Дороже собственного здоровья может быть только лечение.
М. Дружинина
Меня положили в коридоре.
– Это не прихоть моего царства, – сестра с вшивым домиком[151] на голове и пустила из шприца пробную струйку. – У нас коридорная система. Все палаты занавалены. Хоть пойди проверь.
«На ногу не наступи, а бегай с проверкой?» – подумал я и промолчал.
– Значит, у матросов нет вопросов? Тогда начнём ремонтироваться. На старт!.. Скидавай штаны для первого знакомства!
Я законфузился, закраснел.
– Фа! Да ты чего такое вообразил? Мне-то давай всего краёк попонии. Поторапливайся, пока уколики бесплатные.
На живот не завалиться. Я кое-как выкрутился на бок.
– А обязательно? – спросил. – Для чего уколы делают?
– Для скрепления любви.
– Ну-у…
– Что ну? Что ну?.. Ну, от двоек, мальчик! На выбор! Тоже не устраивает?
– А почему такой длинный мне укол? А если насквозь пробьёте?
– Чоча зашьёт дырку. Дратвы и смолы хватит…
Она чуть столкнула верх трусов, сделала мне маленький прокол-укол. И важно удалилась.
Из комнаты напротив вышатнулась тётя Паша, Юрки Клыкова мать. Была она вся пухлая.
Тётя Паша трудно подсела ко мне на койку.
– Сбедил себе ножушку? – одышливо спросила. – И, похоже, очень… Как же ты так?
– Да умеючи разве долго? Да если ещё ваш Юрик поможет?..
– Юрша? – Тётя Паша разбито плеснула руками. – Ка-ак? Когда? Где это связалось?
– Да вы не расстраивайтесь… Совсем в полной случайности… На футболе… Юрка совсем не хотел…
– Да что… Хотел не хотел, а нога толще ведра. Так распухнуть…
– На Юрке вины никакой. Сам я виноват.
– Какая беда привяжется… Попал сюда… в долину смерти… Что ж делать теперюшки? Лечись, дольчик.[152] Привыкай. Я вон за две недели уже привыкла. Вся своя… вся смелая… Совсем неходячка… Врачуны жи-иво вольют здоровья… Я смотрю, ты уколов боишься? А ты им назло не бойся… У нас две сестры. Одна делает уколы – как муха укусила. «Я сейчас, минуточку! Болей никаких не будет». Почешет и не заметишь, как уколола. Прямо руками здоровье даёт. Когда её нету, все в окна выглядают, всегда ждут, как Паску. А другая, вот ушла, – все трясутся. Так боятся. Колет долбёжка – как ножом пыряет!
– Клыкова! – шумнула сестра из темноты прихожей. – Хватит трындыкать… Что вы ноете? Просите дополнительный укол? Почему вы свой боевой пост оставили? Давай, давай к себе в палату! Живолётом!
Тётя Паша выразительно посмотрела на меня – а я что говорила? – и, разбито охая, поскреблась в свою палату.
Скоро сестра снова выявилась с градусником. В который раз! Что она раз за разом пихает мне под мышку градусник?
– Все кругом тяжёлые, один ты, хухрик-мухрик, лёгкий, – ответила на мой немой вопрос.
– Поэтому лечите одним градусником?
– То есть?
– А без конца меряете температуру.
– Потому и меряю без конца, что температура у тебя без конца лезет вверх. Верхолазка! В градуснике деления не хватает. Забегает за край.
И она, забрав у меня после градусник, смотрела, как мне показалось, не на сам градусник, а намного дальше вправо, будто у градусника было продолжение, которое никто не видел, а видела лишь она одна.
Кто-то подсказал позвать Чочу.
У сестры и на это тут же спёкся ответ:
– Какой Чоча по ночам? Да в выходной? Врач что, не человек? Утром насмотрится… – И мне: – Потише ойкай. Температура и сникнет.
Потише у меня не получалось.
Даже из-за стены колотили в фанеру:
– Эй! Кричун! Кончай орать! Ехал бы на хутор бабочек ловить! Из-за тебя ж кина не слышно!
