bannerbannerbanner
Жизнь и приключения Андрея Болотова. Описанные самим им для своих потомков

Андрей Болотов
Жизнь и приключения Андрея Болотова. Описанные самим им для своих потомков

Полная версия

Поход в Ревель
Письмо 26-е

Любезный Приятель! Как весь полк собрался и все нужное к походу было приготовлено, то выступили мы наконец в назначенный поход, и шли чрез местечко Валки и мимо Фелина, пробираясь прямо к Ревелю. И как, расстояние от зимних наших квартир до сего главного эстляндского города было немало, и нам надлежало проходить всю почти Лифляндию и половину Эстляндии, мы же шли не скоро, но с обыкновенными расттагами или дневаниями, то и препроводили мы на сем походе более месяца.

Во все продолжение сего первого похода моей службы не имел я ни малейшего почти труда и беспокойства. Я продолжал числиться при квартирмейских делах и ехал с зятем своим всегда напереди, для занимание под полк обыкновенного походного лагеря. У меня была собственная моя коляска, трое людей, а сверх того верховая лошадь, почему и не имел я ни в чем и никакой нужды и не нес никакой должности, а ехал себе в прохвал в своей коляске, между тем как прочие трудились и несли службу.

Во весь почти сей поход до самого Фелина не помню я ничего, чтоб со мною особливого случилось, кроме одной безделицы, о которой и упоминать почти не стоит. Было то в местечке Валках. По известной вам уже охоте моей ко всяким лакомствам, будучи в сем изрядном городке, накупил я себе всякой всячины на дорогу, и, между прочим, целый фунт леденцу-сахару. Сей спрятал я в запас подалее в свою шкатулку, которая была еще покойного моего родителя и наполнил им целый ящичек; но что ж случилось?.. Покуда были у меня еще ягоды и другие лакомства, до тех пор оставлял я сахар мой в покое, но как те все уже изошли, то пошел я в шкатулку доставать оный в намерении отделить от него некоторую часть для жустаренья дорогою. Вынимаю один, вынимаю другой ящик, а потом и исподний, в котором был он у меня спрятан; но какое удивление меня поразило, когда, раскрыв его, милого моего сахару, на который у меня было столько надежды, не увидел я ни малейшего кусочка, а на две только ящика несколько кофейной и липкой жидкости. Словом, сахар мой благополучно весь растаял и я не понимал от чего и как это сделалось. Думать надобно, что произошло сие от сырой и мокрой погоды, бывшей пред тем за короткое время и продолжавшегося несколько дней сряду. Но как бы то ни было, но сахарца моего как не бывало и лакомиться мне более было нечем. Какое было на меня тогда горе: сколько туженья и гореванья. Но я далеко еще не знал всего своего несчастия! Погляжу: растаявший мой сахар вытек почти весь вон и разлился по всему дну моей шкатулки, и перемарал собою много нужных бумаг и других вещей; ни до которой дотронуться было не можно, все перегваздались сахарною липкостью и многие принуждено было совсем бросить. Я вздурился все сие увидев, и проклинал и сахар и охоту мою покупать и прятать оный. Но всем тем пособить было уже нечем.

Еще помню я, что во время сего путешествия имел я однажды удовольствие при ловлении рыбы кокулями в реке Аа, которую нам проезжать надлежало. Мне сей род ловления рыбы до того вовсе был неизвестен, и как я не знал, что кокули были кем-то в реку кинуты, то удивление мое было чрезвычайное, когда увидел я превеликих рыб, всплывающих на самую поверхность воды, делающих по оной кругл и каприоли и, наконец, как стрела к берегу стремящихся и там сделавшихся столь смирными и кроткими, что их с берега руками доставать и ловить было можно. Зрелище сие было для меня совсем ново и поразительно, и я не мог понимать, отчего это так происходило, покуда мне не рассказали всего дела.

