Любезный приятель! Теперешнее письмо расположился я наполнить почти сущими пустяками и безделками и рассказать вам в оном нечто смешное. Но наперед расскажу вам несколько и дела.
Известие о кончине матери моей произвело во мне великую перемену; мне казалось, что тогда могу уже я делать что хочу и быть поступков своих совершенным господином. К дяде моему я хотя прежнего высокопочитания не потерял, однако рассуждал, что с таким подобострастием его бояться, как прежде, мне уже тогда не годилось и было бы излишним. Голова моя стала наполняться тогда уже иными замыслами, и охота жить долее в Петербурге и по-прежнему учиться мало-помалу исчезать стала. Дядька мой поддувал меня[80] ежедневно: он то и дело мне напоминал, что теперь помышлять мне надобно и о доме, что там все без меня разорится, а особливо если я скоро домой не приеду, и так далее. В самом же деле ему самому нетерпеливо хотелось скорей домой ехать, он имел там жену и детей, да и, впрочем, не думал, чтоб ему там худо б было. Он не сомневался, что при тогдашних обстоятельствах будет он при мне первым человеком и потому иметь иногда случай ловить в мутной воде рыбу. Но как бы то ни было, но мне представления его были не противны, и мы начали совокупно оба стараться искать удобного средства к нашему отъезду и к скорейшему освобождению себя из-под власти дядиной. Однако все наши замыслы долго уничтожаемы были твердым предприятием дяди моего удержать меня в Петербурге, по крайней мере до зимы, дабы мне сколько-нибудь понаучиться более было можно. Все первые мои представления об отпуске меня домой были отвергнуты, и я нехотя был принужден продолжать науки и ходить по-прежнему в дом к Маслову.
Со всем тем, как дожидаться до зимы казалось нам слишком долго, то дядька мой не преминул выдумывать возможнейшие средства к сокращению сего термина[81] и убедил меня, наконец, употребить самый бездельнический обман против моего дяди. Он присоветовал мне отписать тайным образом к большей моей сестре во Псков и, уведомив ее о кончине матери нашей, просить, чтоб она прислала за мною лошадей и коляску, а между тем и около того времени, как быть коляске, всклепать[82] на генерала Маслова, что он хочет ехать в Москву и взять с собою детей и учителя. И как ему нетрудно было меня ко всему уговорить, то постарался он найтить и случай к пересылке письма во Псков; я исполнил по его хотению и, отправив письмо, стал с спокойнейшим духом ходить для продолжения наук своих.
И тогда-то случилось со мною то смешное происшествие, о котором обещал я вам рассказать. Состояло оно в том, что меня не думанно, не гаданно в доме у господина Маслова высекли. Это, скажете вы, не смешное, а печальное. Но постойте, любезный приятель, дайте мне выговорить. Секли меня больно, да и очень больно, и досталось и рукам, и голове, и кафтану, и плечам. – Но что ж далее? – А вот то далее, что вы не угадаете, что я тогда во время сечения сего делал. – Что иное делать, – скажете вы, – как плакать или кричать? – Но того-то и не бывало, но я, вместо того, со смеха надседался, и чем более секли, тем более я смеялся. – Что за диковинка? – скажете вы. – Это ненатурально. – Я не знаю, натурально ли сие или ненатурально было, и вы называйте как хотите, а сие в самом деле было, и я расскажу вам теперь сию странную комедию.
Однажды сидели мы с товарищами моими и учились. Вы знаете, что языком по большей части учатся тихомолкою, а особливо когда затверживают что-нибудь наизусть, а тогда в самом том мы и упражнялись. Учитель наш, задав нам уроки, сел подле окошка и читал французскую книгу; изрядная хворостина лежала подле его, которую для всякого случая, а особливо для резвых моих товарищей, носил он всегда с собою, и нередко случалось, что он их за шуменье и резвости по рукам ею стегивал. Обстоятельство, чтоб нам не шуметь, а сидеть тихо, а особливо когда генерал, отец их, бывал дома и в послеобеднешнее время в побочной подле нас своей спальне отдыхал, было нам накрепко запрещено, и в такое время должны были мы сидеть весьма тихо и вслух ничего не говорить.
