Любезный приятель! Между тем, как вышеупомянутом образом, в самую глубочайшую осень 1757 года война в прусских, цесарских и саксонских землях горела наижесточайшим образом и целые десятки тысяч людей лишались жизни, а того множайшие попадали в полон, поля же обагрялись человеческою кровью, а бесчисленное множество бедных поселян лишались своих домов и всего своего имения, а того множайшие претерпевали тягость от податей и отнимания у них всех заготовленных ими для своего пропитания съестных припасов и фуража, – отдыхали мы в Польше и в Курляндии от своих трудов и всю сию осень и начало зимы препроводили в мире, тишине и наивожделеннейшем покое. Не зная ничего о всех сих происшествиях, жили мы тут на своих покойных квартирах и только что веселились.
Но сколь спокойны были мы, столь беспокоилось правительство наше худыми успехами нашего первого похода. Неожидаемым и постыдным возвращением армии нашей из Пруссии и всеми поступками нашего фельдмаршала Апраксина была владеющая нами тогда императрица крайне недовольна, и хотя для прикрытия стыда и обнародовано было, что сие возвращение армии нашей произошло по повелению самой императрицы и будто для того, что как цесарцы сами уже вошли в Шлезию, то нам не было нужды иттить далее и продолжать поход свой до Шлезии, и что, сверх того, войска нужны были в своем отечестве по причине болезни императрицыной, – однако всем известно было, что это объявлено было для одного вида, а в самом деле все знали, что учинил он то самопроизвольно. А самое сие и навлекло на него гнев от императрицы, почему не успел он возвратиться в Курляндию, как отозван был в Петербург для отдания в поведении своем отчета. Сие обратное путешествие в столичный город было сему полководцу весьма бедственно и несчастно. Лишась всей своей прежней пышности, принужден он был ехать как посрамленный от всех, почти тихомолком, и слухи об ожидаемых его в Петербурге бедствиях столь его беспокоили, что он на дороге занемог и больной уже привезен в Нарву. Но сего было еще не довольно. Но несчастие встретило его уже и в сем городе, ибо прислано было повеление, чтоб его не допускать и до Петербурга, но, арестовав тут, велеть следовать его нарочно учрежденной для того комиссии. И сие бедняка сего так поразило, что он в немногие дни лишился жизни, о которой никто не жалел, кроме одних его родственников и клиентов, ибо, впрочем, все государство было на него в неудовольствии.
Сим образом погиб сей человек, бывший за короткое пред тем время толико знатным и пышным вельможею, и наказан самою судьбою за его вероломство к отечеству и поступку, произведшую толь многим людям великое несчастие.
Между тем команда над оставшею в Курляндии и Польше армиею поручена была генерал-аншефу графу Фермеру. И как сей генерал известен был всем под именем весьма разумного и усердного человека, то переменою сею была вся армия чрезвычайно довольна. Он и не преминул тотчас стараниями своими и разумными новыми распоряжениями оправдать столь хорошее об нем мнение.
Первое и наиглавнейшее попечение сего генерала было о том, как бы удовольствовать всю армию всеми нужными потребностями, а потом овладеть скорее всем королевством прусским, и чрез то сколько, с одной стороны, исправить погрешность, учиненную графом Апраксиным, столько, с другой, исполнить желание нашего двора и императрицы. Ибо, как между тем получено было известие, что король прусский все свое прусское королевство обнажил от войск, употребив оные, как выше упомянуто, для изгнания шведов из Померании, то, дабы не дать ему время опять армию свою туда возвратить, велено было наивозможнейшим образом поспешить и, пользуясь сим случаем, занять и овладеть всем королевством прусским без дальнего кровопролития.
Всходствие чего не успел сей генерал принять команды и получить помянутое повеление, как и начал ко вступлению в Пруссию чинить все нужные приуготовления. И как положено было учинить то, не дожидаясь весны, а тогдашним же еще зимним временем, то с превеликою нетерпеливостию дожидался он, покуда море или паче тот узкий морской залив, который известен под именем Курского Гафа[120] – и, будучи от моря отделен узкою и длинною полосою земли, простирается от Мемеля до самого местечка Лабио, – покроется столь толстым льдом, чтоб по оному можно было иттить прямым и кратчайшим путем на Кенигсберг войску со всею нужною артиллериею. Нетерпеливость его была так велика, что с каждым днем приносили ему оттуда лед для суждения по толстоте его, может ли он поднять на себе тягость артиллерии.
