Любезный приятель! Известие о упомянутой в предследующем письме и старичком нашим над прусским королем одержанной, совершенной и знатной победе, получили мы в Кёнигсберге, спустя самое короткое время, чрез бригадира князя Хованского, отправленного от графа Салтыкова с известием сим в Петербург. Нельзя изобразить, сколь много обрадованы все мы были оным, и как начали торжествовать над пруссаками, старающимися всегда утверждать, что невозможное совсем то дело, чтоб наши могли когда-нибудь победить короля их. Все они, не в состоянии будучи тогда оспоривать победы, повесили головы, а мы еще более приводили их в смущение, утверждая, что теперь скоро уже посетится и Берлин нашими, и король не в состоянии будет спасти оный от рук наших.
Сим образом заключали не только мы, но и все в свете, ибо по всем обстоятельствам дело сие было не только вероятным, но почти бессумнительным. Сам король не инако думал, ибо в повелении, отправленном им с места баталии в Берлин, находились точно его слова, что теперь находится он не в состоянии защитить город, и потому, чтоб все наизнаменитейшие и богатейшие жители уезжали бы из оного и увозили по возможности свое имение. Самая королевская фамилия должна была тотчас выехать и отправиться в Магдебург, а вывезены были также и архивы.
Но как инако и можно было думать? Армия прусская, находящаяся в тутошных пределах, двукратным и так скоро друг за другом последовавшим поражением, была приведена в такое изнеможение, что она не в состоянии была ничего предприять. Я упоминал уже, что король по окончании сражения едва мог собрать вокруг себя пять тысяч человек войска; и хотя на другой день, переправившись назад чрез Одер, и увидел, что собралось к нему из остатков разбитой его армии и более, так что скопилось уже тысяч до двадцати, но что мог он предприять без пушек, без припасов, без амуниции и всех потребностей воинских, и будучи притом совсем нашею армиею отрезан от Шлезии и Саксонии и находясь в таком положении, что и из самых своих провинций не можно было ему получить помощи. И как при всем том путь для нас в Берлин совершенно был отверзт и свободен: то не должно ли было ожидать, что наши не преминут такою славною победою воспользоваться, и ни мало не медля пойдут прямо к Берлину и постараются овладеть оным прежде, нежели король соберется опять с силами.
Далее не сомневались почти все, что победа сия послужит к скорому окончанию и войны всей: ибо заключали, что, услышав об ней, не преминут и цесарцы напасть с главною и сильною своею армиею и разбить несравненно слабейшей против них армию принца Гейнриха, а имперская армия не оставит овладеть всею Саксониею, и наконец и самым Магдебургом и довесть короля прусского до последней крайности.
Так думали и заключали все, и готовились получать вскоре известия за известиями о новых победах и завоеваниях. Мы сами, живучи в Кённгсберге, всякий день ожидали новых радостных известий и готовились уже заблаговременно поздравлять друг друга со взятьем Берлина. Но удивление наше было неописанное, когда прошла неделя, прошла другая, а к нам не только не скакал курьер с известием о взятье Берлина, но мы напротив того услышали, что наши и в сей раз поступили по прежнему и старинному своему обыкновению, и вместо того, чтоб воспользоваться первыми и драгоценными минутами после одержанной победы, зарадовавшись слишком, оные упустили и до тех пор на месте сражение без всякого дела и упражняясь в одних только празднествах и торжествах простояли, покуда король собрался опять с силами и с духом и, захватив путь к Берлину, сделал шествие наше к нему невозможным.
Не менее ж и мы и весь свет удивился услышав, что и господин Даун, сей славный цесарский генерал и опытный полководец, в сей раз был так оплошен, что ничего не предприял, и не только не напал на принца Гейнриха, но ниже не сделал и движение с своей стороны к Берлину, но вместо всего того за нужное почел наперед повидаться с предводителем нашей армии и согласиться что делать; и для сего свидание не только сам пошел совсем в противоположную от Берлина сторону, но преклонил и нашего старика с армиею своею, вместо Берлина, иттить туда же.