За стеной во весь коридор был клуб. Больничный коридор как бы разламывал барак по всей длине на две равные половинки. Больничка с клубом жили под одной крышей. Разделяла их тонкая фанера, где ходячие больные понаковыряли дырок, теперь выворачивали глаза и бесплатно подсматривали кино.
– Только первый день и уже никому от него нету покоя, – шикали на меня от стены свои киношники.
Пяти минут не сошло – уже мешаю я и в зале.
– Ты усни, и боли твои уснут, – рассуждал кто-то из-за стены. – Будь хоть каплю человеком, дай послушать, чего мне с экрана сорочат. Знай себе спи!
Я закрывал глаза.
Но боль всё равно рвала меня, и мой собачий скулёж сквозь сомкнутые губы дёргал людей и по эту и по ту сторону стены.
Со временем боль обжилась, освоилась, присмирнела. Эта притерпелость даже позволила мне забываться в коротких, как замыкания тока, снах.
Сны были быстролётные.
Я нырял из сна в сон, как самолёт из облака в облако.
То после игры мы довыясняли отношения с футболёрами с четвёртого. Дрались картошками. Из земли выковыривали пальцами и пуляли. Хозяева этих огородов, что были рядом с «Мараканой», парили в воздухе с мешками-сачками на длинных рукоятках, перехватывали летящие картошины. Собирали свой урожай.
То Алексей гнался на тракторе за игрочишками с четвёртого. Те врассып свистели кто куда.
То Авакян клялся, что это он ночью поколол шилом колёса Ивану Половинкину: «Пускай этот скот накачает новый воздух, а то старый уже испортился»!
Во снах я много летал.
Светлое пятнышко то несло меня ввысь, то куда-то резко вбок, то вдруг вниз… И снова вверх… и снова колом вниз…
– Центр земного шара! – объявил диктор.
Ого! Донесло до красной земной оси в солнечных бликах. Красная земная ось? Раскалилась? Так пашет на красных? На их михрюткинский коммунизмишко?
Вижу, ось уже подустала, дымится.
Я весело плесканул красного песочку на красную ось, и она, охнув, завращалась помедленней. С чувством глубоко исполненного долга я оттолкнулся от неё ногой, полетел вверх и влетел в февраль тридцать третьего, на первый всесоюзный съезд колхозников-ударников.
– От вас, – говорил «величайший стратег освобождения трудящихся нашей страны и всего мира», – требуется только одно – трудиться честно, делить колхозные доходы по труду, беречь колхозное добро, беречь тракторы и машины, установить хороший уход за конём, выполнять задания вашего рабоче-крестьянского государства, укреплять колхозы и вышибать вон из колхозов пробравшихся туда кулаков и подкулачников.
Пятнышко скачнуло меня в сторону, и я уже на первом всесоюзном совещании стахановцев.
– Очень трудно, товарищи, жить лишь одной свободой, – голос «гениального вождя» тонет в одобрительных возгласах. – Чтобы можно было жить хорошо и весело, необходимо, чтобы блага политической свободы дополнялись благами материальными. Характерная особенность нашей революции состоит в том, что она дала народу не только свободу, но и материальные блага, но и возможность зажиточной и культурной жизни. Вот почему жить стало у нас весело, и вот на какой почве выросло стахановское движение.
«Кошмар добра»!
Я не заметил, как меня внесло в май тридцать девятого.
– Так вот, товарищи, – лился соловьём «великий артист и главный дровосек» на выпуске «академиков» Красной Армии в Кремле, – если мы хотим изжить с успехом голод в области людей и добиться того, чтобы наша страна имела достаточное количество кадров, способных двигать вперёд технику и пустить её в действие, – мы должны прежде всего научиться ценить людей, ценить кадры, ценить каждого работника, способного принести пользу нашему общему делу. Надо, наконец, понять, что из всех ценных капиталов, имеющихся в мире, самым ценным и самым решающим капиталом являются люди, кадры. Надо понять, что при наших нынешних условиях кадры решают всё.