Наконец настало время, что и службу государеву служить и что-нибудь исправлять надлежало. Случилось сие при одном особливом случае и мой первый шаг в оную был странностью своею довольно достопамятен, и служил мне власно, как некаким предвозвестием, что служба сия будет для меня не слишком удачна и мне выгодна и что не получу я от нее дальней пользы; но я приступлю к рассказанию самого дела.

Не доходя до Ревеля верст за полтораста, отправлен был зять мой от полку наперед в Ревель, для истребования от генералитета места для настоящего нашего летнего лагеря, и по принятии оного для сделания в оном нужных приуготовлений. Я поехал с ним туда же, но не успели мы верст с восемьдесят от полку вперед отъехать, как от встретившихся с нами и из Ревеля едущих офицеров получили мы достоверное известие, что полку нашему назначено в то лето лагерем стоять не в Ревеле, а при Рогервике. Зять мой, услышав сие, не знал, что делать и куда с командою своею следовать; а как из самого того места, где мы тогда находились, надлежало в Рогервике сворачивать, то пришел он от того в пущее недоумение. В Ревель иттить для того он опасался, чтоб как самою себя, так и весь полк не забить по пустому так далеко в сторону, ибо в сени случае надлежало около двухсот верст сделать крюку; а в Рогервик без повеления следовать также не осмеливался, да и в самом деле было не можно. По коротком размышлении, а особливо не зная, не получил ли между тем и самый полк предварительного о том повеление, рассудил он отправить назад к полку нарочного человека курьером и испросить повеления, а самому, между тем, остановясь на том месте, дождаться возвращение оного. В сию посылку некого ему было послать, кроме меня, и так не приказывал, а просил он меня принять на себя сию комиссию и постараться исправить оную колико можно скорее, на что я и принужден был согласиться.

Таким образом, севши на лошадку, поехал я обратно к полку. И сия была первая служба в моей жизни, которая в самом деле была хотя очень не важна, однако в рассуждении тогдашних моих молодых и почти детских еще лет и совершенной моей еще необыкновенности к отправлению таковых должностей, также и в разсуждении того обстоятельства, что мне в сей путь надлежало отправиться одному, и верст с восемьдесят ехать верхом и при том денно и ночно с великим поспешением, была довольно знаменита, почему и не удивительно, что случилось тогда со мною одно смешное приключение, приличное ребяческим еще моим летам, произведшее весьма досадные для меня следствия. Оно было следующее.

Отправившись в свой путь уже после обеда, ехал я весь остаток того дня благополучно. Погода была тогда самая приятная, вешняя, дорога большая и знакомая, и местоположения прекрасные и веселые. Лес тогда только что оделся и повсюду была приятная зелень! Словом, я и не видал, как целый день, распевая разные песенки, проехал. Наконец начало время уже и к ночи приближаться. Я находился тогда посреди большого леса, но которого величина неизвестна мне была, потону что я едучи прежде чрез оный, спал в своей коляске. Сия неизвестность побуждала меня спешить оный проехать скорей и прежде еще наступления ночи. Я начал свою лошадь потуривать и то и дело погонять, смотря между тем всякую минуту вперед, не скоро лиг лес окончится и не увижу ли поля. Однако лес мой не оканчивался, а становился час от часу гуще и глуше. Покуда я ничего не думал, до тех пор ехал я все изрядно. Но как солнце стало уже к захождению приближаться и становиться на дворе от часу темнее, а конца леса не было и в завете, но он еще глуше и уединенное становился, то мало помалу начал находить на меня страх и ужас. Я старался всеми образами выгонять из головы моей мысли наводящие на меня ужас: но чем более я их выгонять старался, тем усильное лезли огне мне в голову. К вящему несчастию, пришло мне тогда на намять, что зять мой в разговорах упоминал как-то о сем лесе, а именно, что он чрезвычайно велик и простирается в длину более нежели верст на тридцать. Не успел я сего вспомнить, как замерло во мне сердце и напала на меня вдруг чрезвычайная робость. При помышлении, что мне сим страшным и глухим лесом не менее как верст с двадцать еще ехать надлежало, трепет проницал все мои кости, а голова наполнялась всеми страшными мыслями, какие только быть могут. В лесу сем, по удаленности его от всех селений, господствовала тогда глушь и совершеннейшее безмолвие. Единые только птички кой-где перепархивали, но и те, с окончанием для, удаляясь на покой, утихали. Я находился тогда в отдалении от всех смертных и один посреди сей страшной и уединенной пустыни, обитаемой едиными только птицами и дикими зверями, и мысль сия заставляла хладеть всю кровь мою и трепетать сердце.