Словом, у обоих сих предводителей войск вышла власно некая распря и перебранка. Генерал Даун, услышав, что наш старик был так оплошен, что не воспользовался победою, но все первые и драгоценные минуты упустив, находился в совершенном бездействии, делал ему огорчительные упреки в том, а сей ответствовал ему с таким же огорчением. – «Я выиграл две баталии, писал он к нему, и теперь затем нейду далее вперед, что жду известия о двух таких же победах от вас, ибо несправедливо б было, если б войскам моей императрицы одним только действовать». – Странный и удивительный ответ, а не менее странен был и тот, который дал он шведскому министру Монталамберту, находившемуся при нем и его всячески убеждавшему иттить вперед и старавшемуся преклонить его к тому тем представлением, что если не пойдет он теперь вперед, то оставит все плоды своей победы цесарцам. Господин Салтыков ответствовал ему на сие: «О! я ни мало им в том не позавидую, а желаю всем сердцем получить им еще более счастия, нежели сколько я имел, а я с моей стороны довольно и предовольно уже сделал».
Богу известно, чему приписать можно такие странные и по-видимому ни мало с благоразумием несообразные отзывы господина Салтыкова: своенравию его, или непростительному упрямству, или трудности, или иным каким причинам? Некоторые из новейших иностранных писателей почитают тому причиною господствовавшее во всех наших русских генералах, а особливо в главных командирах крайнее неудовольствие и досаду на цесарцев. Они говорят, что венский двор сделал ошибку и вместо того, чтоб командиров сих лично как-нибудь задобрить и привлечь на свою сторону, оный приносил в Петербурге превеликие жалобы сперва на Апраксина, там на Фермора, а наконец и на самого господина Салтыкова, и обвинял кого недоброхотством, кого неспособностию, недеятельностию и нехотением подкреплять своих союзников. А сим, узнавшим все, сие было огорчительно и досадно, а потому они и не помышляли никогда ревностно австрийцам помогать, и производили с своей стороны лишь столько, чтоб не можно было подпасть ответу, а не более. Венский двор хотя и увидел наконец свою ошибку и старался ее всячески исправить, но сие было уже поздно.
В Петербурге, между тем, радость о победе, полученной над королем прусским, была чрезвычайная. Граф Салтыков пожалован за нее фельдмаршалом, а князь Голицын генерал-аншефом. Генерал-поручики обвешены были кавалериями, а всей армии выдано было не в зачет полугодовое жалованье. Не менее награждены были от императрицы и цесарцы. Она подарила Лаудона золотою и богато брилиантами украшенною шпагою, а каждому австрийскому полку, бывшему на сражении, пожаловала по пяти тысяч рублей денег; а для увековечания сего дня выбито было множество приличных к тому серебряных медалей и все воины российские, бывшие на сем сражении, украшены были оными.
Итак, от помянутой недеятельности нашей и австрийской армии потеряны были все плоды, которые можно б было получить от обеих побед наших; и король прусский, между тем, покуда мы производили марши и контр-марши и разгуливали у него по Шлезии, успел опять поправить все свои дела и хотя не получить никаких дальних выгод, но по крайней мере помешать и неприятелям своим произвесть что-нибудь важное. Сии действительно упустили целую осень, как наиспособнейшее к военным операциям время года, без всякого почти важного дела. Оба предводителя армий, нашей и цесарской, имели свидание в местечке Губене, при котором свидании положили они, чтоб нашим российским войскам не выходить из прусских земель, а остаться в провинциях, лежащих на левом береге реки Одера, и Даун обязался снабдить нашу армию провиантом и фуражем. Сам же он положил дожидаться, покуда имперская армия возьмет саксонский столичный город Дрезден, тогда чтоб ему предприять осаду города Нейса и буде бы осада сия удалась и ему посчастливилось бы обовладеть сим городом; то обеим бы армиям войтить тогда в Шлезию и занять тут свои зимние квартиры.