Как любил людей отец всех народов! Любил всех и особенно каждого в отдельности. Так любил, что в его кровавых чарах сгорел разве один десяток миллионов? «Только с 1937 по 1939-ый репрессиям подверглось около четырёх миллионов человек». А за всё время советского счастья? Точной цифры нет. Такими глупостями статистика не занимается. Одни называют сорок миллионов, другие – семьдесят миллионов. Кто же за них постоит? Не-ет. Жив я не расстанусь с «главным инквизитором».
Раз уж я залетел так высоко, пройду заодно к Нему. К Самому. К «вождю мировой революции».
Прошёл и говорю:
– Хочу под вашим мудрым руководством поглубже развить уже вами развитой социализм. Не хочу «потихоньку вползти в социализм», как «враги народа» вползают. Хочу открыто развить! Дальнейше углубить!.. А там, наверно, работы будет ещё больше. Слышал, у вас уже намечен день прихода коммунизма?
Он поморщился:
– Никакой конкретной даты! Никакого особого «вступления в коммунизм» нэ будет. Постепенно, сами нэ замечая, мы будем въезжать в коммунизм. Это не «вступление в город», когда «ворота открыты – вступай».
– И все равно работы много, – сказал я. – Буду работать без выходных. Как вы!
– Это хорошё. Какой конкретни участок ты просишь? Что ты можэшь?
– Я могу в неограниченном количестве ставить запятые!
– Запятые – это хорошо. Запятые я сам нэжно уважаю. Запятая… как молодая красивая луна… Через много лет один… Через много лет будет нэ один. Будет очень много таких куманьков… Все умники осмелеют, будут дёргать меня, как мышки мёртвого кота… Через много лет учёный куманёк некто Куманев напишет про меня в статье «Корифей» «совершенствует…»: «Большинство выступлений писал сам, и более или менее гладко, хотя иногда проскальзывали грубые грамматические ошибки (с кем не бывает!). И очень любил запятые, которыми сверх меры пестрят его рукописи…» Этот куманёк мне мэру устанавливает? Сколько я напишу, такая и мэра!.. Не обижайся, запятые я тебе не отдам. Что ты можешь ещё? Откуда ты приэхал?
– Из ваших мест. Из Гурии.
– Гурия! Зелёный перл![153] Будэшь пробуном!
– А что это за должность?
– Почётная и вкусная. Сладкая! – Он поцеловал три пальца. – Капусту по-гурийски с жареними куропатками любишь?
– Куропатку я и живую в лицо не видел.
– А теперь будешь кушать! Моё любимое блюдо. Utyfwdfkt,[154] ты будешь кушать первый. Нэмножко. И запивать хванчкарой. И эсли ты нэ помрёшь, начну кушать я. Твоя специальность – ты кушаешь первый! Понемножко во всех местах! Пробы снимаэшь. Пробун!
Совесть шепчет: пропусти вперёд Большого Папу. Будь со старшими вежлив.
– А нельзя, я буду есть вторым? И всё?
– Наоборот нэлзя. Не то тэбе шепчет твоя совэсть. Присмотрись к ней.
Присматриваться мне было некогда. Как увижу капусту по-гурийски с жареными куропатками – я неуправляем. Гусь я увлекающийся, неостановимый. Не остановлюсь ни за что, пока не дохлопаю всё под метёлочку. Съем и культурно оправдываюсь:
– Мне кажется, вам пища эта противопоказана. В ней этих… как их?.. Нитратов, что ли… Не многовато ли? Прямо ну на зубах вязнут! На языке какой-то солоновато-металлический привкус.
– Но ты нэ умираешь!
– Ну! Что мне здорово, то вам смерть. А готовить больше не из чего. Что по талонам «развитого иллюзионизма» дали, то я всё и оприходовал.
– Что они там, на Особой кухне, думают? Нэужели нельзя найти хотя бы одну печёную бронницкую картошину в мундире?
– И голенькие все вышли.