Но как сие не прежде воспоследовало, как в самом окончании 1757 года, то самое начало последующего за сим 1758 года и сделалось достопамятно обратным вступлением наших войск в королевство прусское. Граф Фермор еще в последние числа минувшего года переехал из Либавы в Мемель, а тут, изготовив и собрав небольшой корпус и взяв нужное число артиллерии, пошел 5-го числа генваря по заливу прямо к Кенигсбергу, приказав другому корпусу, под командою генерал-майора графа Румянцева, в самое то ж время вступить в Пруссию со стороны из Польши и овладеть городом Тильзитом.
Успех дела и похода сего был наивожделеннейший. Войска графа Фермера в тот же день без дальнего отягощения дошли по льду до острова Руса и овладели находившимся тут амтом,[121] а войска, вступившие со стороны из Польши, овладели без всякого сопротивления Тильзитом, где граф Румянцев, услышав, что в городе Гумбинах находился еще небольшой прусский гарнизон, послал было для захвачения оного войска, но они его уже не застали, ибо он, услышав о приближении наших, заблагорассудил удалиться заранее. Итак, вступили наши во все местечки и города без всякого сопротивления и везде жителей приводили к присяге быть в подданстве и верности у нашей императрицы.
Наконец граф Фермор, соединившись со всеми пятью колоннами войска, вступившими в Пруссию с разных сторон, под командою генерал-поручиков Салтыкова, Резанова, графа Румянцева и генерал-майоров князя Любомирского и Леонтьева, пошел прямо и без растахов в город Лабио и, пришед туда 9-го числа, нашел у тамошнего начальства уже повеление от кенигсбергского правительства, чтоб в случае вступления наших войск отпускалось нам все, чтоб ни потребовалось, без всякого сопротивления, и повиноваться всем приказаниям графа Фермера.
Из сего места отправил сей генерал полковника Яковлева с 400 гренадер, с 8-ю пушками и 9-ю эскадронами конницы под командою бригадира Демику и с 3-мя гусарскими полками и Чугуевскими казаками под предводительством бригадира Стоянова прямо к Кенигсбергу. А как между тем приехали к нему и депутаты, присланные от кенигсбергского правительства с прошением от всего города и королевства, чтоб принято оное было под покровительство императрицы и оставлено при ее привилегиях, то он, уверив их о милости монаршей, отправился и сам вслед за помянутым передовым войском в помянутый столичный город.
Итак, 11-й день генваря месяца был тот день, в который вступили наши войска в Кенигсберг, а вскоре за ними прибыл туда и сам главнокомандующий. Въезд его в сей город был пышный и великолепный. Все улицы, окна и кровли домов усеяны были бесчисленным множеством народа. Стечение оного было превеликое, ибо все жадничали[122] видеть наши войска и самого командира, а как присовокуплялся к тому и звон в колокола во всем городе и играние на всех башнях и колокольнях в трубы и в литавры, продолжавшееся во все время шествия, то все сие придавало оному еще более пышности и великолепия.
Граф стал в королевском замке и в самых тех покоях, где до сего стоял фельдмаршал Левальд,[123] и тут встречен был всеми членами правительства кенигсбергского, и как дворянством, так и знаменитейшим духовенством, купечеством и прочими лучшими людьми в городе. Все приносили ему поздравления и, подвергаясь покровительству императрицы, просили его о наблюдении хорошей дисциплины, что от него им и обещано.
В последующий день принесено было всевышнему торжественное благодарение, и главнокомандующий, отправив в Петербург графа Брюса с донесением о сем удачном происшествии, трактовал у себя весь генералитет и всех лучших людей обеденным столом,[124] а наутрие приводим был весь город к присяге, и главное правление всем королевством прусским началось нашими.