Вот какое сделано было у них положение; по счет сей производим был без хозяина. Даун, сделав обещание снабдить нашу армию провиантом и фуражем, того не помыслил, что для армии нашей потребно было великое множество оного, и что толикого числа ему самому взять было негде, да и доставить к нам было неудобно. Оправившийся король прусский следовал повсюду по пятам нашим и цесарским и старался делать везде помешательство. Осада Дрездена между тем продлилась долго. Армия наша, стояв и дожидаясь долгое время взятья сего города, на одном месте при Фирстенвальде, поела весь свой запасной хлеб и, не получая от цесарцев ничего, не знала чем себя прокормить. Лузация, в которой она тогда находилась, принуждена была в сентябре месяце кормить собою целых четыре армии, то есть нашу, цесарскую, и прусских две, а именно ту, которою командовал сам король, и ту, которою предводительствовал брат его принц Гейнрих. По всем сим обстоятельствам и за недоставлением цесарцами обещанного провианта, и почувствовали мы первые недостаток в оном. Двор венский, не могши нам доставить оный в натуре, предлагал нам деньги на покупку оного, но Салтыков отвечал, что солдаты его не едят денег, а им надобен хлеб. А как самого сего не было и брать более было негде, то и поворотил он с армиею своею в сторону к Польше, для приближение себя к своим магазинам. Лаудон, получив новое подкрепление, не отставал от оного и старался всячески убедить его предприять осаду прусской крепости Глогау, и отвратить как можно от прехождение назад чрез реку Одер. Но расторопность короля разрушила все сии планы.
Армия наша, в соединении с помянутым австрийским корпусом, пришла 13 сентября на берега реки Одера с тем, чтобы иттить вдоль по ней до самого Глогава. В сем намерении и отправила она передовых, для занятия лагеря при местечке Бейтене, но как удивился авангард наш, когда, по приближении своем туда, увидел оное место уже занятым от короля прусского, которого считали в Шлезии и в отдаленности. Салтыков и Лаудон посмотрели на него издали и не посмели никак атаковать оного, хотя вся армия его не состояла более, как в 24 тысячах, а они втрое его были сильнее. Несмотря на то, король прусский намерен был защищать Глогау во что б то ни стало, и как он всякий день ожидал от наших нападения, то принуждены были его войска всякое утро становиться в ружье. Однако страх и опасение его были напрасное. Наши не отважились его атаковать, а переправившись неподалеку от Бейтена на другую сторону реки Одера, и расстреляли из пушек мост, боясь, чтоб он не погнался за нами. Они направили стопы свои в сторону к Бреславлю, но куда ни приходили, везде находили они пруссаков и все пути заставленные ими. Ибо король прусский последовал за нашими и всегда находился вблизи к нам. При сем-то случае являлась наилучшая оказия нам к атакованию и разбитию сей прусской армии на-голову, но мы оную по неведению упустили. Короля в самое сие время схватила обыкновенная его болезнь подагра, и никогда он нас так не трусил, как в сие время, ибо не сомневался, что как скоро мы о сей его болезни узнаем, то не преминем его тотчас атаковать, ибо известно, что он во время сей болезни не в состоянии был никак командовать сам войсками, но претерпевал самое адское мучение: не в состоянии был ни на лошадь сесть, ни возить себя давать. Итак, принужден бы он был ждать своей несчастной судьбины. Но по особенному его счастию, мы о том никак не узнали, а продолжали свой поход; а он между тем велел себя солдатам на руках отнесть в местечко Кебен, на реке Одере, и созвав туда своих генералов, объявил им о жестокости своей болезни, отлучающей его от армии и сделал им следующее поручение: «Уверьте, пожалуйте, сказал он им, моих храбрых солдат, что хотя я в кампанию сию и много несчастия имел, но я не успокоюсь прежде, покуда не восстановлю опять всего в порядок. Скажите им, что я полагаюсь на их храбрость и что одна только смерть может меня отлучить от армии».
Городок Гернштат долженствовал служить пределом тогдашнего нашего шлезского похода. Сей не столько искусством, сколько натурою укрепленный город, занят был несколькими сотнями пруссаков. Граф Салтыков потребовал от коменданта сдачи и грозил сожжением, ежели не сдастся; но как прусский офицер ответствовал, что имеет он повеление город защищать, хотя б они и сожигать стали, то сей ответ так разгорячил графа Салтыкова, что он велел тотчас кинуть в него несколько зажигательных ядер и все оное превратить в пепел.
Сие было последнее в сей год, и не великой похвалы достойное военное дело. Ибо отсюда повернулись наши прямо в Польшу и пошли к Познани, так что в конце октября не было более ни в Шлезии, ни в Бранденбургии из россиян и австрийцев ни единого человека, а курились только повсюду одни следы наши. И как поход наш продолжался безостановочно, то спросил Лаудон Салтыкова: «что ж ему с своим корпусом делать?» – «А что хотите, то и делайте! сказал Салтыков, а я иду в Познань!» Услышав сие Лаудон и побыв еще несколько дней с нами, принужден был потом в крайнем неудовольствии с нами расстаться и иттить назад в австрийские земли.