Тогда случай был точно такой. Дело было вскоре после обеда, и генерал только что заснул в спальне и, к несчастью, нам особливо еще подтвердил, чтоб мы не шумели. Мы и сидели несколько времени как в воду опущенные; но вдруг нелегкая догадай одного и резвейшего из моих товарищей посмотреть из-подо лба, что учитель наш делает, а увидев, что он углубился в чтение книги, захотелось ему над ним пошутить. Он, оборотя голову свою к нему и вытянув губы, ну ими играть пальцем и тем дразнить учителя. Сие брату его так смешно показалось, что он тотчас закуркал, ибо вслух смеяться и хохотать было ему не можно. Говорят, что всякое запрещенное нам охотнее делать хочется, и сие подлинно справедливо, а особливо было сие при тогдашнем случае. И я не знаю, что тогда на нас на всех особливое нашло: кажется, все сие и не гораздо смешно было, или хотя б немного тому и посмеяться, но после и перестать бы можно было; но мы власно тогда так весь свой рассудок потеряли. Оба мои товарища, надрываясь, смеялись и до слез куркали. Я, совсем не зная, чему они смеются, но увидев их надрывающихся со смеху, последовал их примеру и хохотал, не ведая сам чему. Сперва смеялись и куркали мы все еще тихо и умеренно, но мало-помалу начал наш смех громче становиться. Учитель наш, услышав то и боясь, чтоб мы не разбудили генерала, кричал нам:
– Не! messieurs, que faites-vous? (Эй, господа, что это вы делаете?)
Но мы того не слушали. Он спрашивал, чему мы смеемся, но ни один из нас не мог ему за смехом ответствовать. Наконец приступил он к одному из моих товарищей и с сердцем уже требовал, чтоб он сказал, чему мы смеемся. Сей, встав пред ним и куркая с полчаса, хотел было выговорить слово, но вместо того вслух и во все горло захохотал и слюнями всего его забрызгал.
Нам чрез то власно как сигнал был дан. Терпя, терпя, захохотали тогда и мы во все горло, ибо нам сие еще того смешнее показалось. И тогда загорелся огонь и поломя. Учитель наш вздурился, сие увидев. Сперва уговаривал он нас ласкою и убеждал резонами: но увидя, что мы только пуще смеялись, принялся за несильные средства, и тут началась истинная комедия. Он, схватя розгу, ну нас ею по рукам стегать, но мы пуще; не успеет кого ударить, как тот только: «Ха! ха! ха!», и нас подожжет тем только больше. Не пронявшись тем, ну нас по головам розгою, но мы пуще; он нас сечет, а мы: «Ха! ха! ха!» и от смеха только плачем.
Взбесился тогда наш учитель и по горнице вспры-гался. Розгу свою он об нас всю уже изломал, побежал за другою, но, по несчастию, другой не находит. Сие показалось нам еще того смешнее: когда человек примется хорошенько смеяться, тогда ему все смешно кажется. Мы опять за то же да за то. Учитель нас бранит, ругает, бесится, а мы хохочем; наконец нечем ему уже нас пронять. Совался, бегал, искал, шарил, но не нашед ничего, чем бы нас ударить, ну в нас швырком книгами; но сие пуще только наш смех умножило. Одну бросив, неосторожно, разодрал; у другой перегнул и испортил доску; третья, отскочив от нас, попала в чернильницу и, проливши чернила, замарала стол и наши бумаги. Боже мой, что тогда поднялось! Мы не в состоянии уже были нимало умеривать свой смех и не хохотали, но ревели уже во все горло, все сие увидев. И я не знаю, чем бы кончилась сия комедия, если б шумом и хохотанием своим мы наконец генерала не разбудили. Он кликнул камердинера своего, и мы, услышав сие, начали переставать смеяться. Потом вышел он к нам, и учитель приносил ему на нас жалобы и был так взбешен, что не хотел более жить ни одного дня тут в доме. Мы просили прощения и признавались, что такой беды над нами никогда не бывало и что на нас нашла такая шаль, которой мы сами были не рады.