При таковых обстоятельствах, начал я от часу более колотить шпорами бока моей лошади и стегать ее то и дело плетью. Но не успел я еще несколько верст отъехать, как день окончился уже совершенно и наступила ночь. Тогда не было уже время более медлить или жалеть своей лошади. Страх мой увеличивался ежеминутно и мне начали воображаться тысячи опасностей. Я поскакал во всю пору, и вспомнив, что в таких случаях не велят назад оглядываться, смотрел только вперед и творил молитву. Но самое сие запрещение и правило, чтоб не оглядываться никак назад, ввергнуло меня еще в пущий страх и боязнь. Не смея никак голову и в сторону обратить, казалось мне, что позади меня и Бог знает что делалось. Самое тихое шумение древесных ветвей и малейший треск, произведенный какою-нибудь птицею пли зверем, представлялся мне неведомо каким страшным звуком, поражающим сердце мое неописанным ужасом. Наконец послышанный мною и нарочито внятным и несколько странный шум, произведенный может быть летанием совы или иной какой ночной птицы, привел мысли мои в совершенную уже разстройку: мне вообразилось, что нечто за мною гонится. Мысль о леших, о которых слыхал я во время моего младенчества, вселилась мне тотчас в голову. Я почел, что это не кто иной, как леший, и лишившись всего разсудка, поднял ужасный вопль и приударился еще пуще скакать. О, коль чудны действия страха! Мне в беспамятстве казалось тогда, что я слышу действительно топот и шум гонящегося за мною чудовища, и вижу хватающегося его за зад моей лошади; хотя в самом деле ничего того не бывало, но вместо рук хватающегося лешего, била по бедрам моей лошади на половину отвязавшаяся и на портупее висевшая моя шпага, чего второпях и не смея назад оглянуться, не мог я никак разобрать и догадаться.

Сие усугубило мой страх и беспамятство. Я, лишившись всего здравого рассудка, вошел что ни есть мочи, призывал всех святых на помочь, махал кругом себя плетью, единою слабою своею защитою, и скакал сколько было поры в моем иноходце. И могу заподлинно сказать, что подобного сему страху я во всю жизнь мою не видал. Я не помнил сам себя и не знаю, что бы сделалось со мною наконец, если б продлилось сие долее. Я либо, обеспамятев и обессилев, совсем свалился б с лошади, либо лошадь подо мною упала бы и издохла, если б нечаянный случай вдруг не прекратил всего моего страха и ужаса, и не вывел меня из сего смутного состояния.

 

Одна корчма, или по нашему постоялый двор, которую я, едучи туда, и не видал, проехав мимо ее спящий, представилась вдруг мне посреди леса стоящею и в самое такое время, когда я в наивеличайшем страхе и отчаянии находился. Никакая радость не могла тогда сравниться с моею. Я почитал сию корчму местом моего спасения, и вскакав прямо в стадол, не имел силы сойти с лошади. Руки мои окрепли от крепкого держание лошади за холку во время скакания, а ноги не могли двигаться от беспрерывного биения ими по брюху лошади. Чухна-корчмарь, случившиеся тогда в стадоле или сарае, удивился и не знал, что думать, увидев человека без памяти и побледневшего как мертвец, к нему прискакавшего. Он спрашивал меня по-чухонски о причине моего страха, но я не только ее разумел его слов, но едва в состоянии был сказать ему по-немецки, чтоб снял он меня с лошади и отвел в корчму, а лошадь бы мою расседлал и дал ей корму. По счастию моему, чухна сей разумел по-немецки и исполнил по моей просьбе.

