «Бывают в жизни злые шутки», – сказал петух, слезая с утки. С кем не бывает?.. Всё путём. Не суетись… Перво-наперво успокойся. Выходи из барака… Пардон! Выходи, из нашего баракко… Нет-с… Выходи из нашего барокко степенно, державно. Будто из своего дворца выходит король. И ни один муравей не положит на тебя глаз… А пока подай мне воды. Лучше успокоишься.
На столе у ведра стояла рюмка. Я хватил воды, сунул ему.
Юрик укоризненно покачал головой.
– Ёханый! Ну кто так держит рюмку?
Я держал обычно. Поверху, у ободка.
– Ну кто держит рюмку за грудь? Рюмку надо держать за талию. Уважительно-с!..
И он тихонько запел:
– Наша Родина прекрасна
И цветет, как маков цвет.
Окромя явлений счастья
Никаких явлений нет.
На всех парах вылетел я на улицу.
Таня брезгливо похмурилась мне.
– Привет! – виноватым шёпотом крикнул я.
– Сам ты привет! – кинула она зло. Шрам на толстой верхней губе розово блеснул на первом солнце. – Так смертно спят только покойники, а не любовники.
– Ты-то знаешь откуда?
– От верблюда!
– А-а… Вон у вас какая компания.
– Компания, рыжик, у нас хорошая, – отходчиво заговорила она. – Настюля, наша мамика, сестрица наистаршая, в девках не затеряется… Взамуж Настюлечка разбежалась. И знаешь куда? В Россию!
– Ка-ак в Россию? Она ж тут разве не дружилась с одним загорелым чебуреком из центра совхоза?
– А чего выдружила? Гуля-яют, гуля-яют, а до расписки никак не дойдут. Сколько можно траливальничать? Настюля не палочкой скидана… Смотрит… Желторотику из центра ещё в армию бежать, а россиец уже свою службу отзвонил. И россиец с нашей Родины… Она с ним письмённо поддруживала. Надумал дуруша жениться. И зовёт к себе в Средний Икорец, под Лиски, всю нашу шайку! Всю шайку!.. На Родину!.. В Россию!
– Эвва!.. В Россию… Только Россия и здесь. Где русский дух, там и Россия!
– Учёно лепишь слова… И непонятко. Если здесько Россиюшка, то куда ж подевалась ненаглядка Грузиния, страна лимоний и беззаконий?
– Никуда она не девалась… На месте… Только где русский, там и Россия, там и жизнь, ёрики-маморики! В Насакирали почти одни русские. Разве это не Россия? Без них не было б ни совхоза, ни чая. Грузины тут были вечно. Но что ж от их вечности не родился совхоз? Как были кругом дикие косогорья да болота, так и были. А всё потому, что грузин в работе не сгорит, он лишь в веселье сине полыхает. Лю-юбит гулёка выпить и попеть. По тостам на душу населения разве может Грузию обскакать какая другая страна? Может? Зато… А вот куда русский пришёл – с ним туда НОВАЯ ЖИЗНЬ прилилась. Как хорошо один сказал. Навсегда запомнил: «Русские варвары врывались в кишлаки, аулы, стойбища, оставляя после себя города, библиотеки, университеты и театры». С русскими всегда в глухие места приходил расцвет. Чего про это не говорить? Чего нам, русским, этого стыдиться?
Она махнула на меня рукой:
– Да будет тебе, сигунец,[217] молоть всяко-разно. Едем! На Родину! Всей шайкой!
– Бе-едный женишок… Влюбился в одну, а получай четыре сеструхи в комплекте. Целый гарембо! Бога-атый будет.
– Сейчас матейка ремешка влепит. Сразу и ты, рыженькое чучелко, разбогатеешь. Таскалка!.. Ой и вле-епит!.. С оттяжечкой…
– А за что?
– Спи дома, а не с какой-то там защёлкой…
– Глупеня… У нас ничего не было… Ей нельзя. У неё мать злюка…
– У всех злюки.
– Мы просто говорили, говорили и нечаянно заснули…
– Потом нечаянно родили ребёночка… Знаем мы эти сказявки!