Да и в самом деле я не помню, чтоб во всю жизнь мою когда-нибудь подобный сему другой случай со мной был. И чудные поистине со мною происшествия в сем доме были! В другой раз, и гораздо сего прежде, я целый день, сам истинно не зная о чем, проплакал. Но сие было некоторый род предощущения душевного, ибо около самого того времени скончалась в деревне моя родительница.
Вот вам, любезный приятель, истинная пустошь, о которой и упоминать по справедливости труда не стоило б, если б вы не любили смешного; а вследствие того расскажу вам теперь и другое, бывшее со мной в сие же лето в Петербурге происшествие, которое, может быть, так же вас усмехнуться заставит.
За короткое уже время до отбытия моего от сего учителя, попался было я, любезный приятель, в превеликие хлопоты; молодца совсем было под караул подтяпали, и быть было мне в хорошем месте, а именно в госпоже Съезжей или где-нибудь еще хуже. Однако не думайте, пожалуйте, чтоб то за какую-нибудь великую продерзость было: лета мои не были еще такие, чтоб я мог на злое что-нибудь отважиться, а всему была причиною милая и дорогая незрелость разума и одна только неосторожность.
Было сие уже под осень и в начале сентября. Вам известно, что пятое число сего месяца было в тогдашнее время отменное, ибо в сей день было тезоименитство царствовавшей тогда государыни Елизаветы Петровны, и празднован был оный с великим великолепием, и потому деланы были к торжеству сему заблаговременно некоторые приуготовления. Как г. Маслов был генерал от строения, то и проведали мы, что пред Летним дворцом будет в сей день огромная и великолепная иллюминация. Будучи ребенком, можно ли пропустить, чтоб на оной не быть и не посмотреть редкого такого и приятного зрелища? Я испросил дозволения на то от дяди и получил оное.
Иллюминация была в самом деле достойная зрения, и я глаза свои растерял, смотря и любуясь на оную. Она сделана была из разноцветных фонарей, которые толикими же разными огнями быть казались. По обоим краям представлено было два храма, а посредине в превеликом возвышении превеликая картина, изображающая родосского колосса, стоящего ногами своими на двух краях гавани, простирающейся в прошпективическом виде от оного до самых храмов и прикасающейся другими концами к оным. Сей род иллюминации был мне хотя уже известен, однако такой огромной и великолепной я не видывал и потому смотрел на оную с великим восхищением.
Впрочем, надобно вам сказать, что я ходил смотреть сию иллюминацию не один; но один живущий в доме у генерала Маслова его племянник, господин Торопов, летами меня несколько постарее, был моим товарищем и предводителем; дядька мой Артамон также за нами следовал. Насмотревшись довольно на иллюминацию, повел меня г. Торопов на крыльцо самого дворца и продрался со мною до самых стеклянных дверей залы, в которой продолжался тогда бал и гремела огромная музыка. Тут предоставилось зрению моему новое, никогда мною не виданное и не менее прелестное зрелище: вся зала наполнена была придворными знатными господами и госпожами; все они были в наилучших убранствах и упражнялись в танцовании. Бесчисленное множество свеч, горящих в люстрах и простенках, освещали сию залу. Зрелище толико великолепное: бесчисленное множество бриллиантов, блистающих на головах у дам придворных, сладкое согласие музыки и все прочие предметы приводили все чувства мои в восхищение. Я не мог всему сему довольно насмотреться, и мне казалось, что в месте сем был сущий тогда рай. Г. Торопов, дав мне зрением сим довольно навеселиться, восхотел потом сделать мне еще одно удовольствие и показать мне дворцовый сад, наполненный тогда великим множеством гуляющего народа, но как было тогда очень темно, то товарищ мой, будучи в артиллерийской службе, достал тотчас несколько факел; артиллеристы не запрещали ему брать из валяющихся пред иллюминациею множества оных. Итак, зажегши по факелу, пошли мы гулять по саду по примеру прочих, а принуждены были только оставить нашего лакея, то есть моего дядьку, которого туда с нами не пропустили. Там гуляли мы несколько времени благополучно, и я не мог довольно налюбоваться, видя весь сад наполненный людьми и народом и во многих местах иллюминованный множеством плошек. Но, возвратившись оттуда, не нашли мы Артамона моего на том месте, где его оставили: он не исполнил нашего приказания и, отлучась от того места, замешался между народом; итак, принуждены мы были искать его между оным. Однако, как мы ни старались, но отыскать его не могли, а чуть было и друг друга не потеряли. Наконец положили мы дожидаться, покуда большая часть народа разойдется, надеясь тогда лучше найтить оного, но и сия надежда нас обманула; мы промедлили чрез то только за полночь, и хотя весь народ уже разошелся, которого было около дворца превеликое множество, но дядьки моего нигде не было.