Собравшись с духом и опамятовавшись, согласился я на предложение корчмаря, чтоб съесть кусок масла с хлебом, который он мне из сожаления к моей молодости предлагал. Он спрашивал меня, не велю ли я подать себе молока, и не дожидаясь ответа, принес мне целое судно оного, а вместе с ним и кружку пива, и уверял меня, что пиво очень хорошо. Я благодарил сего добросердечного человека, и сказывал, что я пива не пива и что ласкою его доволен. Он и подлинно тем жалким состоянием, в котором он меня видел, так был тронут, что суетился и прислуживал мне как бы мой слуга, и уговаривал, чтоб я ничего не опасался и лег бы отдыхать, сказывая притом, что он уже лошадь мою напоит и снабдит кормом, и сожалел, что я измучил ее чрезвычайным образом.

Я и в самом деле имел тогда нужду в покое. Зять мой хотя и подтверждал мне, чтоб я ехал и ночью, да я и сам знал, что мне спешить надлежало, однако не отваживался я пуститься опять в лес и один, ночью; сверх того и лошадь моя более служить была не в состоянии, потребовала хорошего отдохновения. Таким образом, растянулся я на длинном корчмарском столе и положив в головы седло, проспал всю ночь как убитый. Сие случилось впервые еще от роду, что я имел столь худую пли лучше сказать никакой постели.

Наутрие проснувшись, стыдился я своей слабости и спешил идти сам седлать свою лошадь. Но добросердечный и услужливый корчмарь избавил меня от сей работы, оседлав оную еще прежде моего выхода. Я поблагодарил его за всю его ко мне приязнь и ласку, и отправившись далее в свой путь, приехал около половины дня в стан нашего полковника, не имея на дороге более никаких приключений.

Полковник удивился нечаянному моему приезду, и известие привезенное ему мною было ему крайне неприятно. Стояние в Рогервике было гораздо хуже, нежели при Ревеле, и никакой полк охотно туда не хаживал, ибо никому не хотелось иметь дело с одними каторжными, которые там, в тогдашнее время в великом множестве содержались. Совсем тем долго не знал он сам, что приказать моему зятю. Но как собственного повеления о следовании в Рогервик в полк было еще не прислано, то велел он мне поспешать опять и как возможно скорей обратно к моему зятю в приказанием, чтоб он по-прежнему продолжал свой путь и ехал прямо в Ревель.

Итак, отдохнув несколько часов при полку, пустился я обратно и прибыл к зятю моему на другой день, к вечеру, благополучно.

Сим образом окончил я порученную мне первую комиссию, которая кроме вышеписанного приключения стоила мне очень дорого, и вплела меня в другие, совсем неожидаемые напасти. Иноходца моего я так отделал, что при обратном путешествии с трудом я его догнал до станции моего зятя, а не успел к нему приехать, как пав, он околел. Это было первое несчастье в моей службе, и я очень сожалел о сей лучшей и любимой своей лошади, а особливо, что тогда остался только с двумя, и что третью необходимо мне иметь было надобно.

К вящему несчастию моему, где ни возьмись тогда чухна-мужик, продающий тут же в корчме лошадь. Нас тотчас о том уведомили, и мы, осмотрев, положили ее купить. Корчмарь помог нам того ж часа договориться о цене, и ручался в том, что она была не краденая. Лошадь сия была посредственная. Мы заплатили за нее 12 рублей и ни мало не зная, что проклятая скотина сия навлечет на нас колты и хлопоты, отправившись немедленно в путь свой и приехали в Ревель.

Сим кончу я сие письмо и сказав ваш, что я есть навсегда ваш верней друг, остаюсь и проч.