– По себе судишь?
– Вот ещё была охота!
– Мы просто вместе проспали ночь и больше ничего. Ни-че-го!.. Ну какой тупизм! Ну что за народ! Когда человек спит, он может чем-нибудь ещё заниматься? Не-ет! Но почему ж говорят: раз переспал кто с кем, так обязательно было у них что-то такое-этакое? Не было ни такого, ни тем более этакого! Не было! Не было!!.. Не было!!!.. И не могло быть!..
Таня молча взяла шаг проворней.
Наверно, ей не манилось идти рядом. Ещё подумают, что мы ночь вместе где блукали.
Вот беспроволочное деревенское радио! Какое ОТС[218] слушали эти наши ненаглядики соседики? Когда? Откуда всем всё уже известно? Ещё не проснулись толком, а уже всё о тебе знают! Из-за занавесок лупятся прокудливые карапетяновские, борисовские, простаковские, меликяновские, чижовские, семисыновские репы, свойски подмигивают. Правда, никто не осуждает. Только ободряюще подсмеиваются. А дед Семисынов и большой палец выставь в похвальбе. Штык!
А тут ещё проклятый бинт!
В спехе обмотал колено кой-как, он и развинтись. Льётся за мной белой лентой.
Быстрей! Быстрей! Дома перемотаю.
Оскользается на камнях в суете костылик.
Стук да стук, стук да стук…
Скок да скок, скок да скок…
Вот я и перескочил свой родной порожек.
– У! Пилат! – грозно процедила мама сквозь зубы. – Дома уже не ночуешь?!
И больше ничем не поинтересовалась.
Побежала с бидончиком и с мешанкой в ведре в сарай на свиданку к козам да на приём к курам в их высоком кабинете.
Утро.
Не до выяснялки.
Как только мама вышла, Митя подбежал ко мне, поднёс к моему носу свой родной кулак.
– Ты зачем вчера сунул воду под дверь на крыльце? Что, постеснялся внести в дом?
– Так это не я… Это Женя приносила воду и в дупло к нам, конечно, не посмела войти…
– А-а… Тогда ещё… Я вылетаю… Спешит же орёлец на разгрузку века! И бах дверью по ведру. Вода и раскатись по всему крыльцу… Ладно. От воды уходим молча. А вот за прочее… – Кулаком он упёрся мне в нос. – Нюхай, якорёк тебя, чем пахнет вечер! Я так тебе дам, что слепая кишка мигом прозреет!.. И прямая окривеет!!.. Тут уважаемый товарищ, – он тукнул себя в грудь кулаком, – со всей партийной отвественностью приготовился к святому мероприятию… К святой разгрузке дровишек. И – отбой! Полная безработица!!! Этот халдейка уволок весь мой вагон с дровцами! Так, лохмэн, граждане в благородном ёбчестве не поступают!.. Пришлось мне плестись на танцы и в скорби тянуть жмура[219] на сапоге…[220] Ну ничего… Пожди до вечера… – Он тряхнул кулаком. – На ужин схлопотал вкусняшки! Без булды. Пол-л-ловой гангстер-самоучка!
– А ты потолочный?
– Вечером уточним. Это я, замком по морде,[221] тебе обещаю! Сейчас мне некогда. Чай! Бегу!.. И не груби старшим.
– Только и заслуг, что старший. Мор-ряк!.. На заднице ракушка! Так я тебя и запугался. Со страху прям яйца замирают!
– Окусываться тебя не учи…
Хлоп он дверью, корзинку на плечо и покатил с подпевом:
– Недолго м-муз-зыка играла,
Недолго фраер танцева-ал…
Если ум в чем-то уступает глупости, так это в безграничности.
Г. Ковальчук
Вобед пришло письмо от Глеба.
Как я обрадовался!
Теперь никакие кувалды не страшны. Нас двое! А вдвоём мы всегда ущучивали Митечку.
И само письмо было хорошее.
Писал Глебша про своего фронтового друга из Мелекедур.
Про Федю с занятной украинской фамилией Каплей.
С первого класса за одной партой.
А дружба их сплела раньше. В войну.