Горе тогда напало на меня превеликое; я почитал его не инако, как погибшим, и едва только не плакал, но товарищ мой уговаривал меня и не сомневался в том, что он ушел домой. В сем мнении он и не обманулся, ибо дядька мой, к несчастью нашему, пред самым только тем временем, как нам выходить из саду, отвернулся на несколько минут в сторону и тотчас потом к дверям сада возвратился и, думая, что мы еще в саду, дожидался очень долго; нам же и не ума было опять приттить ко входу. Наконец увидев, что было уже поздно и весь народ из саду вышел, а мы нейдем, заключил он, что мы, верно, вышли и, конечно, ушли домой. Итак, поискав нас немного между народом в темноте, бросился он домой; но не нашел нас там, пришел в превеликое замешательство и побежал опять искать нас, и таким образом пробегал и проискал нас почти до света:
Между тем грусть и тоска переела почти насквозь мое сердце. Я за стыдом только не плакал и горюя не знал, как нам домой одним и такую даль иттить, и притом в такую темноту и глухую полночь, ибо расстояние от дворца до нас было превеликое. Но товарищ мой был меня смелее и говорил мне:
– Как, братец, тебе не стыдно? Чего бояться? Дорогу я знаю, а и в темноте мы не заблудимся, зажжем себе по факеле и пойдем.
Я дал себя ему уговорить. Итак, запаслись мы довольным числом факел и, зажегши две, отправились в свой путь.
Несколько улиц прошли мы с ним благополучно и без всякого помешательства; факелы наши горели изрядно, и мы ребячеству своему тем веселились. Мы играли ими, вертя кругом и отбрасывая отрывающиеся куски обгорелой факелы; но самые сии игрушки довели было нас до беды. Не успели мы несколько улиц пройтить и были уже недалече от дома генеральского, идучи без всякой опасности, как вдруг превеликий мужчина схватил обоих нас сзади и во все горло заревел:
– О! о! попалися! Что за люди? Зачем ходите с огнем? Что за игра оным?
Мы оцепенели тогда оба и не знали со страха что делать, ибо нам и в голову никакой опасности не входило и мы почитали себя уже почти дома, а того, что с голым огнем в самую полночь по улицам ходить и по-нашему огонек расшвыривать было очень худо и неловко, того ни одному из нас и на мысль не приходило. Со всем тем товарищ мой не так оробел, как я, и имел еще столько смелости, что с важным видом спрашивал схватившего нас мужчину, что б он за человек был, и говорил ему, чтоб он шел прочь и оставил нас с покоем, а в противном случае он факелою его в рожу съездит. Но храбрость сия недолго продолжалась; мужчина не успел сего услышать, как еще меньше учтивства употреблять с нами начал.
– А, вот я те покажу, что я за человек! – заревел он опять. – Пойдем-ка в будку-та со мной – упрыгаешься!
И в самое то время выхватил из рук у него факелу и потащил обоих нас в свою караульню. Тогда легко могли мы заключить, что это был караульщик у рогатки и что дело доходит до худого. Я трепетал тогда от страха и умолял его всячески.
– Голубчик ты мой! – говорил я ему. – Мы, право, не знали, что с огнем ходить не велено; пожалуй, отпусти!
– О, о, не знали! – ответствовал бородач. – Вот я вас проучу, у меня будете знать; а то вы очень бодры. Пойдем-ка сюда.
