Жизнь – это отрезок между мечтой и реальностью.
Л. Сухоруков
Солнце поджигало, било прямо в глаза.
Деда щурится на меня из-под ладошки.
– Не стой. Нехай полы не висят. Нехай отдохнут. Садись!
Он пододвинулся на корзинке.
– Да не надо. Постою я.
– Не тетерься. Ноги за день наломаешь ещё.
Я сел.
Оба делово уставились в землю.
Молчим минуту. Вымолчали две.
Что ж это играть в молчанку? Была охота!
Скосил я глаза – деда кокетливо подаивает свою лопатистую бороду. Затея, видать, к душе. Доит с наслаждением, с тихой радостью. Бородёнка желанней меня!
Это подмывает меня на дерзость.
– Она у Вас доится?
– А ты не знал?
– Тогда надоите полный! – подаю я бидончик.
Деда чинно берёт бидончик. Снимает крышку.
Воткнул нос в бидончик.
– А-а… Духовитый… С крипивой мыл… Мы с бабкой тож всяку посудишку под молоко завсегда моем, как говорит она, с крипивой. Банки у нас повсегда духовитые. Таскал вчера утрешнее молоко агрономше Гоголе. Подхвалила. Как банки у вас хорошо пахнут! А я говорю: «А я диколону туда пускаю». Я опытный. Во всех жомах побывал. Как и что – не стесняйся спрашувай… Постой, постой… Ты чё весь кислый?
«Чего кислый, чего кислый… Нашли чем выхваляться. Бородой! Да я в Ваши годы отпущу чумацкие усы сосульками… Не, лучше бородищу ниже пяток! Почище Вашей! Зимою буду ею вместо одеяла укрываться. А вот хвастать так не стану!»
– Гляну-погляну это я на тебя… Чего эт ты, как сел на корзинку, заважничал, как той подпасок на воеводском стуле? Или ты, и то сказать, недовольный чем? – снова из-под руки щурится он, щупает меня плутоватыми глазками.
– А Вы поменьше жмурьтесь, больше увидите.
– Ты загадки не загадывай, демонёнок. Обиделся на что? Так ты безо всякой вилялки и рубни. Видишь, какой минус за мной увязался – я ж не святее папы римского! – на язычок простоват… Может, когда что и ляпнешь непотребское. Так ты без антимоний врежь в ответ своё прямиковое слово! Не жмись…
– Яйца курицу не….
– Это, – перебил он, – ещё надо доглядеть, что там за курица. Что там за яйца. Не стесняйся бить посуду.[31] Особенно поделом. Танком на своём упирайся! Понял? Ну!
– Не нукайте, я пеший…
Я встал идти.
За полу пиджака тянет деда меня книзу.
– Взбаламутил душу да и?.. Та-ак… сели… Давай говори, санапал. Тебе по штату в таком разе говорить надо, шишка еловая в ухо залети!.. Какое неусмотрение завидел? Чё ж его молчать? Иль ты меня пытаешь?
Цепкие, вмёртвую остановившиеся глаза смотрят в упор.
Я не выношу взгляда. Опускаю лицо.
– Да ничего… деда… Я так…
– Не плети бабьи сказки, вруша. По глазам вижу… Другой на моём месте за такое измывательство ух как перекрестил бы тебя крест-накрест матерком с ветерком да и до свиданьица. А я, коротконогий пенёк березовый, все блажу… скажи да скажи… Попомни! Смолчал, не сказал – всё одно что соврал!
– А на что мне врать? Разве без вранья не видно, как на часах Вы спите? Вот!
– До-олго молчали, да зво-онко заговорили… Эшь, едри-копалки, в самое дыхало… Сгрёб за горло, зажал, как воробьишку в кулаке… Да не за тобой первина… Я сам себя зажал ещё когда… А толку, толку? А?
Я не собирался задавать ему каверз и с пылу ненароком дёрнул за больную струну.