Ещё детсадовцем Глеб ездил с мамой к отцу в Кобулеты. Шла война. Часть, в которой был отец, крепко поломало в боях, и она откатилась на подполнение в Кобулеты. В той части был и отец Феди. И так получилось, что в один день Глеб и Федя приехали к отцам. Там, в Кобулетах, и познакомились.
Отцы наши с фронта не вернулись.
В один год мальчики пошли в совхозную школу. Сидели за одной партой.
Вместе учились и в городской школе.
Фёдор хорошо рисовал.
И этой весной фронтовые друзья сбежали в Кобулеты на этюды.
Только в последний миг и узна́ешь всю правду.
Фёдор рисовал места, где в последний раз видел своего и нашего отца, рисовал море. У Глеба была другая, слишком узкая специализация. Он был зрителем.
Нарисовавшись и насмотревшись, друзья шли на товарную станцию подработать на разгрузке. Есть что-то надо хоть изредка.
Вместе, всегда вместе…
Они хотели вместе учиться в мореходке именно в Кобулетах. Вот и подвернули заранее узнать про правила приёма. Они, может, и узнали б, будь ещё мореходка в Кобулетах. А то намечтали как? Раз водится в Кобулетах море, значит, должна где-то быть и мореходка. А её почему-то и не оказалось…
И в армии фронтовые друзья вместе.
Фёдор продолжал рисовать. Вообще-то он парень непромах. Хочет и служить, и заочно разом кончить художественное училище. Ощупал обстановочку. Командир может и не пустить в училище. И не надо! Разве нельзя обежать командирский каприз? Фёдор твёрдо настропалился поступить. И поступит. Уж что наслюнил, в ниточку вытянется, а выхватит. Негордяшка. И за мать-уборщицу в школе в тех Мелекедурах полы мыл, и в Репины выскочит!
Глебша цвёл гордостью за своего друга.
А я героился Глебом, расхабрился, смелюк, от одного его письма.
Вот и пой, что телепатии нету. Есть! Есть!! Есть!!!
Глебшик заране поймал мою беду. Написал. И в самый момент я получил его силу.
Я выставил письмо на край стола. На самый вид. Приклонил к кружке. Как влетит кавалерист, сразу увидит, что я не один.
И взаправду.
Письмо Митрофан заметил в первый же миг.
– А-а! Соратничек оттопырился… Вышел на связь…
По диагонали пробежал, постно кинул на приёмник.
– А теперь потолкуем за жизнь, гусь Шилобреев. Не гусь, а целый половой партизан всея Руси! Весь денёк сушил головку на чаю, всё кумекал, откуда ты, балахвост, такой молодой да ранний. Не тот ли ты внучек?
– Какой?
– А пятилетний. Притащился с бабкой в магазин. Въехал в блажь. Бабка не знает, чем и умаслить. Спрашивает: унучушка, пирожное купить? На нада! А шоколадку? На нада! А ром-бабу? И внучек басом отвечает: «Ром отдельно, бабу отдельно». Не ты ли был тот унучек?
– Всё тебе доложи…
– Вежливо отпираешься? А по замашкам похож. И вот через девять лет происходит такой адажиотаж… Этот доблестный кучумба покрыл матрёшку. Родители матрёшки требуют от юного кузнеца счастья: «Сознавайся своей волей, что ты отец дитю». А бабушка: «А люди ж! А дорогие ж! Вы только зорко поглядить! Да разве может этот анчутка придумать что-нибудь похожее на дитё!? Чем придумывать-то? Ну поглядить же, люди добрые!» – И хлоп, хлоп внука по мотне. Не вытерпел юнчок, сквозь зубы шипит бабке: «Да не дражните ж вы моего гуська! Не то дотла загубите дело»… Я тихо подозреваю, ты с пелёнок подпорчен бабьим вопросом. Или у тебя несварение головы?.. Наладился старый конёк молодой травки пощипать, а этот контуженный затейник-перехватчик перекрыл кислород, якорь тебя! Ну не гадство? Ну не вредительство? По-хорошему, прессонуть[222] бы тебя… Так бы и втёр в палубу!
Он высоко замахнулся, но до удара не доехал.