Моё усердие в работе губило рыжеглазого властелина из пластилина. День оставил без еды, два, три, а там и понесли его. Голодом дожал.
Через несколько дней Большой Папа вызвал Маленького Папу и сказал:
– Лавренти, я слышал, ты любишь коллэкционировать анэкдоты в комплэкте с тэми, кто их рассказывает. Унивэрсал!.. Но я привёл тебе не анэкдотчика… Не экземпляр для твоей коллэкции… Позаботься… Внимательно посмотри на этого рыжэнького гуриели. Зэмлячок! Один сделал то, что нэ могли сделать миллионы моих и по совместительству твоих врагов. Ты эщё нэ забыл, что кадры решают всё? Этот кадр эсли нэ все, то многие твои кремлёвские проблеми можэт решить. Тесные монолитные ряды трудящихся Кремля о-очень нуждаются в сэрьёзном прорэживании… Да, о-очень… Нэ перепутай карандаши. Нэ вздумай расписаться на эго судьбе синим карандашом. Синяя твоя подпись – смерть без суда и следствия. Я это и мёртвый помню…
Маленький Папа поманил меня к себе коротким дутым пальцем.
– Не горюй, дорогой, – пошлёпал меня по щеке Маленький Папа.
Он что-то начеркал на листке, подал мне.
«Паидешь ко Мне, пробуном. Так кк ты согласный? Ты работай а помочь мы и так поможем».
– Не пойду.
– Почему?
– Вы большие буквы не там ставите, знаки препинания не выносите… Грамотность… И вообще…
– А вообще… За достигнутые выдающиеся успехи я премирую тебя для начала книгой незабвенного Бориса Петрова «Тактика вредительства». Моя любимая книга… Настольная. Отрываю от сердца. Она из золотого фонда Сталинского Социализма. В Есесесере безработица никому не грозит, а тебе тем более. Пойдёшь… Дело тебе хорошо знакомое. Партия направляет тебя в пробуны.
– Лично к вам?
– Лично у меня такой вакансии нет. Есть горящие объекты. Одного клоуна надо срочно обслужить. Зажда-а-ался!.. Спляшешь ему гопачок по-гурийски с жареными куропатками. – Папа подпрыгнул жизнеутверждающе на манер из гопака, чуть было не хлопнулся на шароватый элеватор и сказал: – А потом родина и долг позовут тебя к другим столпам и столбикам.
– Ни у не известного мне клоуна, ни у прочих других мне делать нечего.
– Вах! Вах!! Вах!!! Так и нечего? Ты крупно заблуждаешься. Тебе великая партия доверила ответственнейший участок на фронте непримиримой исторической борьбы за социализм, а ты позволяешь себе капитулянтскую непозволительную роскошь – сомневаешься в правильности её линии. Да кто тебе разрешил сомневаться? Кто тебе позволит сомневаться? Ты уже забыл, чему учил нас Большой Папа? Он говорил ясно: враг народа не только тот, кто вредит, но и тот, кто сомневается в правильности линии партии. А таких среди нас ещё много и мы должны их ликвидировать.
– Не советовал бы. Я самого Большого Папу в три дня ликвидировал без единой царапинки. А что мне папулечки помельче? Се-меч-ки!
Я чиркнул ладошкой об ладошку, лёг на свою койку, задрал ногу на ногу и запел:
– Цветок душистых прерий
Лаврентий Палыч Берий…
Подумал и ещё попел:
– Лаврентий Палыч Берия
Не оправдал доверия.
Осталися от Берии
Лишь только пух да перия.
Выскочил я из одного сна – влетел в новый.
Лежу и вижу: несут меня уже в больницу.
Раз Иван не повёз, понесли сами. Прямо на койке.
Следом брело неутомимое стадо. Где стадо, там и Василий.
Шелестели под ногами остывающие камни. Вздыхал редкий ветерок и целовал стройные придорожные ёлочки. Медный пятак луны болтался в небе украшением на новогодней ёлке. Где-то далеко спросонку вдруг начинала лаять собака, так же вдруг затихала.
Всё отдыхало.