Не успел граф Фермор помянутым образом городом Кенигсбергом овладеть и все правительства получить в свою власть, как наипервейшее его попечение было о расположении вступивших в Пруссию войск на зимние квартиры и о занятии ими всех нужнейших мест как во всем королевстве прусском, так и в польской Пруссии. Итак, иным велел он расположиться квартирами в окрестностях Кенигсберга, другим иттить и занять приморскую крепость Пилау, иным же иттить далее вперед и занять все места по самую реку Вислу и с ними вместе польские вольные города Ельбинг и Мариенбург. Сим последним хотя и не весьма хотелось впустить наши войска, но как обещано было им всякое дружелюбие, то принуждены были на то согласиться. В Кенигсберге же для гарнизона введен четвертый гренадерский полк, также Троицкий пехотный, и комендантом определен бригадир Трейден, а суды поручены полковнику Яковлеву, ибо и сам граф намерен был отправиться далее и главную свою квартиру учредить на Висле, в прусском городке Мариенвердере. Что же касается до оставшихся в Курляндии и Самогитии полков под командою генерала Броуна и князя Голицына, то и сим велено также вступить в Пруссию и, прошед через оную, занять верхнюю часть польской Пруссии с городами Кульмом, Грауденцом и Торунем, и чрез то составить кордон по всей реке Висле.
Как в числе сих оставшихся в Курляндии полков случилось быть и нашему Архангелогородскому полку, то и не имели мы в сем зимнем походе соучастия, но все сие время простояли спокойно на своих квартирах и не прежде обо всем вышеупомянутом узнали, как по вступлении уже наших в Кенигсберг и когда прислано было повеление, чтоб и нам туда же следовать. Я не могу довольно изобразить, какую радость произвело во всех нас сие известие. Все мы радовались и веселились тому власно так, как бы каждому из нас подарено было что-нибудь и мы в завоевании сем имели собственное соучастие. Никогда с толикою охотою и удовольствием не собирались мы в поход, как в сие время, и никогда толикого усердия и поспешения в сборах и приуготовлениях всеми оказываемо не было, как при сем случае.
Нам велено было нимало не медля выступить в поход, и путь шествию нашему назначен был прямо через Польшу, или нарочитую часть литовской провинции Самогитии; a потом, вдоль всего королевства Прусского, прямо к польскому вольному городу Торуню, стоящему на берегах реки Вислы на отдаленнейшем краю Пруссии польской. Итак, хотя мы и не могли ласкаться надеждою увидеть столичный прусский город Кенигсберг, который оставался у нас далеко вправе, однако по крайней мере довольны были мы тем, что увидимъ все Прусское королевство.
Со всем тем сколько ни радовались мы сему скорому и нечаянному выступлению и шествию в Пруссию, однако обстоятельство, что тогда была самая середина зимы и что всем надлежало запасаться санями, наводило нам много заботы. Но никто из всей нашей братьи офицеров так много озабочен тогда не был, как я, но тому была довольная причина. У всех офицеров было довольное число лошадей, на которых бы им везть свои повозки и на чем и самим в маленьких санках ехать, ибо верховая езда для зимнего времени была не способна, а у меня было только две лошади, а третьей, для особливых и маленьких санок, не было. На сей третьей лошади, как выше упомянуто, отправил я другого человека моего в деревню, за Москву, и сей человек ко мне еще тогда не возвратился. Итак, не только не было у меня третьей лошади и другого человека, но сверх того имел я и во всем прочем крайнюю нужду и недостаток: не было у меня ни маленьких санок, как у прочих, не было ни большой шубы, ни порядочного тулупа, ни прочего нужного платья, ни запаса и съестных припасов, толико нужных для похода, а что всего паче – не было и денег. Всего того уже за несколько дней дожидался я со всяким днем; а тогда как сказан был нам поход, то ожидание мое сопрягалось с величайшею нетерпеливостью, ибо по счислению времени надобно уже ему было давно быть. Со всем тем сколько я Якова своего ни дожидался, сколько ни смотрел в окна, не едет ли, сколько раз ни высылал смотреть, не видать ли его едущего вдали, – но все наше ожидание и смотрение было напрасно: Якова моего не было и в появе, и я не знал, что наконец о нем и думать. Уже сделаны были все приуготовления к походу; уже назначен был день выступления; уже день сей начал приближаться, – но Яков мой не ехал и не было о нем ни духу, ни слуху, ни послушания. Господи, какое было тогда на меня горе и каким смущением и беспокойством тревожился весь дух мой! Я только и знал, что, ходя взад и вперед по горнице, сам с собою говорил:
«Господи! Что за диковинка, что он так долго не едет? Давно бы пора уже ему быть. Что он со мною теперь наделал и что мне теперь начинать?..»