Ревель и Рогервик[99]
Письмо 27-е

Любезный приятель! В теперешнем письме опишу я вам наигорестнейший и смутнейший период времени из всей моей военной службы и несчастие, претерпенное мною при самом начале оной. Провидению божескому угодно было наслать на меня оное, власно как нарочно для того, чтоб лишить меня надежды на всякую постороннюю помощь и предоставить одному себе иметь обо мне попечение. Сие вижу я ныне довольно явственно; но тогда предусмотреть сего был я далеко не в состоянии и потому почитал тогда сие несчастие не инако, как гневом раздраженных небес и для себя злом весьма великим, хотя в самом деле составляло оно совсем тому противное. Однако, прежде повествования об оном, расскажу вам наперед достальную историю о купленной моей лошади.

Окаянная сия скотина, любезный приятель, в самом деле была краденая и совсем тому чухне не принадлежащая, который нам ее продал. Мы, не зная того, не ведая, положились на поручительство хозяина той корчмы, в которой зять мой тогда стоял; но сей корчмарь был, конечно, либо подкуплен, либо и сам еще сообщником вору, и потому не трудно было им нас обмануть. А легко статься может, что она была и не краденая, но все то дело, о котором я теперь расскажу, основалось на мошенническом комплоте или заговоре между чухнами. Но как бы то ни было, но мы принуждены были ответствовать за нее так, как за краденую, и что того еще хуже, за украденную самими нами. Вы удивляетесь сему, но вы удивитесь еще более, когда услышите все дело.

Еще во время самого продолжения путешествия нашего от вышеупомянутой корчмы до Ревеля, приметили наши люди, что один чухна следует повсюду по стопам нашим и власно как нечто за нами примечает. Мы удивились сие услышавши, однако не могли понять, что бы тому была за причина, и ни мало не помышляли о том, что то был прямой хозяин нашей купленной лошади. Сей проклятый мужик не давал тому ни малого вида, но не говоря ничего, следовал за нами назиркою до самого Ревеля.

По прибытии нашем к сему главному эстляндскому городу, остановились мы не въезжая в оный, в одной корчме, на большой дороге находившейся, и зять мой готовился ехать к командующему тогда стоящими тут полками, генерал-поручику барону Матвею Гртгорьевнчу Ливену. Но он не успел еще собраться, как увидели мы некоторых из наших людей, бегущих без памяти к нам из города, с неожидаемый и крайне досадным для нас известием, что помянутый шедший за нами чухна, следуя за ними в то время, как повели они в форштат поить лошадей, пред самою генеральскою квартирою закричал караул, и стал отнимать купленную нашу лошадь, называя ее своею, и что наши гренадеры, не давая ему оной, сделали драку и за то, по приказанию самого генерала, забраны все и с лошадьми под караул.

Встреча сия была для нас очень неприятна. Я оробел сие услышав, и боялся, чтоб мне за то какой беды не было. Самому зятю моему наводило сие сомнение, и для того поспешал он скорей иттить к генералу. Но пришед туда, нашел дело еще в худших обстоятельствах; мужик имел между тем время нажаловаться на нас генералу, и обвинял нас тем, чего у нас и на уме никогда не бывал, а именно, что лошадь сию никто иной, как мы сами у него украли. А генерал, будучи природный эстлянец и великий всем чухнам защитник и покровитель, пылая тогда гневом и яростию, и в бешенстве своем клялся, что он разжалует меня за то без суда вечно в солдаты. Зять мой ужаснулся, услышав о сем в канцелярии генеральской, куда он прежде зашел, и не знал, что делать и как защитить меня от предстоящего мне толь великого и напрасного бедствия. Он хотя и рассказывал в канцелярии порядок всего дела и о нашей невинности, однако его уверяли, что генерал по горячности своей ничего того не примет, и что я, конечно, претерплю несчастие, если не предпримется какое-нибудь другое средство.

Находясь в таковых замешательствах и дурных обстоятельствах, не знал мой зять, что ему тогда предприять было наиполезнее. Наконец, по великодушию своему и по особливой любви ко мне, другого средства не нашел, кроме того, чтоб взять всю сию беду на себя, и сказать, что помянутая окаянная лошадь его, а не моя, дабы спасти чрез то меня от напасти, ибо он надеялся, что с ним не поступит генерал столь строго, как со мною.