– Тэ-тэ-тэ-тэ-э… – заговорил он после горестного молчания. – Человек, Антоня, по своей натурке… Кто ж он в натуре?.. А враг его маму зна! На зачинку природа бросает в человека всего по щепотке, по самой малой малости и того, и того, и того. Одно пустит ростки, другое не пустит, вроде как на том огороде. Бабка чего-чего не натыкает в мае. Смотришь потом, руки раскидываешь. Иное посаженное ещё в земле, в семенной скорлупке, в своей тёплой колыбельке, примрёт, так и не увидит света дня. А печерица, сурепка, бузина, васильки, чертополох… Никто ж не просил, никто не сеял, а кэ-эк попрут, кэ-эк попрут!.. Рвёшь, рвёшь эту ералашную дичь да и плюнешь. Так никогда и не расковыряешь, откуда у неё родючая силища. И как ты ни маракуй, не изживёт грядка своего века без дурного copy. Так и человек… Конешно, не всякий… Всех под одну гребёнку тож нельзя… Мда-а… По небу облака, по челу думы… Тут подумаешь… Оно, опеть же в повтор кладу, не каждый человек по своей натуре паскудник, а уж вовсе и не без того. Это точно. Ты отложи себе это в голове на самую главную полочку. Помни про то всегда. Взять меня. Бабка вроде и довольна как. Поёт стороной, хоть у меня мужичок всего с кулачок, да за мужниной за головой не сижу сиротой. Во-о-о-он оно! Какой ни реденькой тын, а затишко… Не убивал, не царёвал в чинах, не крал… Не из рукава ел свой хлебушко честный, нехай не всегда и с маслом. Масло!.. Случалось часто и густо, гремел гром в пустом брюхе с манны небесной, годами бегал вполсыта курилка. Всяко крутилось, и всё наше: и холодно, и голодно, и доставалось, как бобику на перелазе… Весь теперько плохобольной… Пичуга я немудрёная. Так… Среднего полёта. Здоровье всё рассыпал по бездолью, растрынькал… Никуда не годное. А тут тебе на́! Ране наш районишко почитай был крыт небом, обнесён ветром. Хлоп, ан обносят забором, как крепостину. Вешают ворота. А ворота раз вешаются, так кого пущай, а кого и погоди. Кто должон ту обедню править? Товарищ сторож… Я…
Пошёл я в контору, выписали ружье. Всё какое-то каржавое, сермяжное. Ну, думаю, у всякого Филата своя во лбу палата. Все мы с виду каржавые. Дай попробую в деле. «Угостите патрончиком», – прошу директора. А он мне: «Вот насчёт патронишков не обессудьте. Нету и не надобны. Ещё ухлопаете кого под горячий глаз». – «А наскочи матёрый шельмопёс какой?» – «Всё едино! Отстрел… Ни Боже м-мой! Пускай он и матёрый-разматёрый. Зато нашенский! Свой! Советский! Его не утетёшивать, его до-вос-пи-ты-вать на-до! К коммунизму едем, архарушка! Паровозишко уже в пути! Первая остановка – Его Сиятельство Коммунизм!.. Десять суток… Пятнадцать суток… Пятнадцать лет!.. Выбор королевский! Всё ему, лиходейке, на блюдечке с каёмушкой. Только не пальба, только не канонада…» – «А нападения ежель? А ежли мне в предупреждение приспичит его поставить? В во-оздушек хотько разо-очек!..» – «Ну! Это уже pазбaзаривание народного и государственного добра. Вы в воздух бах, я бабах! Сколько таких купоросиков набежит? Не думал, что вы такой мотущий…[32] Да и чего мы цедим из пустого в порожнее? Патроны без смысла… С ружьём не вся правда вышла. Влезла ошибочка. Ружьецо отписано в тираж… Стрелять разучилось…» Я аж так и сел на чем стоял: «А на кой кляп мутить старику голову?!» Толстун, хоть блох на пузе дави, осерчал, стал в наполеонову позитуру: «Он мне указ! Дождь с земли хлынул на небо!.. Слушайте мытыми ушками. На посту вы с ружьём. По форме. Но не стреляете. Не в кого. Вывелись у нас всякие там мазурчата. Будете сторожем нового типа! Сим-во-ли-чес-ким! Современным!» Хе! Символический сторож!.. Символ я. Так что ты меня не бойси.