Всё жило ожиданием грядущего дня.
Я смотрел на звёздный ковшик и думал, что же в нём припасено для меня.
Наконец вот и наша больничка.
Толкнулись в хлипкую больничкину дверку. Заперта.
Стали звать.
А чтобы мне скучно не было, козы делали на рогах стойку.
Снизу, из яра, от бани, на шум прибежала босая девушка.
– Практиковаться прислали, – затараторила она. – И сразу бух на ночь одну. Я испугалась. Сколько больных! Да они ночью разбрестись могут. Мало ли что в голову вступит. Встал и пошёл. А я дверь на ключ – никто не разойдется! – и сама одна разбрелась, пошла собирать луну в траве.
– Ка-ак это собирать луну?
– Когда человек едет на море загорать, говорят, поехал собирать солнышко. Так и здесь. Пала роса. На каждой травинке по лунёшке. И блестят-блестят лунёшки, даже боязко наступать. Кажется, наступи, луна погаснет.
В нетерпении Василий вскинул кнут.
– Дозволь, товарищ начальник медсестра, слово.
– А хоть и все три!
– Пускай вы и городская барышня с интересными видами, а я искажу. Сказочки про месяц спрячьте себе в кармашек. Нам подельней что скорей подайте. Таблетку, укольчик. Больной же человек!
Девушка заизвинялась, загремела ключом в двери.
– Слышь, – Глеб дёрнул Василия за плечо, – чего ты лезешь на рожон со своими укольчиками? Голова есть, а думать некому! Не видишь, буран в голове у этой… Практиковаться приехала! Разбрелась тут, понимаешь… А справка на уколы у неё есть? А то вместо здрасте – бац уколище! Воткнёт не такой и не туда. Чего будем делать?
– Не пыли… Не суетись… Хотько у меня и все извилины прямые, но я смекнул твою мыслЮ́. Хорошая мысля прибегает опосля… Главно, что всё-таки прибегает… Стребуем!
– Девушка, а девушка! – заторопил слова свои Василий. – А у вас справка на уколы имеется? С круглой печаткой? Чистая, как копеечка?
– В-вы про что?
– А всё про то. У вас есть дозволение на уколы? У шофёра вон отымают целую машину, не покажь он ментозавру[155] права. Есть у вас где эти права? Да чтоб без фальши-мальши?
Все выжидательно притихли.
Лишь козы насторожённо всхрапывали, воздух больничный нюхали.
В стеклянную дверь с улицы робко поскреблись.
Я проснулся.
Все палаты были нараспашку. Палатные двери выбегали в коридорную тесноту, ко мне. Но никто ниоткуда не появлялся, не летел открывать полуночнику.
– Да кто ж ни будь! Откройте! – крикнул я. – Там пришли!
Облепившие пиявками клубную стену отмолчались.
Из палаты напротив вышла тётя Паша. С пристоном собирая на груди кургузый тюремный халатишко, заморенно потащила шлепанцы с вытертыми задниками в прихожую.
– А… Ты… Полюшка… Здорово… – слабо, с остановками проговорила в стекло двери. – Не полошись такечки. Живой твой, живо-ой… Разговаривае дажно… Во сне ли, в бреду ли… в большом бреду… А тута я тебе не помогаюшка. Я сама замкнутая. Оттуда, от тебя. И не главная я… Главная… шаловатая чуря либо где кино докручивает… У ней поход в кино… Ага… Ускакала с одним в кино… На какого-то богатого господина с сотнями…
– «Господин 420»! – хором подкрикнула стенка.
– Бегить на обнимашки. А я ей: а если кому плохо? Смеётся. Наговорите ещё! У нас не может быть плохо. У нас всем хорошо. Бахмаро! Курорт! Всех кормят. Все лежат себе, жир нагуливают. А если по ошибке кого и прижмёт, сам в шкафу перехватит любую таблетку на вкус. А то дашь – то горькая, то кислая. Вечно вам не угодишь… На две серии закрыла и ку-ку. Не разбегишься. Что вытворяе… Сама с воз, а ума и с накопыльник нету… Ты внизу нащупай язычок… Дёрни…
Тонко, плаксиво ойкнуло нетвёрдо закрепленное дверное стекло.