Сим образом окончилась наша кампания и в сей год, и к крайнему нашему стыду, опять без получения никакой особливой выгоды, а с потерянием только множества людей, и с приобретением только одной пустой славы. Король прусский остался и в конце сего лета столь же нам страшным, как был прежде: и хотя имперцы и взяли у него в Саксонии город Дрезден и цесарцам наконец нечаянно удалось, не только разбить, но и совсем в полон взять целый его, из 18 тысяч состоящий, корпус, с 8 человеками генералов и командиром их г. Финком, которого было отправил он для отнятия опять Дрездена, однако все сии выгоды не имели никаких по себе дальних последствий и не произвели в войне никакой перемены. Для короля прусского, сколько она ни несчастна была, но он находил средства к подкреплению себя всеми потребностями; так что он при конце лета никак не находил себя доведенным до такой крайности, чтоб просить и домогаться мира. Словом, стечение всех обстоятельств было таково в сие лето, что самой судьбе, как казалось, угодно было, чтоб война сия продлилась еще долее и не так скоро свой конец получила, как все думали и ожидали.
Но я остановлюсь на сем месте и, предоставив повествование о дальнейших военных происшествиях до другого времени, возвращусь к собственной моей истории и расскажу, что, между тем как все сие происходило в Европе, делали мы живучи в Кёнигсберге и в чем препровождали осеннее и зимнее время.
Сие услышите вы в последующем письме, а теперешнее дозвольте сим кончить и сказать вам, что я есмь вам и проч.
Любезный приятель! Между тем как армия наша возвращалась из своего похода и, расположись на прежних своих квартирах, от трудов своих отдыхала, а командиры помышляли о приуготовлении всего нужного к новому походу и к продолжению войны сей, мы в Кенигсберге продолжали жить по-прежнему, весело и в удовольствии. Не успела начаться осень и длинные зимние вечера, как возобновились у нас по-прежнему балы и маскарады. Первые бывали хотя и во все продолжение лета, однако не так часто, как осенью и зимою, ибо в сии скучные годовые времена не проходило ни одной недели, в которой бы не было у нас бала и танцев, без всякого праздника или особливого к тому повода, например, проезда какого-нибудь знатного боярина или генерала. Для сих обыкновенно делываны были у нас балы, а в праздничные и торжественные дни заводились многочисленные маскарады либо у губернатора в доме, либо по-прежнему, для множайшего простора, в театре. В сем наиболее бывали только маскарады, и мы впервые еще научили пруссаков пользоваться театрами для больших и многочисленных собраний и, делая над всеми партерами вносимые разборные помосты, превращать оные в соединении с театром в превеличайшую залу. Для меня самого было сие новое зрелище, и я сначала не понимал, как это делали, и удивился, вошед в маскарад и не узнавши почти того места, где были партеры. Одни только ложи доказывали прежнее его существование. Но самые сии и придавали маскараду наиболее пышности и живости, ибо все они наполнены были множеством зрителей и всякого народа, которого набиралось такое множество, что было для кого наряжаться и выдумывать разнообразные одежды. В сих старались тогда все, бравшие в увеселениях сих соучастие, друг друга превзойтить, и можно сказать, что в выдумках и затеях сих не уступали нимало нам и пруссаки, а нередко нас еще в том и превосходили.
Кроме балов и маскарадов, нередко занимались мы и самым театром. Комедианты не преминули опять, как скоро наступила осень, к нам приехать и увеселяли нас своими прекрасными представлениями, а кроме сих посетил нас в сию осень и разъезжающий по всему свету эквилибрист, или балансер, и увеселял несколько раз всю нашу небольшую публику на театре показыванием нам своего искусства в фолтижированье и балансировании разном. Сие зрелище было для меня также новое и никогда еще до сего времени не виданное, и я не мог оному довольно насмотреться и надивиться тому, как может человек делать такие удивительные изгибы и перевороты и так правильно держать себя в равновесии.