– Угу…
– Дело моё нежаркое. Непыльное. С грустинкой… Промеж нами пройдёть… Только живость и зазолотится, как когда кого из наших выдают на сторону, или, наоборот, какую наши везут со стороны. Уж той свадебной карусели-поезду не дам я ходу, не открою врата рая, – он криво усмехнулся, – пока выкупа не подадут. Со всякой новой мельницы водяной берёт подать утопленником. А свадебка откупается у меня натурой. Чачей.
«На, дедусь, цельнай литар!»
«Ax, ёшкин нос, удивил!»
«На вот ещё!»
«Будет. Дай вам Бог эстолище сынков, сколь в лесу пеньков!» – «Иэх! – Удалая невеста долго не думает, звонко целует жениха. – Иэх-ха-а! Старого мужа соломкой прикрою, молодого орла сама отогр-р-рею! Сказала б что ещё, да дома заб-была!..»
Реденько шалые праздники эти жалуют к нам. А хорошие праздники…
Отзвенит свадебный ералашка. Всё поуляжется. Всё поутихнет… Снова всё побрело своим чередом. Этот черёд нет-нет да и зачнёт изводить адовой скукотищей, тиранским одноцветьем дней. Во-о где зарыта собака! Лучше б…
– Стойте! Стойте, дедуня! Так где же зарыта собака? Адрес!
– Чё ты буровишь, лаврик? Какой ещё адрест? Просто мы так говорим.
– Сперва всё это было в действительности в немецкой стороне. В местечке Винтерштейн торчит на улице указатель:
По указанной дорожке попадёшь в старинный парк.
Возле запустелого замка могила.
– Эк, таранта! Эк, плетёт кошели с лаптями! Полно несть околёсную! Подай, Бог, твёрдую память. Вяжи, да в меру… Можь, ещё наскажешь, как собачку звали?
– Штутцель! Штутцель звали. Два века назад в междоусобицу бегала связной. По команде хозяев замка Винтерштейн протекала во взятый в кольцо врагом замок Гримменштейн. Ходила туда и обратно, туда и обратно. Погибла. За верную рискованную службу – памятник на могиле! На каменной плите выпуклый портрет Штутцеля, стихи.
– Ты-то откуда всё это выгреб?
– Из журнала… И начинаются стихи так: «Вот где зарыта собака…» А Вы… Просто так говорим!
– Ну, не просто… Просто так, от нечего делать и комар лезет на полати. Так что из того?.. Сбил меня той собакой, будь она неладна. Лучше б её не откапывать… Раз я состою на службе, я и имею государственную копейку. Я должон святко чтить волю тех, кто на честный мне хлеб даёт. Как ни бейся, в житухе оно так прямушко не выскакивает. И чем больше ты на ногах, тем больше варишь непотребства… По-хорошему… делать того и не надо бы… Один сон отдирает человека от пакостей. Больше спишь – меньше грешишь.
– Ну-у… Чепуховина с морковиной. Не верю!
– А я и не гну верить. Можь, я сам себе не верю сполна. А покуда ночь тута откукарекаешь, про что только, как его только не помыслишь. Вот перед твоей явкой сижу и думаю, – он утишил голос чуть не до шёпота, – сижу и думаю, что такое наш совхоз и что такое тюрьма на первом районе, где раньше жили и мы, и вы? Глубоко и долго думаю. Но разницы так и не нахожу. Что там, что там люди работают одну работу. Обихаживают тот же чай. Что там, что там пашут почти за бесплаток. Так у тюремного пролетария дело тут даже красивше. Жильё вот бесплатное. Пропитание да одёжку ему то же государство кидает. А совхозник за всем за тем сбегай в магазин да на базар. А без денег тебе кто-нибудь что-нить давал? Мне пока никто не давал. А заработать не смей. Вот май, самая пора… Лучше чая в мае не бывает. Но они, – поднял палец, – норму о-о-опс до небес! И ты хоть укакайся от старания на том чаю – всё равно на тоскливых грошиках съедешь через всё лето в пустую ненастную осень. Почитай бесплатно ишачит в проголоди человек, а державе барыш. Звонит во все колокола. К коммунизму прём!