Нервно откинул крышку скрыни.
В старенькой облезлой скрыне жил весь наш убогий семейный скарб. И полскрыни захватили Митечкины книги.
С исподу крышки на него стеснительно глянула молоденькая толстея с кусками чёрной вязки с моего изношенного свитера. В «Огоньке» полнуха была совсем голенькая. Таковскую картинищу Митечка не посмел вешать. На грудь, на бёдра пришил тёмными нитками чёрные шерстяные полоски. Окультурил. Только потом присадил рисунок кнопками к низу крышки. Как дома никого, так и любуется своей красотулей.
Одни архаровцы, когда их поджигает на любовный поединок, но нет бесовской прельстительницы и некому бросить перчатку, чистосердечно рубят дрова, другие таскают воду, третьи копают огороды, а этот задирает крышку. В созерцание сцеживает страсть.
– Наше вам с косточкой! – Митрофан блудливо помотал ей пальчиками. – Ну что, всё никак не вытрете ножку? Может, в помощнички возьмёте? Чи-исто сработаю.
Девушка с распущенными волосами сидела себе спокойно на богатом диване и даже бровью не повела на его предложение. Сидит и сидит. Вальяжная нога на ноге. Из материи у распустёхи лишь полотенце, у щиколотки вытирала. Свободной рукой отбрасывала назад падающие на лицо рыжим облаком волосы.
– Слышь, чего молчишь? – приставал к ней Митечка. Не утерпел, тронул её за руку на полотенце. – Помогу? А? А то какой год всё одно место вытираешь? С твоими темпами до коммунизма доедешь?
Она поморщилась, но до ответа не опустилась.
– Неслышиссимо… – вздохнул Митечка. – Гордое молчание было ему ответом…
Митечка грустно покивал и ещё грустней пропел:
– Прошла любовь – увяли помидоры…
Хорошуточка мне и самому нравилась.
Из-за Митечкина плеча я пялился на неё во все глаза.
– Не в магазине. Не напирай! – Митрофан затылком боднул меня в челюсть. – Однако, ты хороший хулиганец! Может, и эту девочку-экстаз, – показал на картинку, – уведёшь от меня? А?
– Куда уводить? Принёс подушку свою и спи на ней. Как я…
– Ты чего, плашкет,[223] молотишь? Как это ты на ней спал?
– Обыкновенно. Тыщу раз. На скрыне. Я сверху крышки, она с исподу.
– Ой, брынчалка! Кэ-эк дам, по стенке размажешься. По-хорошему, тебя судить надо всенародным судом. Телепнул вагонище дров! И у кого? У вечного нехватчика![224] Бах! Трах!.. У нас и бритва не берёт, – он воровски оттянул у девицы набедренную чернотряпицу, котовато заглянул под неё и на вздохе отпустил, – а у этого пронырки-целкохвата и шило бреет!
Митечка поднёс руку к сердцу. К своему.
Побито уставился на меня.
– Ну, – ободряюще киваю ему, – взялся за грудь – говори что-нибудь!
Он сердито отмахнулся:
– А что я скажу?.. Ты своими штучками вкатишь меня в инфаркт… Тебе ль, выпендра, этот вагончик подгоняли? А? Я как рогатик наглаживаюсь… Навожу ремажор… Лечу… Как же! Надо секунда в секунду сбежаться на штыке![225]
Он немного помолчал и взялся вяло перекладывать книжки, мурлыча:
– Недолго мучилась старушка
В матросских опытных рука-а-а-ах!..