Пуще всего смущало меня то, что я, в бессомненной надежде, что он вскоре возвратится и привезет мне все нужное, ничем и не запасался и ничего нужного себе и не покупал. К вящему несчастию, не было у меня тогда и денег, ибо, по недостатку оных по возвращении из похода, жалованье было уже забрано вперед и истрачено. Но все же я мог достать денег на покупку лошади и санок, в которых мне всего более была нужда, если б вышеупомянутая надежда скорого возвращения моего слуги меня не подманула, которого я с часу на час дожидался.
Но наконец наступил уже и тот день, которого я, как некоего медведя, страшился, то есть день выступления нашего в поход. И как Якова моего все еще не было, то не знал я, что делать, и был почти вне себя от смущения. Повозку свою с багажом хотя и совсем я исправил и она была готова, но самому мне как быть, – того не мог я сперва никак ни придумать, ни пригадать. Не имея особой лошади и санок, другого не оставалось, как иттить пешком вместе с солдатами. Но о сем можно ли было и думать, когда известно было мне, что и у последних самобеднейших офицеров были особые лошади и всякий имел свои санки и что я чрез то подвергну себя стыду и осмеянию от всего полка. В сей крайности приходило уже мне на мысль сделать то, чего я никогда не делывал, то есть сказаться нарочно больным, дабы мне, под предлогом болезни, можно было ехать в кибитке и в обозе. Но сие находил я неудобопроизводимым, по причине, что кибитка моя была вся набита всякою рухлядью и мне в ней поместиться было негде. Словом, я находился тогда в таком настроении, в каком я отроду не бывал; и истинно не знаю, что б со мною было, если б не вывел меня наконец капитан мой из моего смущения и несколько меня не успокоил.
Сей, увидев крайнее мое смущение и расстройку мыслей, быв свидетелем всему моему нетерпеливому ожиданию и ведая причину, для чего я не покупал лошади и саней, спросил меня наконец, как же я о себе думаю?
– Что, батюшка! – ответствовал я на сей вопрос. – Я истинно сам не знаю, что мне делать. Приходится пешком почти иттить, покуда сыщу купить себе лошадь и сани.
– И! – ответствовал он мне. – Зачем, братец, пешком иттить – кстати ли! Поедем лучше вместе в одних со мною санках. Хоть они и тесненьки, но как-нибудь уже поуместимся. По крайней мере, на первый случай и покуда попадется тебе купить лошадь, а между тем, может быть, подъедет и человек твой.
Не могу изобразить, сколь много утешил и обрадовал он меня предложением сим. Я хотя для вида совестился и говорил, что я его утесню и обеспокою, но в самом деле так был рад сему случаю, что если б можно, то расцеловал бы его за оное.
Итак, положено было у нас ехать вместе; но не успели мы кое-как и с великою нуждою доехать до штаба и оттуда всем полком выступить в поход, как я у своей братьи офицеров множество нашел не только просторнейших мест для сидения, но даже несколько пустых и праздно едущих санок. Ибо как во время сего похода не имели мы причины ни к малейшему опасению от неприятеля, то и шли мы как собственно в своем отечестве или в дружеской земле, так сказать, спустя рукава и пользуясь всеми выгодами, какие в мирное время иметь можно. Полк вели у нас обыкновенно одни только очередные и дежурные, а прочие офицеры все ехали где хотели, и сие и причиною тому было, что они, для лучшего сокращения дороги и для приятнейшего препровождения времени, соединялись в разные кучки и компании и ехали не только гурьбою на многих санях вместе, но присаживались друг к другу на сани для шуток и разговоров, а свои оставляя ехать пустыми; и как они все были мне друзья и приятели, то и мог я присаживаться из них в любые и ехать так долго, как мне хотелось.
Сим образом, перепрыгивая с одних саней на другие и присаживаясь то к тому офицеру, то к другому, и переехал я весь свой первый переход благополучно, и мне удалось смастерить все сие искусно и хорошо, что никому из офицеров и на ум того не приходило, что у меня собственных своих не было и что я делал то поневоле. Однако на всю сию удачу несмотря, беспокоился я во всю дорогу крайне мыслями и того и смотрел, чтоб кто тайны моей не узнал и чтоб не принужден я был вытерпливать превеликого стыда и от всех себе насмешек.