– Зато мы вольные! Куда захотел, туда и пошёл.
– Ну, сходил куда хотел… Позвонил там в Париж[33]… Или там… Да вернулся ты к чему? К тому, от чего ушёл! Далече убрёл телёш… Между прочим, тюремцы тоже названивают спокойненько и в Париж, и бабушке…[34] В тюрьму скидывают народко виноватый. Но в совхозе ты много видал, кто своей волей сюда влепёхался? Есть, знамо, таковцы, а большь выселенчуки… Иль как их там… зеленогие…[35] Неугодные властёшке… – потыкал пальцем вверх. – Твои родительцы не разбежались влезать в колхозово ярмо… Так где они очутились? В Заполярке. А Заполярку с Сочами не спутаешь… В те Сочи наш брат может только покойником въехать.
– Это как?
– Твой батько где похоронетый в войну? В Сочах…
– А-а…
– Из-под зелёного расстрела,[36] – деда снова сбил голос до шёпота, – ваши влетели в вечный сухой расстрел[37]… Заключённые считали в войну три недели на лесовалке сухим расстрелом. Всего-то три недели чёрной изнуриловки… А тут – четверть века! На чаю! А чай не милей лесоповалки…Тюремный срок знает конец. А выселенческий?.. Кой для кого вопро-о-осина…
– И Вы никакой не видите разницы между совхозом и тюрьмой?
– А ты видишь? Скажи. У тебя глаза молодые. Зорче.
– Я ни разу не был в тюрьме.
– Ты ни на минуту не выходил из неё! Ты в ней уже жил на первом районе! И – живёшь сейчас. Минутой ране я про что тебе кукарекал? Мы обжили тот первый район и потом нас сюда, а в наших бараках на первом разместили тюрьму. А ты говоришь, не был… Царевал и царюешь в тюрьме! И никогда не выходил из неё ни на минуту!
– Это что-то новое…
– Да нет, всё старое… Даже буквы, какими начинаются эти слова, живут в азбуке в соседях, рядом. Кто впереди? Сы! Совхоз-колония! А следом бежит преподобная тэ. Тюрьма! Рядышком, рядышком… Разницы и не поймать… Тюрьма огорожена колючей проволокой на обе стороны. Мы как бы вольные по эту сторону, тюремцы по ту. А так… Сплошняком тюрьма. Ненаглядный социализмий… Ты ж знаешь, социализм – это советская власть плюс электрификация всей колючей проволоки… Знаешь, если б не проволока, кой-кто из совхозных и полез бы через забор жить на сталинскую дачу…[38] Любезный «отец народов» выстарался… Вот чёрная парочка – однояйцовый Гитлерюга и Сталин… Допрежь всего оба хороши!.. Сталин гнобил свой народ! Только в войну не расстреливал своих. Выскочил у него негаданный «перекур» в четыре года. Однояйцовый помешал ему войной. Выходит, война кой-кому из наших сохранила жизни? Вот и думай… В какую трубу вылетели наши сорок миллионов репрессированных? Правда, другие называют цифру пострадаликов в сто раз меньче. И кто прав? Ни-кто! Потому что и у тех и у тех нет точных данных. Дать бы их могла власть. Но она держит всё это хозяйство в секрете. А слухи… Что слухи? Только в одной Новой Криуше, откуда твой батька корнем, до войны было раскулачено, репрессировано и выслано на чужие жуткие поселения, по словам стариков, более трети односельчан! А верно ли это? Опять кто же подтвердит документом? Найди ту трубу, в которую ухнуло столько пострадаликов… Спроси… Что она тебе расскажет?.. Одначе кой да чего позже рассказала… Это уже открытые цифирки… В январе 1920-го в Криуше жило 8624 человека. А в двадцать девятом было уже более 10 тысяч! Но к январю сорок