И на вздохе доложил:
– А старуньке-то всего осьмнадцать лет… Мда… Мечты-с… Обрезался по полной программе… Воду зачем сунул под дверь? Чтоб я налетел? Я и налетел, сбил. Переодеваться некогда. Весь мокрый лечу на свидание. В условленной точке, за распалой ёлкой, хрен ма моей кадрессы. Гм… гм… Постоял, послушал. Э! Телятки в канаве лижутся! Одни головы видны. Твоё счастье, что я заставил себя вернуться домой. Не то б я с тебя на месте свинтил башку садовую. Нормальные люди спрашивают. Культурно всё. К одному вон, к дедане Семисынову, даже ночью стучали. Хозява, дровишки нужны? У хозяев дров полный сарай. Кричат Семисыновы в ответ: нет, не надобны. Утром выходят хозяева, сарай холост. Не на кого и валить. Сами отдали. С опроса. А ты, раздолбайка, почему без моего дозволянса хапнул мою плёху? Гордость не позволяет быть культурным? Молчишь? За умненького сходишь?.. – И неожиданно он простительно подпихнул меня локтем в бок. – В норме гнал к ветру?[226] Вагончик уверенно разгрузил? Или сразу три, якорь тебя!? Хоть кончик поточил? Надеюсь, не опорочил нашу марку? Не ударил в грязь яйцом?.. Отвечай, скромняга. Как советуют тузья-друзья англичане, не прячь свой свет в сосуде!
– Иди ты…
– Чего, Геракл засушенный, иди? Откушал международного пирожного?
– Да хватит тебе…
– Не спорю. Хватит не только мне – хватит всем жеребчикам всей планеты! Ну чудик Боженька! Во удружил по большому знакомству нашим дамессам и дамесскам вечный пирожок! Сколько ни ешь – ни граммульки не убывает! Это раз. В огне не горит – два. В воде не тонет – три. Никогда не черствеет – четыре! А уж пять – всегда постоянная температура. Тридцать шесть и шесть. Тридцать шесть и шесть. Как в аптеке! Каково? Точно на строгом подогреве. Зато на зорьке – вся тыща градусов! Кипящая Этна![227]
– Похоже, как клюшка на шайбу… Да на зорьке она спала!
– Тот-то, несчастная утырка, и спала, что под боком валялся вот этот замороженный трупешник! – подолбил он меня кулаком в грудь.
– Да хватит тебе звонить в лапоть!
– Значит, я лживец? Тогда срочно информируй ёбществу, как она пилится? Как у этой козы необученной с подмашкой? Высоко кидала? Не ушибся? Головка не кружилась? Не кричал: «Мама!..»?
– Да пошёл ты со своей похабелью!
– Ну, не морщи афишу… Не прикидывайся ветошью… Хоть раскупорил шоколадку? Опять молчишь?.. На худой конец, хоть помацал-то горжеточку?[228] Она у неё прям аж хрустит!
– Ей нельзя…
– Чего-о?.. В любви и на войне всё дозволено!
– Всё, да не всё…
– Что, красный день календаря?
– Синий! Ей мать не разрешает…
– Ну ты и герои-ин…[229] Какой позорина на нашу гордую фамилию, якорь тебя!.. Так ляпануться!.. Воистину, у плохого стригаля всегда ножницы тупые… Ночь проспать телком с молоденькой мучачей и не вкатить пушку в избушку! Уголовную статью за хвост дёргаешь! Дай-то, Боженька всемилый, чтоб пронесло!
– Да иди ты тайгу пылесосить! Ты что, не понимаешь русских слов? Ей мать родная не раз-ре-ша-ет!
– Не понимаю… Что, эта Женюша малолетка? Во взрослость не въехала? И не обязательно. Как есть в канашке сорок семь кэгэ – всё можно! Авторитетное слово медицины. Разведка доложила точняк… Слушай, что ты, половой разбойник, в этой зеленухе нашёл? Отчего заблеял? Стропила[230] хером!.. Или ты не знаешь, «если у женщины ноги буквой Х – это ещё не означает, что она загадка»? У неё ж тощей прутика кособланки![231] Каравая и того не нагуляла. А я лучше люблю с кошелёчком… С тяжёлым кошельком-с легче, праздничней на душе… Хоть бы подушку подложила к поддувалу. Только и годна на разовый схлёст!
– Как вчера?