Итак, судя по частым и разным увеселениям сим, можно было тогдашнюю мою жизнь почесть прямо веселою. Она и была действительно такова и была бы для нас еще и приятнее, если б только генерал наш не посыпал иногда все наши забавы и удовольствия перцем и инбирем и в наилучшие наши веселости не вливал желчи по своему беспутному и до бесконечности горячему нраву. Несчастный характер его с сей стороны не можно довольно изобразить. Я упоминал вам уже прежде о странном и удивительном свойстве нашего начальника, почему почитаю повторять то за излишнее, а скажу только то, что все мы к браням и ругательствам его наконец так привыкли, что не ставили почти оные ни во что и вместо досады смеивались только, выходя из судейской, и друг пред другом хвастались тем, что более ли или менее раз были в тот день бранены. И к удивлению всех не знающих, посторонних людей нередко, сидя в канцелярии, спрашивали друг у друга, был ли кто в тот день в канцелярии и сколько раз, что значило: был ли кто в судейской и бранен ли был от генерала. И тогда иной говорил:
– Вот, слава Богу, я еще сегодня не был ни разу.
А другой, вздохнув, говорил, что он уже раза три или четыре побывал в оной. Что касается до меня, то я хотя по должности моей и всех прочих меньше имел с ним дела, потому что все мои переводы и бумаги входили в руки к секретарям и советникам, а не к нему, однако принужден был и я пить такую же горькую чашу, как и все прочие, и хотя не так часто, как другие сотоварищи мои, однако претерпевать иногда также брани и ругательства. Поводом к тому бывало наиболее то обстоятельство, что он нередко употреблял меня вместо своего адъютанта. Всякий раз, когда ни случалось сему прихворнуть, а сие случалось довольно часто, принужден я был нести его должность, а особливо в праздничные и торжественные дни, и, разъезжая по всему городу, развозить поклоны, а накануне тех дней сзывать на бал или на обед все тамошнее дворянство. Сзывания и рассылки сии бывали иногда так велики, что и обоим нам с адъютантом едва доставало времени всех объездить и все нужное исполнить. И при таких-то случаях и терпели мы оба от генерала превеликие иногда брани, ибо как он был не весьма памятлив, то, позабыв, что иное приказал мне, нападает невинным образом на адъютанта; а иногда, приказав что-нибудь ему, а увидев меня, начинает спрашивать о том у меня, и как незнанием станешь оправдываться, то тогда и пойдет потеха, и мы только успевай слушать его брани и ругательства. В самых даваемых приказаниях бывал он как-то не всегда памятлив и постоянен. Часто случалось, что иного он совсем не приказывал, а после взыскивал, для чего было не сделано; когда же ему скажешь, что он того не изволил и приказывать, то бранил и ругал, для чего мы ему того не напомнили. А нам как можно было узнать, что у него на уме и что ему помнить надобно. Словом, взыскивания и брани, а временем и самые ругательства его были столь напрасны и мы претерпевали их столь невинным образом, что имели тысячу причин вовсе оные не уважать и вместо досады за то всему тому только смеяться, а особливо ведая, что брани сии никакого последствия не возымеют, но генерал, несмотря на все сие, остается к нам столь же благорасположенным, как был и прежде.
Кроме сего, имел я в сию осень паки перетурку.[194] Не успела армия возвратиться из своего похода и расположиться на кантонир-квартирах, как полковник нашего полку не преминул возобновить опять требование меня обратно в полк, и от нового фельдмаршала тотчас прислано было о том повеление Корфу. Сие меня паки перетревожило ужасным образом и тем паче, что от генерала нашего требованы были уже неоднократно переводчики от Сената и присылки оных со дня на день ожидали. Но как сего и по самое сие время еще не воспоследовало, то сие обстоятельство, а сверх сего благосклонность ко мне и генерала, и всех наших канцелярских и нехотение всех расстаться со мною и помогло мне и в сей раз от армии благополучно отделаться; ибо, несмотря на присланное повеление, ответствовано было, что без меня обойтиться никак было не можно, что требованные переводчики еще от Сената не присланы и что затем я и не отправлен, а оставлен при отправлении моей прежней и важной должности.
Сие удержание меня еще на некоторое время в Кенигсберге было мне тем приятнее и произвело мне тем больше удовольствия, что чрез самое короткое после того время приехали и отправленные уже давно к нам переводчики. Были все они студенты из московского университета, и их вместо двух требуемых генералом прислали к нам ровно десять человек, с тем намерением, что по оставлении из них сколько для губернской канцелярии будет надобно всех прочих отдать нам чему-нибудь учиться. Я вострепетал духом, о сем услышав, и почитал уже то неизбежным, что меня тогда тотчас уже отправят в армию так, как и писано было к фельдмаршалу. И мне не миновать уже бы того и действительно, ибо и генерал, и оба советники наши уже помышляли о том и говорили уже с первым секретарем нашим, если б не помешало тому бездельное и по-видимому ничего не стоящее обстоятельство и не помогло к тому, что я, несмотря и на сие, оставлен был еще на несколько, времени, к неописанной моей пользе, в Кенигсберге. Обстоятельство сие было следующего рода.