первого уцелело лишь восемь тысяч. То постоянно шёл рост населения. А тут такой спад… Куда подевались остальные криушане? Репрессивная коллективизация сожрала? И это лишь в одном-единственном селе!!! А по стране? Да и те, что остались, доживали свой век со связанной волей, со связанной душой. Одно слово, инвалиды советской системы…[39] Инвалиды… Война тело изурочила. А система – и душу и все извилины мёртво спрямила на свой ранжир. Нет Человека… А то, что от него осталось… Хочешь ноги вытирай, хочешь – засылай строить светленькое будущее где угодно, в любой точке мира хоть для отдельно взятого папуасика. Только голодно крикнет «Щас!», штаны на верёвочке поддёрнет и побежит строить… То ли я это уже от кого-то слышал, то ли читал где… Вся ж держава об этом гудит… Тоталитарный режим не появился сам по себе. У него есть отец. И отцом этого пресловутого режима был Ленин. Возмущённые потомки поимённо назвали все жесточайшие злодеяния очень «дорогого» Ильича против своего народа, против Отечества.[40] Что тут гадать… Кругом были сплошные горести… В какую деревнюшку ни сунься, в какой городок ни ткнись – не тут ли тебе и Соловки, не тут ли тебе и Беломорканал, не тут ли тебе и весь Гулаг в полном количестве?..
– А что такое Гулаг?
– А вся шестая часть Земли… Не вздумай кому об этом сорочить… А то прелести тридцать седьмого года сожрут меня… Послушал и забудь… Забудь… Обещай, что никому не понесёшь, что тут сейчас слыхал. Обещаешь?
– Да.
– Так оно лучше… Тё-ёмная наша житуха… Тё-ёмная… Сдвинуться с ума!.. Вот сижу на ночах.[41] Темь. Шелесток. Кто-то что-то откуда-то прёт. Так и есть. Сморчок короткобрюхий Комиссар Чук, комендантщик… политик… Всё про политику стрекочет. За неделю напророчит, кто с кем и куда из правителей подастся, что скажет… Так этот бесштанный министрик крадкома прёт навстречь целую ёлку на дрова. Сам комендант – ворюга!
«Ты, – говорю я, наставивши на него палец, – куда тащишь?»
Он так брезгливо отводит в сторону мою руку с выставленным пальцем и в печальной ласке так, будто ребёнку, говорит: «Чучелко! Не тычь пальцем, обломишь… Я ж тебя сколь уже раз учил!? Не указывай на людей пальцем, не указали б на тебя всей рукой!!! Неужели это так трудно упомнить?»
«Ты зубы не заговаривай… Куда тащишь?»
«Вперёд! Домой… Не мешай!»
«Чужое тащишь!»
«Аниско, на тебе креста нету! Ка-ак можно чужое брать?!.. Своё тащу!»
«Ты что, эту ёлку сажал? Растил?»
«Не сажал, не растил. Но она вся м-моя! Ты что, не слыхал песню по московской брехаловке? «И всё вокруг моё!» Мы ж в коммуонанизм въезжаем! Всё вокруг – наше! Всё вокруг – м-моё!»
«Ты чего, дурко, удумал?!» – кричу.
«Ни звучочка не выдумал!»
«Но прёшь-то чужое!»
«Ты всерьёзку?.. Ха-ха-ха!.. Со смеху помереть! Держите меня семеро!.. Тогда ты, Аниско, ни хрена не понял в нашей советской житухерии! И тогда сиди молчи… Мы к коммунизму идём?»
«Летим!» – огрызнулся я.
«Верно. Ни тебе, ни мне не даст соврать махарадзевская папахуля. А что такое коммунизм? Отвечаю словами Толкового словаря Владимира Даля: «Комунисмъ – это политическое ученье о равенстве состояний, общности владений и о правах каждаго на чужое имущество». Каж-до-го! Как видишь, меня не пропустили! Второй том, страница 759. Вопросы есть?»