– Тампон тебе на язык! Шпилечки-то оставь при себе. Чтоб мне, сучонок, с Женюхой, с этой малой ибункой, полный штиль! Вот такой братский уговорчик. Не то в таджмахалю[232] замурую! Навеки в стену жалаешь?! Хоть ты мне и родня… У родного братца завлекалку покупил! Всю обедню смазал! Пойми, выползок… У меня двухдневный цикл. Первый вечер – знакомство с вагончиком. То, сё… Второй вечер – разгрузка дров. Разгрузочный день. Трёх свиданий я не выношу. А ты, мурило, что мне подсуропил?.. А дева была на скоростном дозреве. Мохнатка так и дымилась… А из-за тебя, якорь…[233] Один на льдине… Играй теперь я, одинокий гормон,[234] хоть в карманный бильярд,[235] хоть гоняйся за двумя яйцами? Или вообще прикажешь стоять на якоре?
– А почему не постоять? У тебя ж каникулы! Отдыхай, трахтор![236]
– Я тебе отдохну! – потряс Митечка кулаком. – А я ведь, скоростник, разлетелся уполовинить вступительную кадриль… Хотелось как лучше да побыстрей… Свалил тело – гуляй смело! Думаю, чего кидать на завтра то, за что уже сегодня можно схлопотать по загривку? И на разведочку позавчера смело пустил хулиганчики пальчики в её лесной краснознамённый секторок П. Так, якорь тебя… Эта балеринка[237] кэ-эк гахнет куриной коленкой мне в родной орденоносный пах! И за что? Я ж ещё ничего… Прыжок искр из глаз… Такую потерю пережить ещё можно… Но больно-то как… Чуть не переколотила все мои кокосы. Ну не контуженная, как и ты?.. Или эта тля-девственница сбежала из дома жизнерадостных?[238] Не хихикай… Не прикидывайся пиджачком… Пошевели колёсами… Это вот ему, – потыкал в свёрток картины про Грозного, – малинка всю жизнь. Овдовел по второму заходу – пожарным порядком опричники сомчали со всей Руси две тыщи невест! Выбирай, Иван Васильч! Выбирай, дорогуша! Купчиху Марфу Собакину изволили присчастливить… А у Мао было около т р ё х тысячек наложниц! Заряжай аккумулятор хоть круглосуточно! А мне этих девахулек полками не подают. Одна была единственная на вчерашний день. Весь вечер на неё угробил. А ты, лапоть, и ту смаячь! Видно, госпоже Судьбе было так угодно… Да что я?.. И на всякого Шамиля припасён свой верблюд!
– Ты чё, перегрелся? Какой Шамиль?
– А ещё тот… чеченский… Отличный… воявый был бесстрашник. Почти всю жизнь воевал… Стариком отправился в Мекку. Хотел помолиться там… Ехал на верблюде. И уже у самой Мекки упал с верблюда и помер.
– Не смешно.
– А разве я зову в смех? Я просто хочу сказать, что все мы кончаем как-то нежданно потешно. Каждому Боженька припас своего верблюда. Подлетает момент, р-раз – и нету! Человека там… удачи, что вилась у носа… Всё на такой мази было с Женюрой… А ты, гадский верблюжонок, всё дотла переколомутил! У-у! Несчастный сексопулемётчик! Рожу так и растворожу! Брат не брат, а в чужой горох не лезь!
– Кому этот горох чужой? Мне? Зато тебе родной? А ты его сеял?
Вошла мама, и мы с братиком мило разошлись.
– Хлопцы, пока я на балконе[239] сымала чёботы, чула, вы тута всё про горох балакали. Може, нам на вечерю горохового супу сварить?
Мы с братцем заржали. В один голос гаркнули:
– Варите! Варите!
Весь вечер мы столбиками просидели дома.
Митрофан дулся на меня, я дулся на него. И в этой молчаливой сшибке меня утешало то, что старые дураки глупее молодых.
Спать я закатился на улице в подвесную свою люльку.
Еле дождался, когда Митя с мамой поснули, и на пальчиках подрал к Женечке.
Но света у неё уже не было.
Мёртвое окно смотрело слепо, бельмасто.
Невесть зачем я забрёл в канаву, где мы вчера целовались. Сел на чайный куст и сидел вприглядку с Месяцем.
Мы ничего не говорили друг другу, но нам обоим было так хорошо.
Спать не хотелось ни мне, ни Месяцу. И мы долго были вдвоём одни во всём мире.