Приняв сие намерение, пошел он к генералу, который не успел его увидеть, как оборвался на него, как на человека величайшее преступление учинившаго, и пылал огнем и пламенем. Зять мой приносил ему оправдание, изъяснял свою невинность и в доказательство оной слался на того корчмаря, у которого в корчме лошадь была куплена, и на всю свою команду, прося чтоб приказано было исследовать. Но генерал, так как было уже предсказываемо, не принимал никаких оправданий. А ревность и усердие его к эстляндскому народу простиралась так далеко, что он в запальчивости своей выговорил при всех бывших притом многих чиновников такие слова, которые всего меньше пристойны были российскому генералу. «Я судырь», сказал он моему зятю: «лучше одному чухне поверю, нежели всем офицерам полку вашего, а не только твоей команде и корчмарю, которого ты может быть закупил». Услышав такие слова, не осталось более ничего говорить моему зятю; он замолчал и дожидался, какое решение учинит он сему делу.

Сие решение и непреминуло тотчас воспоследовать и было самое премудрое и достойное такого рассудительного генерала. Не принимая никаких оправданий и не хотя слышать о просимом исследовании сего дела и сыскании продавца, в котором нам корчмарь ручался, приказал он зятю моему не только мужику лошадь отдать, но сверх того заплатить еще за каждый день по рублю, сколько тот мужик проходил и проискал своей лошади. Но и сим еще не удовольствуясь, и сам истинно не зная за что, велел послать в полк ордер, что зятя моего без очереди послать на целый месяц на караул, позабыв, что он был полковым квартермистром и что квартермистры на караул не ходят и ни с кем не чередуются.

Вот сколь правосуден был тогдашний наш генерал, и вот какое окончание получило сие дело, угрожавшее нам толь великою напастью! Я могу сказать, что я много обязан был в сем случае моему зятю, ибо без него конечно бы мне быть в солдатах. Одолжение, оказанное им мне в сем смутном и опасном для меня деле, мне так чувствительно, что я и по ныне благословляю прах сего родственника моего, любившего меня во всю жизнь свою нелицемерною и прямо родственною любовью.

Таким образом, езда от корчмы до Ревеля на помянутой лошадке стала мне очень дорого, ибо я принужден был не только отдать лошадь, но прибавить еще восемь рублей к ней в приданое, ибо столько дней по объявлению того бездельника было его прогулу, которые деньги, легко статься может, разделил он вместе с корчмарем и чухною, продавшим нам лошадь; ибо все обстоятельства сего дела заставливают подозревать, не было ли у них у всех умышленнаго в том заговора, и не хотели ль они со вредом нашим воспользоваться слабостию и известным им к себе усердием и любовию генерала Ливена. Что ж касается до учиненного сим приказания в рассуждении наказания моего зятя, которое по истине было странное и смешное, то оно поднято было всеми нашими полковыми начальниками и офицерами на смех и никто не помышлял о исполнении оного, но всякой только ругал его за обиду, учиненную им всему полку вышеупомянутым премудрым отзывом, что он лучше поверит одному чухне, нежели всего полку офицерам.

Вот первая напасть, претерпенная мною во время моей военной службы. Но она далеко еще не составляла того несчастия, о котором упоминал я при начале письма сего, и которое теперь вследствие повествования моего рассказывать стану.

 

Между тем как выше упомянутые происшествия с зятем моим происходили в городе, находился я в корчме, где мы остановились, и дожидался возвращения его с великою нетерпеливостью, объят будучи страхом и трепетом, ибо слух о угрозах генеральских написать меня в солдаты достиг уже и до нашей корчмы и привел меня в неописанное изумление и трусость. Наконец, увидел я и едущаго из города моего зятя. Сердце во мне затрепетало, как я его издалека еще увидел. Он вошел ко мне в корчму с весьма смущенным и печальным видом, и чрез то привел меня в такое замешательство, что я не смел начать речь и его о том деле спрашивать.