«Есть! Я не знаю твоего Владимира. Я слыхал про другого Владимира. Ленина».
«Так вот мой Владимир, знаменитый толкователь русских слов, ещё в 1865 году объяснил твоему Владимиру…»
«Стоп! Стоп! – шумлю я. – Какая могла быть объясниловка? Ленин ещё не родился!»
«Ну и что? Зараньше человек постарался… Так вот мой Владимир ясно пояснил в книге всем и твоему Владимиру, твоему дяде Володе, что такое будет коммунизм. И не в пример тебе твой Владимир всё выгодненькое сразу ухватил и потому в семнадцатом, когда с сырого гороху пукнула «Аврорка», всё начальство у нас зажило на большой. А мы с тобой, крутые вшивоводы?»
Я больше ничего не стал говорить, и Комиссар Чук важно пошёл со своей ёлкой.
В другом разе он снова тащит на дрова уже тунг. С корнем, кажись, выдернул.
Этот кузька-жук, значит, тащит.
Я ни ху, ни да, ни кукареку. Вежливо молчу.
Он тащит, я молчу. Всяк занят своим делом.
Ему вроде некультурно проходить мимо молча.
«Тунг с сушиной», – заговаривает ко мне.
Пускай и сухой, а ты не тронь. Не велено трогать. Начальству одному дозволяется трогать. По правилу, я должон Чука за шкирку да к агроному-управляющему на проучку. А я пропускаю. Не так-то Чука и схватишь за шкирку… Со стыдобищи перед собой ломаю вид, что сплю без задних гач. В ту времю как бы к месту напал взаправдий сон. Уж лучше заспать такую гнусь, чем видеть, следственно, и потакать ей молчанием, благословляти. Нету во мне той звероватой жестокости, чтоб оправдать свою трудовую копейку. Во-от в чём мой наипервый минус…
Комиссар Чук исподтиха гугнявит:
«Ты, Аниско, леший дурдизель,[42] смалкивай. А третьего, в получку, я те на всю катушку отвалю. Чекушку притараню!..»
Третьего он добросовестно приносит… Цельный чувал приносит удобрения! В бригадном сарае нагрёб.
«Удобрения… По запаху слышу… Это такая твоя чекушка?» – спрашиваю.
«Не переживай… Я ж не для супа тащу супер…»
«Для супа надо другое…»
«Я и другое утащу… Ну, посуди… Разве мне не хочется, чтоб огурец-помидор рос у меня по-людски в огородчике? А что на нашей красной землюхе здесь растёт по-людски без удобрения?.. Оха, Аниско, таскать не перетаскать… Таковска наша жизня!»
«Невжель и при коммунизме будут воровать?»
Он хохочет:
«Обязательно не будут! Нечего будет… Потому как при социализме всё растащут! Да не столько мы, горькие вшиводавы, сколько… – он вскинул над головой указательный палец. – И потом… Ты особо коммуонанизма не выглядай… Не дождёшься. Никто ж его не построит! У партии каждый же съезд – это поворотный этап! Бесконечные повороты-извороты… Беспорядица… Тоскливая болтуха… Так что сиди спокойно и смалчивай. Не мешай мне таскать…»
«А чего ночью таскаешь?»
«А неужто прикажешь светлым днём таскать? На всеобщий обзор пролетарских масс?.. Мне, коменданту, бегать днём с краденым?.. Все ж чумчики завизжат: «Комендант скоммуниздил! Смотрите!!!» Смеёшься?!»
«Я не шучу».
«И я не шучу, – и вытаскивает из потайного кармана чекушку. – Ночь убавляет орлиности в глазе. Всего в ясности не увидишь. Ночью ты ни разу меня не видел гружёным, со мнойкой не говорил… За то и получи…» – и подаёт чекушку.