– Ты везучий, – припечалился Месяц. – У тебя есть девушка. А я сколько ни броди по небу, никак не встречу. Всё один да один.
– Извини. А Земля?
– Не смей и заикаться мне про эту путляшку! Малахольная вертушка! Нас разделяет 384 401 километр.
– Ого!
– Какое ж это ого!? Плюнешь, а растереть нечего. По нашим космическим меркам – соседи! А этой балдырке не нужен сосед и на дух! Она всё в Солнцеву сторону млеет. А до Солнца от неё без чуточки сто пятьдесят миллионов километров. В триста восемьдесят девять раз дальше, чем до меня! Вот это-то ого-го-о! А она и бровью не ведёт. Раз не нужен, так и под носом не нужен.
– Чего ей надо?
– Эта жадюра говорит, что хорошего у неё должно быть много. Она сама весит 5 976 000 000 000 000 000 000 000 килограммов и 139,9 грамма. Как в аптеке! Без обвеса.
– С понтом под зонтом!
– Не веришь, синьорий-помидорий?
– А какой умелец взвешивал? И на бытовых весах или на каких?
– Имени умельца я не упомнил… А взвешивал он… Да где-то откопали ему старенькие аптекарские весочки… А я, понимаешь, даже талией не вышел. То есть экваториальным диаметром. У меня он-то всего лишь под тридцать пять тысяч километров, а у Солнца в тридцать семь раз больше. Ну куда мне с ним тягаться?.. Ей только и света в окошке, что Солнце! К теплу ещё ли-ипкая. Вишь, прямо обмирает. У Солнца сердце горячее! Горячей ни у кого не найти. Пятнадцать миллионов градусов по Цельсию! А с тобой, говорит мне, я околею. Днём еще туда-сюда. Сто пятнадцать моих градусов тепла она вроде, говорит, может стерпеть. А ночью… Не выносит она мои минус сто шестьдесят. Совсем не терпит моего холода… Да и … Что говорить… Нет во мне своего света… Только отражаешь, перекидываешь на ту же Землю солнечные лучи… Всё угодить хочется… А так тёмный я, бесцветный… Солнце в четыреста двадцать пять тысяч раз ярче меня… Есть чему позавидовать… Вот какие пирожуньки… Ой! Крутится она вокруг старпеня, как полоумная дурочка. Ну ни стыда ни совести! Он же почти на пятьсот миллионов лет старше неё! А ей до лампады. Всё глазки знай ему строит.
– Но глазки она должна бы строить тебе. Ты-то её законный спутник!
– По паспорту. А так… Эту шара́бару всю жизнь, все четыре с половиной миллиарда лет, заносит всё налево. И всё в Солнцеву сторону… Мне жалко её. Да попади она Солнцу в объятья – сгорит! У Солнца, повторяю, сердце горячущее. Пятнадцать миллионов градусов по Цельсию! А я… Как я ни старайся… Пока она обойдёт его раз, я тринадцать раз обегу её, сгорая от любви и ни на миг не отводя от неё глаз! И всё не в честь… Единственный у неё спутничек, самый близкий сосед. А она всё потешается над моей верностью. Загадку даже про меня сочинила. Как увидит, мне со смехом загадывает: «Лысый мерин под ворота глядит. Чего будет?» Лысый я мерин ей, а ты говоришь – ровесник, спутник… А только за всю жизнь мы и разу не встретились. Вечно бегаешь, бегаешь и умываешься слезами. Да кто видит?
Боже мой, близкие соседи называются. За четыре с половиной миллиарда лет так и не повидались.
Совсем не как у людей.
Я не знал, что и сказать. Мне было совестно, что у меня всё так гладко катилось. Ещё ж вчера я ничего не знал утром про Женю, а уже вечером мы целовались.
Что она во мне нашла?
Ярко светил Месяц. В люльке я робко пялился в круглое зеркальце, горелось увидеть её поцелуи. Я слышал их восторг, чувствовал их хмель и заснул, прижав своё глядельце к щеке.
На первом свету я снова уставился в зеркало и обомлел. Я был красивее, чем во всю прежнюю жизнь!