Но как бы то ни было, но мы приехали и расположились ночевать в одном небольшом местечке, на границах уже литовских находящемся, и сделали в сей день великий переход. Тут получил я хотя прекрасную и спокойную квартиру, но вся ее красота меня не прельщала, ибо у меня не то, а другое на уме было. Я заботился беспрерывно о своем путешествии и только сам себе в мыслях говорил и твердил:
«Ну, хорошо! Сегодня-таки мне удалось кое-как промаячить, но как быть завтра? С кем ехать и к кому приставать? Ну как догадаются и узнают, как тогда быть?»
Помышления таковые привели в такую расстройку мои мысли, что я был власно как в ипохондрии[125] и в таком углублении мыслей, что самая еда мне на ум не шла. Но вообразите себе, любезный приятель, какая перемена со мною долженствовала произойтить, когда в самое сие время вбежал ко мне почти без души мой малый и запыхавшись сказал:
– Что вы, барин, знаете? Ведь Яков наш приехал!..
– Что ты говоришь! – воскричал я, вспрыгнув из-за стола и позабыв о еде. – Не вправду ли, Абрамушка?
– Ей-ей, сударь, теперь только на двор взъехал, и какие же прекрасные санки!
В единый миг очутился я тогда на крыльце и от радости не знал, что говорить, а только что крестился и твердил:
– Ну слава Богу!
Но радость моя увеличилась еще более, когда услышал я от моего Якова, что он привез ко мне не только множество всякого запаса, но и накопил мне всего и всего, в чем наиболее была нужда. Привез мне прекрасный тулуп, большую шубу лисью, новое седло и множество других вещей; а что всего приятнее было мне, то и множество всяких вареньев и заедок, присланных мне от моей сестры, к которой он заезжал и которая находилась тогда с зятем моим в деревне, ибо сей отпущен был от полковника еще с самого начала зимы и нашел потом способ отбиться совсем от службы в отставку. Но что радость мою еще совершеннейшую сделало, то было уведомление его, что он привез с собою еще более ста рублей денег. Боже мой, как обрадовался я сему последнему! Истинно я не помню, чтоб я когда-нибудь так много обрадован был, как тогда. Таки сам себя почти не помнил и не ходил, а прыгал от радости по комнате и только что твердил:
– Ну, слава Богу, теперь все у меня есть, всего много: и лошадей, и запасу, и платья, и денег, и всего, и всего! Теперь готов хоть куда, и мне ни перед кем не стыдно.
Словом, я мнил тогда, что я неведомо как богат и что наисчастливейший человек был в свете, и тысячу раз благодарил сперва Бога, а потом слугу своего Якова за исправное отправление полученной ему комиссии. Да и подлинно, день сей был достопамятный в моей жизни тем, что сколь великое чувствовал я при начале его огорчение, столь великою, напротив того, радостью объято было мое сердце при окончании оного.
Сим окончу я теперешнее письмо и сказав, что я есмь ваш нелицемерный друг, остаюсь, и прочая.
Любезный приятель! Радость моя о прнезде моего слуги и нетерпеливое желанне видеть, что он привез с собою, была так велика, что я не дал почти времени порядочно выпрячь лошадей и прибрать, но велел скорее развязывать воз и носить к себе все привезенное. Удовольствие при развязывании и рассматривании всего было чрезвычайное; а то я уже никак изобразить не могу, какое чувствовал я, когда подал он мне привезенный им мерлушечий и зеленою китайкою покрытый легонький тулуп. В единый миг сбросил я с себя прежний гадкий и дурной овчинный и надел на себя сей новый. И чтож это! сколь прелестным показался он мне тогда! И мягок-то, и легок, и тепел, и красив – и все качества и достоинства были в нем. Для испытания привезенного чая и сахара, должен был Абрам мой тотчас бежать и в новом чайнике варить воду, и чай сей мне тогда вкуснее всех чаев в свете показался, и я не мог ему довольно похвал приписать. Увидев же множество ветчины, тотчас сварен был и оной целый окорок; и как я был до нем всегда великий охотник, а тогда уже несколько месяцев ее не едал, то не могу изобразить, сколь сладок и вкусен мне тогдашний ужин показался. По окончании оного, привезенные варенья должны были служить мне вместо десерта. Все их, сколько их ни было, я отведывал, и каждое казалось мне неведомо каким драгоценным конфектом. Словом, всем и всем я тогда удовольствовался досыта, и был всем так доволен, что ничего не желал более. Вот до чего доводит претерпенная несколько времени нужда, и какую великую и ему придает она и самым маловажным вещам!