– Вот, Поля, ты и в нашем сонном царствии… Первая и, гляди, не последняя ль остановка перед небесным… Завидую, Владимирна… На тебе ни живота, ни толщины… Бегаешь!.. Толкёшься, как белка в колесе… А я две недели уже отлежала, как один день… Раскисла, как бочка… Не знаю, чего и ждать… Пошли, доведу до твоего…
На ходу мама отвернулась от света за тётей Пашей, достала из пазухи комок в косынке. Развязала косынку, подала мне литровую банку.
– Это, сынок, борщ. За вкус не ручусь, а горяче будэ.
Я застыдился.
Да как это есть на виду у всех киношников?.. Да и вообще еда не шла на ум.
– Открывай и ешь. А то с тощака упадёшь. Я и ложечку принесла. Думаю, дадут там не дадут, а приду со своей – точно будэ.
Она достала из кармана ложку, вытерла уголком кофты и подала мне.
Я подержал, подержал банку с ложкой и сунул ложку под подушку, а банку поставил под кровать. Банка была горячеватая.
– И есть не взялся, – опало сказала себе мама. – Не нара- вится, что холостой, без мяса?
– Ма, да на что мне Ваш холостой-неженатый борщ, когда я только что облопался капустой по-гурийски с жареными куропатками?
– И кто это тебе попередь ридной матери поднёс?
– Сам Верховный!
Мама как-то горестно сморщилась и долго в печали молчала. Сидела на табуретке у стены и молчала.
– И надо обязательно в ночь? – буркнул я. – Не страшно одной?
– Страшно не страшно, а идти треба… Напару с месяцем бежала-патишествовала. Месяц малесенький, как крыло. Подсвечивал, не так страшно було… Пока коз убрала, пока хлопцам сготовила – ночь. Мы-то поели, а ты-то тут как? Кто чужой подаст? Я и побигла… А ты и не взялся есть… Нога дуже печэ?
– Ноженька туго своё дело знает! – весело сыпанул от стены ближний к нам киношник. – Поддавала чёсу, малый весь вечер по стеночке марафоны давал! Еле стих.
Маме не понравилось, что нас подслушивали.
Наклонилась в горе ниже ко мне, лишь койкины прутья разделяли нас.
– Больше слушайте! – хорохористо возразил я. – Терпеть можно. Даже сны бесплатно показывают.
У мамы отлегло, взглянула надёжней.
– Вот сны… Кто их создаёт? Почему они сбываются? Я до обеда не рассказувала воскресный сон. И после обеда не рассказувала. Боялась. Слыхала, воскресный сон до обеда. А он всё равношко и под вечер сбылся… Уже перед утром видела… Церква… Церква – это скорбь. Все люди в чёрном, и я в чёрном… Подходит старенький, говорит: вам люстру зажигать. А я боюся зажигать, высоко в гору по лестнице лезти. «Боитесь не боитесь, вам зажигать!» Полезла… Боюся… Зажгла… Как слезла, не знаю. В церкви людей повно, як водой налито… Все в чёрном…
– Как Вы с базара? Тяжело было тащить?
– А хучь и гору – своё на дороге кто кинет?.. Не думала, шо ты с пшеничной мукой сразу ускачешь. Ходили мы кучкой… Целой шайкой… Солёниха, Скобличиха, Простачиха, Настя Чижова, Семисыновы… А детвора сидела у сумок. Приходю, моего гуляльщика нема. Пропал, як пузырь на воде. Умчался на питомник за футболом за тем гоняться. Я мало не в слёзы. Взяла ж картох, луку, пашена… Да кабанчика… Як понесу? Бабы да Семисынов разобрали кто что. Сама сумяку на грудь, сумяку на горб, клунок в руках. Ель допёрла… По старой памяти зашла на вокзал. Я, бачь, какая дура… Батько когда погиб на хронте… А я как скажусь в городе, в обязательности на обратном пути додому забегаю на вокзалку к вечернему к поезду. Всё жду… Всё думаю совстретить… За столько годив первый раз не здря забегла на вокзал… Подходим мы своей базарной шайкой. Вот он вот культурно подходит к нам и поезд. И кто из вагона прыгае? Ни за шо не вгадаешь!