Я беру. Откажись – так подумает, злое что замыслил я. А думаешь, я польстился на ту четвертинку? То и дал ей житья, что хватил об камень, как Комиссар Чук утащился. Сходил к магазинщику-стажёрику, взял на свои рупь сорок девять такой же пузырёк. Иль я гол, как багор? Непобирайка я. Не смахиваю крошки с чужого стола…
Мы долго молчим.
Мне странно слышать такое про отца моего дружка Юрки Клыкова. С виду дядя как дядя. Самый идейный в районе. Комендант. Это с ним городская папаха развешивала в районе все плакатульки про коммунизм. Никому другому папаха не доверила важную работу, только ему, коменданту, доверила. Все перед ним с поклоном: Иван Лупыч! Иван Лупыч!! Иван Лупыч!!!
А как стемнело…
– Скажите, – спрашиваю я деду, – а почему коменданта за глаза зовут Комиссаром Чуком? И что значит Комиссар Чук?
– Тебе ловчей спросить у Юрки. Ты ж в тёмной дружбе[43] с ним бегаешь?
– Да вроде… А Вы боитесь этого Чука?
– Ежле скажу, что не боюсь – сбрешу. Ты знаешь, кто он?
– Не комендант же Кремля!
– Страшней. Ещё тот ксёндз…[44] С его слов так могут скрутить человека… Но лучше давай не будем про это… И у ночи есть уши…
Он помолчал и заговорил так, будто рассуждал сам с собой…
– Темна ночь не на век. А всё одно сидишь-сидишь, сидишь-сидишь… Чудится, полжизни сошло – утра всё нет как нет. Ино такая жуть сцопает за горло – репку в голос пой, а ты говорешь… Не водится тех трав, чтоб знать чужой нрав… Засел гвоздь в черепушке, домогаюсь проколупать, ну ка-ак это человек берёт то, чего не клал? Почему другой должон пойманную блудливую овечушку – грех не спрячешь в орех! – ставить на путь истины?.. А и то сказать, это не на собрании, где все хорошие стеной, миром на одного плохого. Тут вот она ночь, у плохого топор за поясом, а у тебя, у символьного сторожа, ржавая берданка, патронов ни напоказ, пустые, без силы руки и страх-стыд во всю хребтину… Ну отчего это люди ещё вчера друзьяки, сегодня уже враги? Ты знаешь?
– Откуда…
– Почему про такое учебники не пишут?.. В школе такое проходят?.. Жизняра – узкая в ступню тропка. На ней всегда сбежится человек с человеком… Это гора с горой не совстренется… И если человеки чуть-чуть не посторонятся разминуться-разойтись, жди беды… В ночь такая вдруг тоска свяжет по рукам-ногам… Плюнешь на всё… Не потому, что боюсь, что вот такой вот Комиссар Чук ахнет обушком по сухому котелку, не потому, что жаль кинуть бабку одну с семисынятами, а вовсе-то единственно потому, что не могу, не хочу больше смотреть на людские постылости. Ты вот все сложения-вычитания щёлкаешь, как семечки. Выведешь мне формулу человеческого паскудства?
– Что от этого изменится?
– Что-нить да изменится… Умей побороть неправого. Умей в себе кинуть на лопатки неправое. Сызмалу так пойдёшь – правильный ухватишь запев. Главное… Главное… Вытрави из себя страх… Бесноватая бандитская советщина вколотила его в каждого, как ввязала пупок. Я не сумел одолеть в себе страх… Малодушник… Противен себе… Тебе… Всем… Думаешь, не вижу, не чувствую? Одно-разодно осталось, хочешь жить – умей вертеться. Тьфу ты!
Деда с ожесточением сплюнул, брезгливо придавил пяткой плевок.
– … умей вер-теть-ся! – злорадно повторил деда.
В глухом, в прерывистом голосе дрожали обида, досада, что жизнь протекла по жилам чужой воли. Всё-то ему казалось, орлом налетал на неправое в себе, а на поверку отступал там, где надо наступать. Прятал кулаки там, где надо бить. Зажимал себе рот там, где надо было криком кричать.
– Не так отжита жизня… Не так и совсем не та… Это-то и солоно сознавать…
Деда растанно покачал головой.