Товарищ мой, видя, что он начинает вправду нас тащить, забыл тогда более хоробриться и говорил ему уже посмирнее:
– Слушай, брат, не заводи шума; мы дети генеральские, и дом наш вот на этой улице; не трогай нас и покинь.
– Эк-на! Велика мне нужда, что ты сын енеральской, хошь бы фелмаршалской был! Пошел-ка, слышь, пошел!..
А увидев, что он начал у него из рук вырываться, закричал:
– Постой! не уйдешь-ста! – и тянул его уже непорядочным образом.
Со всем тем был он мертвецки пьян и не мог удержать господина Торопова: он вырвался у него и дал тягу. Я старался вырваться также, но, по несчастью моему, попался я ему в правую руку, а притом и не имел столько силы. А как товарищ мой вырвался, то он взбесился еще пуще, схватил меня уже обеими руками. Я обмер тогда, испужался и считал уже себя совсем погибшим. Я умолял его всеми святыми, но ничто не помогало: филистянин мой потрясал только бородою и рыгал из себя и отдувался. Наконец, видя такую беду, начал и я напрягать все мои силы и из рук у него рваться; но не было никакой возможности из когтей его освободиться, и я не знаю, что б со мною он сделал, если б нечаянный случай мне не помог. Мужик, видя, что я и руками и ногами упираюсь и не иду к нему в караульню, рассудил, что ему одному со мною не сладить, и стал будить своего товарища и кричал во все горло:
– Ванька, а Ванька! Вставай, брат!
Но любезный его Ванька не лучше его был, но, знать, еще побольше накушавшись, почивал себе, как надобно, и только что-то промурчал. Тогда осердился мой враг и кричал:
– Экой чорт! Слышишь, пошел сюда!
Но как Ванька ему более ничего не отвечал, то, по счастию моему, вздумалось ему пойтить его разбудить; но он не успел одною рукою меня освободить, чтоб растворить двери в будку, как рванулся я у него изо всей мочи и, вырвавшись, дай Бог ноги, и он до тех пор меня и видел.
Но тут-то бы, любезный приятель, посмотреть, в каком неописанном бежал я страхе. Поверите ли, без смеха и теперь не могу вспомнить тогдашней моей трусости. Я бежал без ума, без памяти и призывал всех святых себе на помощь, а особливо святого Сергия, мимо которого церкви мне бежать случилось.
– Батюшка ты мой, Сергий-чудотворец, – говорил я тогда, – избавь ты меня от врага окаянного! Целых два молебна тебе отслужу и гривенную свечу поставлю, сохрани только и помилуй!
Сим образом, сам не зная, что говорил, продолжал я неоглядкой бежать и, сколько помнится, начал уж третий молебен сулить, как, нечаянно оглянувшись, позади себя в некотором расстоянии идущего с фонарем человека увидел. Мне в первом ужасе он не инако, как караульщиком показался, и малодушие мое было столь велико, что я чуть было не упал на месте, но, опамятовавшись, увидел, что то был посторонний. Итак, отдохнул я несколько от своего страха и достиг потом благополучно до генеральского дома, откуда я уже не пошел один домой, но ночевал тут с г. Тороповым, несмотря что б обо мне дядя мой ни подумал. Сей и в самом деле был в сумлений, чтоб со мной чего не сделалось, и послал несколько людей меня искать; поутру же, как я пришел, дал мне изрядную погонку.
Вот вам, любезный приятель, мое приключение. Более сего не случилось со мной ничего в особливости примечания достойного, чего ради, возвратись опять к делу, расскажу вам остальное о тогдашнем моем пребывании в Петербурге.