Совсем тем, печаль и смущение зятя моего происходило совсем от другой и мне неизвестной еще причины. Он привез из города другое и для меня печальнейшее известие. Будучи в канцелярии генеральской, услышал он, что произвождение офицерское по нашей дивизии из Петербурга было уже прислано. Нетерпеливость заставила его любопытствовать и узнать о пожалованных полку нашего офицерах, а более всего хотелось ему узнать мою судьбину и пожалован ли я вместе с прочими. Он выпросил список произвождения на минуту и искал моего имени, но с каким сожалением и досадою увидел он следующие слова, написанные против моего имени в списке: «за просрочку и неявление поныне к полку – обойден». Слова сии поразили моего зятя, но сожаление его еще усугубилось, когда он узнал, что мне следовало пожалованным быть через чин прямо в подпоручики и что многие сержанты нашего полку и гораздо меня младшие получили сии ранги.

Печалясь искренне о сем для меня великом несчастии, не мог зять мой долго выговорить ни единого слова и сообщить мне такое печальное известие, наконец не мог более удержаться и сказал мне:

– Хорошо вы с дядюшкой-то своим наделали в деревне?

– А что такое? – подхватил я, испужавшись.

– А то, что товарищи твои все пережалованы, а ты обойден, а надлежало бы также и тебе в подпоручики.

Слова сии поразили меня, власно как громовым ударом; я онемел и не в состоянии был ни единого слова промолвить, слезы только покатились из глаз моих и капали на землю. Сколько зятю происшествие сие было ни досадно, однако приведен он был в жалость моим состоянием. Оно и в самом деле было сожаления достойно. Я стоял, опустя руки и глаза книзу, погруженным в глубочайшее уныние, как окаменелый. Сие продлилось несколько времени, да и потом не помнил, что говорил и что делал. Самый свет казался мне померкшим в глазах моих, и состояние, в котором я тогда находился, не может никак описано быть, а довольно оно было наижалостнейшее в свете.

Досадное приключение сие было действительно наипечальнейшее во всей моей жизни; лишение самих родителей не было для меня таково горестно и мучительно, как сие досадное обойдение. Там действовала одна только печаль, а тут с оною вместе досада, раскаяние, завидование благополучию моих товарищей, стыд и многие другие пристрастия присовокуплялись и попеременно дух и сердце мое терзали и мучили. К вящему усугублению моей горести, не было ничего и ни малейшего средства, чем бы меня утешить было можно. Зятю моему, сколь ни горестно было смотреть на мое жалкое состояние и сколь ни желал он меня чем-нибудь утешить, но не находил ничего к тому удобного, но принужден был еще видеть, как самое утешение его растравляло еще более мою печаль и увеличивало горесть. Одним словом, я был совсем безутешен, лишился сна и пищи и, кроме вздохов, слез, уныния и печали, ничего от меня было не слышно. Такое мучительное состояние продлилось несколько дней сряду и перевернуло меня так, что я походил тогда на лежавшего несколько недель в горячке и выздоравливающего от нее человека. Такое бесчисленное множество вздохов испущено было тогда к небесам из моего сердца и колико слез пролито было в сии печальные и горестные дни!

Между тем прибыл к Ревелю и полк наш; известие о приближении оного возобновило или паче увеличило еще всю жестокость печали моей. Я желал бы тогда скрыться неведомо куда и не смел воображать себе той печальной минуты, когда в полку о том узнают и я увижу всех сверстников моих, ликовствующих в радости. Мне показалось, что я перед ними и перед всем полком буду власно как оплеванный, и не знал, как мне без крайнего стыда кому показаться будет можно. Одна мысль, что все люди как люди, а я один как оглашенный тогда был и власно как преступник, наказанный за какое-нибудь злодеяние, поражала меня до бесконечности и обливала мое сердце охладевшею кровью. Но, по счастью, велено было зятю моему следовать тотчас опять вперед к Рогервику, для занятия там летнего лагеря, и сим образом избавился я на несколько времени столь горестного для меня обстоятельства.