Помянутому первому секретарю нашему г. Чонжину случилось где-то и каким-то образом увидеть сестру того несчастного пилавского почтмейстера Вагнера, который сослан был по некоторому подозрению от нас в тайную канцелярию в Петербург, а оттуда уже в Сибирь в ссылку отправлен и который, чрез изданное после о себе в свет жизнеописание, сделался всему свету известен. Девушка сия была тогда лет восемнадцати и собою хотя не красавица, однако и недурна. Но, как бы то ни было, но она имела счастье или несчастие помянутому секретарю нашему понравиться и его так собою очаровать, что она не сходила у него с ума, и он положил во что б то ни стало, а преклонить ее к себе к любви, что ему каким-то образом и удалось. Я всего того не знал и не ведал, ибо как я и в рассуждении самого себя всего меньше о таких делах помышлял, то о постороннем заботиться и узнать мне и того меньше было нужды, а сделалась мне сия любовная интрига потому только известна, что как секретарь наш не умел ни одного слова по-немецки, а она по-русски, а обоим им нужно было почти всякий день переписываться или посылать друг к другу небольшие записочки или билетцы. Секретарю же нашему хотелось дело сие производить сколько-нибудь скрытнее, потому что он был уже женат и тогда в скором времени ожидал приезда к себе и жены своей, то и нужен был ему в сем случае посредник, который бы его записочки переписывал на немецком языке для отправления к ней, а ее, присылаемые к нему, переводил ему на русское. И кому иному можно было комиссию сию исправлять, как не мне? Он на меня ее уже за несколько времени перед тем и навалил, и не хотевшего того сперва делать и входить в такие глупые и дурные сплетни умел убедить своими просьбами и обещаниями заслужить мне то самому впредь, что я наконец волю его, хотя с крайним нехотением и всегдашним негодованием, и согласился выполнять и, переводя их небольшие, но можно сказать с обоих сторон наиглупейшие записочки, делал ему превеликое удовольствие.
Но как бы то ни было, но услуга сия мне крайне сгодилась при помянутом случае; ибо как секретарю нашему с сей стороны я сделался крайне нужным, то и не хотелось ему никак отпустить меня в полк, но он, имея в генерале великую силу, стал и без всякой моей о том просьбы и домогательства генералу представлять, что меня отпустить еще никак не можно, потому что из всех десяти человек присланных к нам студентов, по деланным испытаниям всем оным, не нашелся из всех их ни один, который бы мог сколь-нибудь исправлять то, что исправляю я в канцелярии, но что все они столь мало умеют по-немецки, что их надлежало еще отдавать сему языку учиться.
Сие было отчасти и сущая правда, ибо они все хотя и учились в Москве по-немецки, но, не имея практики, казались столь незнающими, что сначала и подумать было не можно о употреблении их в переводческую должность; хотя им чрез самое короткое время можно б было сделаться к тому способными, как то после и оказалось, но на тогдашний случай помогло мне их незнание. Генерал сам, испытав их несколько и увидев то же, тотчас на представление секретаря согласился, и я оставлен был попрежнему, а господам студентам велено было приискивать себе учителей и места, где бы им и чему учиться, что они и не преминули сделать и через короткое время разобрались по разным профессорам, и иные стали штудировать философию, иные медицину, некоторые физику, а иные металлургию и так далее, а я остался опять один в канцелярии исправлять должность толмача и переводчика.
Вместе почти с ними приехали к нам для отправления письменных дел в канцелярии нашей и два юнкера, господа Олины. Они присланы были к нам на место отбывшего от нас секретаря Гаврилова, и были оба ребята молодые и родные братья между собою. Одного из них звали Яковом Ивановичем, а другого Александром. И как они сделались во всем нашими сотоварищами и приобщены были к свите генеральской и с нами не только всякий день вместе сидели и писали в канцелярии, но и обедывали у генерала, то и надобно мне сколько-нибудь упомянуть о их характерах.