Между тем, как все сие происходило и я вышеупомянутым образом ходил по-прежнему учиться всякий день к г. Маслову, считали мы с дядькою почти все дни и минуты и горели нетерпеливостью дождаться скорее лошадей из Пскова от сестры моей. Уже наступил сентябрь месяц, и нам казалось, что уже время бы им и быть, но как они не ехали, то сие начинало уже нас и озабочивать. Со всем тем, как мы ласкали себя все еще верною надеждою, что они будут, то усугубил я мои просьбы и представления, что мне необходимо надобно скорей домой ехать, и просил дядю об отпущении меня, упоминая между тем и о генерале Маслове, а именно, будто во всем доме его говорят, что он скоро в Москву поедет. Сии просьбы и представления довели, наконец, дядю моего до того, что он, наскучивши оными, начал уже почти на то соглашаться.
В самое сие время, к великому обрадованию нашему. приехала за нами и столь давно ожидаемая коляска. Сестра моя, получив мое письмо и возжелав с великою нетерпеливостью меня у себя видеть, с охотою исполнила мою просьбу. При отправлении оной писала она к дяде, благодарила за содержание меня у себя и просила о скорейшем меня отпущении. Сие показалось ему очень странно и удивительно, и он догадывался, что это делалось по моим проискам; однако я в том запирался, да и сестра, по счастию моему, не упомянула о том ни единым словом.
При таких обстоятельствах вымышленное нами отбытие генерала в Москву имело желаемое действие. Дяде моему было сие хоть невероятно, однако он казался тому верить и, нехотя при том отослать сестриных людей назад порожних, решился наконец меня от себя отпустить. О, какая была для меня тогда радость! Я вспрыгался, услышав о том от дяди, и побежал сообщать дядьке моему сие известие, но радость сия по справедливости была ребяческая и основанная на глупости.
По изготовлению всего к отъезду поехали мы с дядею моим к генералу для объявления ему, что мне необходимо в дом отправиться надлежало и чтоб при-несть ему за оказанное им нам благодеяние должное благодарение. Вы не поверите, любезный приятель, сколько мучит меня и поныне совесть при воспоминании сего случая; я обманул того родственника, старающегося обо мне, как о сыне, и желающего употребить все возможное в мою пользу. Но тогда казалось мне сие безделицею, и я бесчувствительно смотрел на тот стыд, который дядя мой принужден был вытерпливать в бытность свою у генерала и чего оба мы с дядькою не могли предвидеть; ибо дядя тотчас в разговорах упомянул, что берет меня от учителя более и для того, что его превосходительство намерен вскоре отправиться в Москву. Сие привело генерала в немалое удивление, и он не мог от смеха удержаться; дядя мой краснел и не знал, что сказать, когда услышал, что того никогда и на уме у генерала не бывало. Но как бы то ни было, но дяде казалось уже неприлично переменить свое намерение, почему, поблагодарив и распрощавшись, поехали мы назад в квартиру, где принужден я был вытерпеть от дяди моего превеличайшую гонку. Но я достоин был розог, а дядька мой плетей, и я тужу и поныне, что он меня за то хорошенько не высек.
Таким образом отбыл я и от сего последнего моего учителя, ибо после него уже я не имел никакого и окончил свое учение слишком рановременно. В немецком языке, живучи и в сей раз в Петербурге, я ничего не поправился, но паче еще больше позабыл из оного, а и французский не совершенно выучил. Самую геометрию, к которой я великую охоту получил, не мог я, за отбытием моим, окончить. Итак, видите из сего, любезный приятель, что я формальным образом весьма немногому в малолетстве учен был и что сие немногое учение весьма бы не в состоянии было приобресть мне потом имя ученого человека, если б после того не способствовала много к тому врожденная во мне склонность к наукам и некоторые другие обстоятельства. Ибо хотя бы положить, чтоб я помянутым обоим языкам, также арифметике и геометрии и совершенно был выучен, но все сие единственным только преддверием к прямым наукам почесться может; и те крайне обманываются, которые в том всю уже ученость полагают и знающего по-немецки и по-французски уже ученым человеком называют, хотя такой человек весьма еще отдален оттого, чтоб мог по справедливости носить имя ученого человека.
Вскоре после того, распрощавшись с дядею моим и принеся ему за все милости его достодолжное благодарение, отправился я из Петербурга и поехал к сестре моей. А как сим кончилась вся моя подвластная жизнь, то окончу и я сие письмо, сказав вам, что я есмь, и прочая.