Во всю сию дорогу не переставал я воздыхать и тужить о своем несчастии и не видал почти всех мест, мимо которых мы ехали. Для меня весь свет был тогда противен, и я не смотрел ни на что, столь сильно тревожили меня горестные помышления! Наконец прибыли мы в Рогервик, в сие скучное и с тогдашним моим состоянием весьма сходственное место, и заняли отведенный для полка нашего подле самого сего местечка лагерь, а вскоре после нас пришел и полк и вступил в оный.

Горесть и печаль моя несколько поуменьшились, как я увидел, что весь полк сожалел о моем несчастии: кого я ни увижу и с кем ни сойдусь, всяк тужил о моем несчастии и старался по возможности своей меня утешить. В особливости же изъявлял сожаление свое обо мне полковник и другие штабы и прочие знакомые и меня отменно любящие офицеры. Самые сверстники мои, на которых не было уже тех проклятых лык[100] или позументов, которые я еще на себе иметь и носить должен и коих я тогда принужден был почитать весьма уже перед собой увышенными и на коих не мог взирать без некоего неудобоизобразимого чувствия сердечного, изъявляли друг перед другом свое обо мне сожаление и, вместо чаемого осмеяния меня, всячески утешать старались. Они обходились со мною по-прежнему, как с ровным своим братом, и сие более всего послужило к скорейшему моему успокоению и облегчению моей горести.

Я жил по-прежнему при моем зяте, и никто того для горестных моих обстоятельствах и не взыскивал. Сам господин Хомяков, по имени Василий Васильевич, капитан той роты, в которой я счислился, не делал в том никакой претензии и не требовал меня в роту для отправления моей сержантской должности. Итак, жил я тогда при полку действительным волонтером, не имея за собою никакого дела; но сие меня не весьма утешало, и я согласился бы охотнее нести действительную службу, если б стыд мне в том не препятствовал.

В сих обстоятельствах препроводил я тут более месяца, в которое время как полковник, как и прочие господа офицеры не переставали обо мне напоминать и о изыскании средств к поправлению моего несчастия всячески стараться и между собою предпринимать советы; многие из них нередко собирались к моему зятю и совокупно о лучших мерах рассуждали. Обстоятельства мои по справедливости были более сожаления достойны, нежели я об них сперва думал. Я хотя остался тогда по-прежнему – старшим сержантом, и не только в полку, но и по всей тогда армии, и не можно было сомневаться, что при первом произвождении мне в офицеры достанется, но такого покоса[101] трудно было опять дожидаться, каково минувшее произвождение было. Произвождение сие было тогда так велико, что подобного ему никогда не бывало и едва ли когда-нибудь и вперед будет. В сей раз, по причине приумножения войск и сделания нового штата, по которому прибавлено в каждом полку вновь множество офицеров, произведено было ужасное множество людей. Самое сие и причиною тому было, что многим сержантам доставалось тогда вместо прапорщиков прямо в подпоручики, чего никогда еще до сего времени не бывало, но по самому тому не можно было никак надеяться, что в скором времени могло воспоследовать опять произвождение, ибо все полки были уже с излишком укомплектованы офицерами и потому все доброжелательствующие мне советовали не оставлять дела сего втуне. Но хотя и не было ни малейшего луча надежды, однако не худо бы, говорили все, хотя наудачу отведать употребить о произвождении меня просьбу; в противном же случае, утверждали все, отстану я от всех гораздо далеко и догнать их буду не в состоянии.

99Рогервик – залив, в западной части Финского залива.
100Лыко – здесь в смысле нашивок, отметок чина на рубашке, форме (с пренебрежительным оттенком).
101В смысле – массового производства, удачи.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62 
Рейтинг@Mail.ru