Как оба они были дети какого-то богатого секретаря, но имели уже офицерские чины, то и вели они себя совсем не на подьяческой, а на дворянской ноге и якшались не с подьячими, а с нами. Оба они были еще не стары, и старшему не более 21 года, а другой был моложе его одним только годом. Оба весьма не глупы, но, кроме русской грамоты, оба ничего не разумели. Старший из них вел себя не только отменно чисто, но в скором времени сделался у нас почти первым щеголем и смешным и несносным петиметром.[195] Будучи собою недурен, возмечтал он о себе, что он великий красавец, и стал не только проживаться совсем на уборы и щегольство, но, что всего смешнее, вздумал еще высокомериться собою и почитать себя и умнее всех на свете. Сие вооружило нас на него всех, ибо, сколько мы его не любили, но нам его высокомерие было несносно и мы, вместо искомого им себе от всех уважения, ему внутренно только смеялись.
Что касается до его брата, то сей был совсем отменного и лучшего характера: тих, дружелюбен, скромен, ласков, низок (?)[196] и столь склонен к узнанию всего того, что ему было неизвестно, следовательно, способен к научению себя всему, что мы его все любили. А особливо у меня с ним восстановилось скоро особливое дружество, которое со временем так увеличилось, что мы были наилучшими друзьями и препровождали время свое наиболее вместе.
Вскоре после того перетревожены мы были однажды в самую глухую и темную осеннюю ночь пожаром, случившимся у нас в нашем вновь основанном монетном дворе. Как оный был неподалеку от замка и на самой той улице, где я и имел свою квартиру и от меня недалеко, то перетревожен я им был в особливости и принужден был в полночь вставать, одеваться, бежать на сей пожар и помогать его тушить прочим. По особливому счастию, удалось нам не допустить его до усилия, но потушить в самом еще почти начале; однако не прошло без того, чтоб не распропало при том множество делаемой нами новой монеты, как готовой, так и не в отделанных еще кружках, которые принуждено было выносить все вон и таскать насыпанными вверх лотками. Сам наш генерал был на сем пожаре и не меньше всех нас старался о скорейшем погашении оного, поелику от сгорания монетного двора зависела великая важность.
Другой пожар, воспоследовавший через несколько дней после сего, был еще того важнее и хотя утушен также при самом еще своем начале, но навел нам премножество хлопот. Случился он быть в самой нашей канцелярии и также в глубокое ночное время, когда никого из нас в канцелярии не было, а одни только сторожа сидели в подьяческой и дожидались, покуда выйдет из судейской советник наш, господин Бауман, который, по многоделию своему и по прилежности, нередко просиживал один-одинехонек и прописывал до самой полуночи. Но в сей раз господа сторожа наши как-то оплошали и не слыхали, как он из судейской вышел, ибо из оной были двери особые в генеральские комнаты, где он живал, но, считая его все в судейской, не озабочивались нимало и об оной и о свечах, господином Бауманом оставленных горящими; да и он как-то в сей раз оплошал и вышел вон, не позвонив и не приказав сторожам потушить свечи. Но как бы то ни было, но случилось так, что от одной свечи отстрекнул кусочек горящей еще светильни и, по несчастью, попал на лежащие на столе во множестве разные бумаги. Сии тотчас начали от сего гореть и полыхать и в немногие минуты наделали столько дела, что нам целую зиму досталось много потрудиться. Целая половина стола с превеликим множеством накладенных на него важнейших бумаг, полученных не только от фельдмаршала и других генералов, но и от самого двора и от Сената из Петербурга, сгорели, отчасти все, отчасти наполовину, и вся судейская наполнилась таким множеством дыма, что в нее войтить было не можно. К особливому несчастию, сторожу, сидевшему в подьяческой, случилось в самые сии минуты вздремать, и он до тех пор не узнал о сем пожаре, покуда чадом и смрадом не наполнилась уже отчасти и подьяческая и оный не разбудил его, дремавшего. Тогда бросился он в судейскую и вострепетал, увидев всю ее наполненную дымом, а судейский стол весь в огне и в пламени. Он бросился тушить и поднял такой крик, что перетревожил всех в замке. Сам генерал, услышав о пожаре сем, прибежал туда без памяти, и его столько сей случай раздосадовал, что он занемог от сердца.