Итак, поутру, на другой день, имел я уже удовольствие ехать в своих санках, которые были хотя не чухонские, а пошевенки, но я о сем уже не заботился, а довольно, что были новые санки с кряковками, и что я был одет тепло и как водится, и мне не только ни пред кем было не постыдно, но я еще имел пред многими тогда великое преимущество. Словом, произведенное вдруг во всем изобилие произвело даже во всем во мне великую перемену. Я возымел как-то и увышеннейшее о себе мнение, ехал со всеми, которые были выше меня чинами, обходиться фамильярнее и вольнее, да и они все, проведав, что ко мне привезено довольно всякой-всячины и что были у молодца и денежки, стали обходиться со мною как-то ласковее, и власно как стараться искать моей к себе дружбы и приятства. Они стали приглашать меня чаще в свои компании, просить препровождать с ними время и брать участие в их увеселениях, и прочая тому подобное, что все хотя и льстило моему самолюбию, но после возымело последствия не весьма для меня выгодные, как то окажется после.
Поход наш, как выше упомянуто, простирался чрез Польшу и прямо на прусский городок Гумбины. И поелику мы шли не спеша, и чрез два дни брали всегда растах, и притом в польских местечках, селах и деревнях получали всегда хорошие и спокойные квартиры, то мы не чувствовали почти никакого отягощения, и все наше шествие можно дочесть более беспрерывным увеселением, нежели походом. Всякий день съезжались мы по нескольку человек вместе и, едучи вереницею, друг за другом, не пропускали почти ни одной на дороге стоящей корчмы, в которой бы не побывать и по нескольку минут не препроводить в смехах, играх и шутках. Как же скоро приедем в какое-нибудь местечко и расположиться по квартирам, то и пойдут у нас, а особливо во время дневаньев, разгуливанья друг к другу по гостям и вместе потом, буде есть где, по трактирам, и начнутся картежные игры и друг друга угащивания чаями, пуншами, вином и прочим. Одним словом, мы во весь сей поход препровождали время свое очень весело, а помогала много к тому и стоявшая тогда хорошая и самая умеренная зимняя погода.
Впрочем, во время сего шествия имел я случай насмотреться довольно всему житью-бытью поляков, живущих в сей части Литвы, или провинции литовской, известной под именем Жмудии или Самогитии, через которую мы тогда шли. Мне показалась она довольно, однако не слишком же хороша. Самые деревни были немного чем лучше наших русских, а и местечки или маленькие городочки не слишком завистны и далеко не таковы хороши, как в других местах Польши, чему причиною, может быть, было то, что сей угол польского государства был весьма беднее прочих мест. Однако, как бы то ни было, однако находилось довольно и таких предметов, которые привлекали к себе тотчас любопытное наше зрение, как скоро мы вошли в литовские пределы. Часовеньки, стоящие неподалеку пред въездом в каждую деревню, доказали нам тотчас, что находились мы уже в землях католицких. Часовеньки сии делаются у них почти такие же, какие делают у нас кой-где мужики при дорогах, для поставления в них икон: на одном столбике и с маленькою крышечкою; но разница только та, что у них столбы сии высокие, и не такие, как у нас, низкие, да и под кровелькою не образа ставятся, а всегда уже бывает резное распятие. Сие хотя наиглупейшим образом и обезображается католиками, приделыванием к поясу занавески, ибо от сего всякое таковое распятие не инако кажется как в юбочке, что для непривыкнувшаго видеть сие кажется очень дурно и нимало не кстати; однако то по крайней мере хорошо и мне весьма полюбилось, что ни один католик, а особливо житель той деревни или села не проходит никогда мимо такового столба без того, чтоб ему не остановиться и пред распятием, став на колени и воздев руки, не прочесть краткой молитвы.