– Вечно живой Ленин?
– Не… Черти б его прыгали!.. Той сигунец уже отпрыгався… Наш Мытька! Я в смерть выпужалась. Ты шо, кричу, из техникума сбежал? По срокам, ты ещё учиться должен! До каникулов тебе ще далэко! А он смеётся. До каникул-то мне, говорит, как раз и близко. И рассказывает, как зараньше, ещё за месяц, ходил к директору, как просил, чтоб на Май отпустил домой. Хоть на недельку. Допомогти матери с младшими братьями управиться с огородами. На Май, говорит директор, я тебя не пущу. На Май ты нам самим нужен. Как не явиться на демонстрацию!? А вот сразу после Мая поедешь на летние каникулы. Только сдай досрочно все экзамены. Ты у нас красный отличник. Я разрешу тебе сдать… За Мытькой не засохло. До срока сдал да прискакал… Бачь… Покинул он мне только кабанчика, а все остальные тяжелюки – пашено, лук, картохи – цап и побежал попереди. Мне, говорит, надо успеть ещё на четвёртый. На хутбол. Какая-т там простительная игра…
– Прощёная, – подсказал я. – Теперь хоть я знаю, откуда взялся Митечка… А то выскочил, как чёрт из-за кочки… Да мне за оханьями не до расспросов было… Приехал, ну и приехал…
– А на какие шиши всё брали? Что мы там за ту кукурузу выручили?
– Слёзы мы там ущипнули. Спасибо, у Семисынова под получку перехватила деньжат… Ну, припёрла визжалку… Устала. Тело, як из мясорубки. Токо ввалилась в хату, плеснула кабанчику молока промочить душу с дороги, черпнула из ведра и себе воды – влетел Мытька, цоп молчаком байкове одеяло и убежал. Ну… Готовлю я вечерю… Тута на порог бабы Половинкины. Груня, Надёнка, Матрёна.
«Вы, тётко, не бойтесь. Ваш Антонька немного прихворал».
«Когда? Где?»
«Пошёл на питомник. Чи боролись, чи шо… Ногу ему навроде как трошки забили».
Я выскочила.
Несут на одеяле. Людей багато. Как из церкви.
Вот и слился сон в беду… Оха-а… Свое счастье не обойдёшь, не объедешь, а покорно поклонишься и пойдёшь…
Мама замолчала.
– Совсем запутлялась в людях… – с покаянием подумала вслух. – Вот браты Половинкины. Алёшка плохой и на рост, меленький, и поведением… Спутлялся с Василиной. Ни росту… ни характеру… Ни к селу ни к городу. Так, вилами скиданный… Думала, будь путящой, разве б гулял от семьи? А бачь… Никто не просил, сам сел за трактор и повёз! А Ванька? Видом целый министр, всегда слова кладёт только правильные. Да шо-то полной им веры не дашь… Тебя с Юркой кто наймаками сделал? Не заругай я, так бы ты и нянчил ему ящики. А он на машине мимо пустой поскакал и не взял! Как такое сложить в голову?.. Почему люди так ненавиствуют друг на друга? Кто сейчас навидит друг друга? Раньше не было косоротицы – я с тобой не здравствуюсь, с тобой не здравствуюсь… Война не распускала. Тогда встренутся, об чём говорили? У меня нечем воду посолить. Отдашь последнюю щепотку. Но почему тогда було большь любови? А ще раньше, в молоди мои лета… Люди знали, дляради чего жили. Свой хлеб, своé хозяйство… Всё своé… Дети знали, вот мать, вот отец. Жили радовались. Сами себе радость искали. Хлеб убирали, снопы везли, молотили вместе. А сейчас ты как хочешь, а я как знаю. Никакой радости не могут создать. Тогда жили своими музлями. Кто ишачил день-ночь, той и богатый. А кто спит – бедный. Було, к Паске, к Рождеству, к Покрову насыпають хлеб бричками и в Калач. Одёжи куплять, конфет куплять. Весь Собацкий обежишь, покажешь свои конфеты… Соломы внесли, на пол бросили, покрыли дерюжкой и впокат ложатся. Ели – ведёрный чугун за раз. Мордяки отаки! У соседа корова отелилась, разносит всем молоко, у кого корова щэ не телилась… Любили все друг друга. А почему сейчас нема любови ни до кого? С работы поприходили, всех матюгом крыють под одну гребёнку. Поедом едят друг друга без соли-горчицы. Люди другие, а слова остались те же? Теперь все иль подбогатели, все гордые. Кой-кто при дзеркалах… Стены кой у кого ковришками одёрнуты. А души нету. Это правильно?.. Мне було десять годков. Дедушка Потап читал Библию. Как зараз слышу: «Сын на отца будет роптать. Мать будет пожирать своих детей». А бабушка: «Да как же есть своего ребёнка? С чего начинать? С рук? С головы?» Было десять… Уже пять по десять и вижу, как едят люди друг друга. Едят и солью не посыпают…
– Людоедов на мороз! – смехом громыхнула тумбоватая, квадратно-гнездовая сестрица. Проходила мимо со шприцем иголкой кверху. Вприбежку несла кому-то укол.
Мы и не заметили, как кончилось кино.
Только сейчас заслышали топот за стеной, голоса.
Охнула где-то в яру гармошка, полилась радостно.
Нахалистый басок подпел:
– Я иду, иду,
Трава колых, колых.
Девчата хитрые,
А мы хитрея их.
Частушка маме не понравилась. Покривилась, вбежала в старую колею:
– Мы так Бога огневили, шо тилько як солнышко нам и греет, як тилько земля нас и носит. Нас даже в ад не пустють! Хуже придумають!.. Аду нам не миновать. А там горяченько будэ.
– Вы, ма, в раю будете.
– О! Для рая як надо жить? А мы шаг ступнём – греха не донесём.
Мама потрогала мой лоб.
– Ой, сынок, тебя посудомило.[156] Ты весь горишь!
– Это Вам кажется. Я, ма, несгораемый. Как сейф.
Она приподняла чудок одеяло, глянула на ногу и совсем опала духом.
– Опухла. Как бадья. Болит?
– Разно.
– А то не болит? Шашечка повёрнута… На боку сидит… Прищучилась…
Сестра пронесла таблетки. Одарила и меня одной.
Пить? Травиться?
– Пойду со стаканчиком принесу воды запить, – мама пошла в глухой чёрный конец коридора к бачку с кружкой на цепи.
В палате напротив дверь и окно открыты.
Я выбросил таблетку за окно, в яр. Пускай воробьи на здоровье пьют. А запить чем сами найдут.
Я сделал вид, что положил таблетку в рот, отпил немного из мамина стакана.
– Что ж у неё за работа за такая тяжкая? Разносить таблетки!
– И разносить, ма, кому-то надо.
Сестра предложила маме пойти поспать в прихожей на диване.
Мама замахала руками:
– Я пересидю на стулочке!
И мне шёпотом:
– Какой сон под светом? Только глаза ломать… Чем тут все ды́хають? Дым не дым… дыхать нечем… Дух – как белят в хате… Дух этот глотку затыкае…
Тихие, смирные мамины слова лились ручейком; его шелест усмирял, замывал, зализывал боль, выдёргивал из неё злость.
Не то во сне, не то наяву слышал я благостный шёпот:
– О матерь воспетая,
Я пред тобою с мольбой.
Бедного грешника,
Мраком одетого,
Ты благодатью покрой.
Если постигнут меня испытанья,
В трудный час, в минуту страданья
Ты мне, молю, помоги.
Радость духовную, жажду спасенья
В сердце в мое положи.