Я не терпел зеркал. Да ну какая ж худая мордушенция любит их? А тут… Я не мог оторваться. Милый симпатяга. Херувимчик! Это от её поцелуев я покрасивел!?
А может…
И хорошо ещё, что вчера не умывался. От воды веснушки проступают ясней, противней. Забыл вчера умыться. Не забыть бы забыть и сегодня. А то утренней водой всю радость с лица смоешь. Не умываться! И выстегнуться к ней красавчиком. Сейчас же!
Меня понесло к ней под окно.
Но пристыть у окна я побоялся. А ну увидит кто?
И побрёл к волейбольной площадке. К ёлкам.
Стань за ёлкой и дежурь. Как появится, прожги мимо. Без слов. Без остановки. Вроде просто шёл, вот под случай соткнулись. Лишь бы хоть мельком увидала!
Но и за ёлкой спокойно не стоялось. Ещё подумают, за кем слежу. Что говорить? Уж лучше открыто, совсем на руси.[240]
Я выполз к персику за волейбольной площадкой.
Частенько мы здесь, на косогоре, играли и в футбол, и персик служил в воротах штангой. Одной штангой была чья-нибудь кепка или рубаха, а другой штангой был этот кривой персик.
Стать у его колена и торчать трупарём? Глупо. Надо состроить вид, что мне тут что-то очень нужно. Ну, хотя бы пристально рассматривай макушку с кучкой сиротливых листьев. Пускай плодов на персике никогдатушки не зрело, счахивали ещё липкой завязью, так, может, я и изучаю, почему обломанная завязь не наливается тут же снова, а прорезается лишь через год. Не слишком ли долго думает-раскачивается?
Такая позитура меня устраивала.
Глянет Женечка в окошко, поневоле сразу увидит неотразимую мою физиомордию.
Не знаю, сколько я с умным видом идиота прообезьянничал у персика, только всё обрезал крик.
– Мичуринец! – позвал меня в рупор ладоней Юрка из окна. – Чего там присох? Или ещё с вечера всё ждёшь милости от природы? Иди да сюда!
Я подлетел на пуле.
– Ты почему вчера не явился на палку чая? – сурово загремел он. – Это ж равносильно…. Ты не вышел на работу! Кто за тебя будет арбайтен унд копайтен? Злостный прогульщик! И этот прогул запи-исан у нас в графике.
Он постучал по воображаемому графику на стене.
Я понял, о каком прогуле шла речь.
– Ну, циркачик. Этот прогул дорого тебе вольётся!
– А конкретно? – подстроился я под его тон.
Он вдруг сменил голос, сказал домашне, жалеюще:
– Ты больше не увидишь Женечку. Отбыла… Велела передать карточку.
Он свис с подоконника, протянул карточку.
Я неверяще подпрыгнул, выхватил её, не удержал, и она сорванным листком скружила мне на грудь.
Меня как переломило всего.
Я слушал Юрку и не слышал, понимал и не понимал. Слова проходили сквозь меня, точно вода сквозь сито. Какая-то подруга… Лес… Групповуха… Московский поезд…
Я остолбенело добрёл до дома, упал в свою люльку и заплакал.
Один? Навсегда один? Зачем я один? Заче-ем?!..
Слёзы рвали меня, и чем больше они выходили, ясности набавлялось во мне.
Что же заливать подушку? Может, ещё увижу?..
Ну да!
Поехали они на батумский поезд. Сядут в Батуме или в Натанеби. Если кинуться сейчас в Натанеби, можно ещё застать. Хоть в вагонном окошке мелькнёт! Хоть на миг, и тот миг будет мой!
Я – на велосипед.
До Натанеби двадцать пять кэмэ. Может, ещё не понадобится скакать в те Натанеби. Может, передумали? Может, уже идут назад?
В Махарадзе я обежал на вокзалишке все скамейки.
Голо!
В Натанеби!
Издали я заметил, как от натанебского перрона нехотя отлипался московский поезд.
Я – наперехват по тропинке к ближнему повороту на бугре.
Выдернул из пазухи Женину карточку, деру к небу. Стой! Тормозни! Дай сесть! Не разлучай нас!