Что принадлежит до внутренности домов, то в них хотя мы и находили множество изображений святых, но не рисованных, по нашему, на досках, а все печатных на бумаге и раскрашенных разными красками. Сими картинами во всяком доме весь передний угол у них улепливается, и всем им воздают католики точно такое ж почтение, как мы иконам.
Кроме того, во время сего путешествия случалось нам неоднократно, для любопытства, бывать и в жидовских синагогах или домах, где они поучаются слову Божию, читают священное писание, приносят свои молитвы – вместо храма, и кои в священном писании упоминаются под именем сонмищей или училищ. В сих не находили мы никаких украшений, кроме нескольких лавок, для сидения, и одного возвышенного посреди здания, на подобие амвона сделанного, и перильцами окруженного места для читания на оном священного писания, и потому не имели они никакого подобия церкви, каковыми они и не почитаются.
Но сколь зрелища сии в состоянии были, по новости своей, нас несколько увеселять, столько, напротив того, не полюбились нам иные предметы, начавшие тотчас встречаться с зрением нашим, как скоро мы вошли в Польшу. Были то стоящие кой-где неподалеку от дороги виселицы с висящими на них повешенными людьми. Нигде, я думаю, столько людей не вешается, как в Польше. За маленькое воровство и кражу должен уже вор иттить на виселицу, и казнить его сим образом может не только всякое городское начальство и правительство, но и самые дворяне. Обыкновение, поистине, весьма странное и гнусное, а что всего удивительнее, не выполняющее далеко той цели, для которой оно вошло в употребление; ибо, несмотря на всю строгость сего за воровство наказания, воры все-таки в государстве не переводились и их все-таки было много. Но как бы то ни было, но мы, по непривычке своей, не могли никак без внутреннего содрогания и отвращения смотреть на сии виселицы, а особливо с людьми, повешенными на них давно и качающимися от ветра.
Далее памятны мне очень польские соленые ухи, варимые из рыбы; ибо как в случающиеся постные дни вздумали было мы заставливать варить себе ухи из свежей рыбы хозяев наших квартир, то скоро увидели, что для нас ухи их совсем не годятся, ибо они имеют обыкновение солить ее так круто в много и приправливать так много луком и перцем, что вам никоим образом есть их было не можно, и мы не один раз принуждены были тужить, что поручали им сие дело.
Вот все, что случилось мне тогда во время шествия вашего через Польшу заметить; а теперь расскажу вам, любезный приятель, другое и ближе до меня касающееся. Я упомянул уже вам, что мы, идучи сим образом походом, изыскивали и употребляли всякого рода забавы и увеселения, чем бы вам прогонять скуку, с таковым медленным походом обыкновенно сопряженную. Из числа сих увеселений можно было почесть наиглавнейшим карточную игру, как обыкновеннейшую у офицеров забаву. К сему роду увеселения хотя я и никогда не имел склонности и охоты, однако тогда едва было господа наши офицеры меня этому прекрасному рукомеслу не научили; ибо как всем нм было известно, что у молодца денежки тогда были, то явилось множество подлипал и друзей, старавшихся всячески заманить меня в сети и приучить к игре. Каких и каких хитростей не употребляли они к тому! Однако всеми своими хитростями и заговорами не могли они меня никак заохотить и приучить к азартным играм, как то: к квинтичу и к банку, которые тогда наиболее были в употреблении. Совсем тем не отделался же я совершенно от них; ибо как они увидели, что я никак с сей стороны не даюсь в обман, то вздумали напасть на меня с другой, и слабейшей стороны. Они приметили, что я имел некоторую склонность к игре в ломбер. Сия игра, которую я хотя никак порядочно не разумел, была мне непротивна, и я не скучивал никогда играть в оную; а сего было и довольно. Некоторые молодцы и, между прочим и сам капитан мой господин Гневушев постарался тотчас меня к оной пристрастить и довесть до того, что я почти всякий вечер с ними в нее играл и по нескольку часов в сей игре упражнялся. Но за сие увеселение принужден я был заплатить очень дорого. Ибо несмотря как они меня умышленно ни расхваливали, говоря, что я и хорошо-то, и примечательно и искусно играю, и как, для вящего заохочивания меня, ни старались умышленно мне иногда, а особливо сначала проигрывать, но я всякий раз оставался наконец в проигрыше. Которые проигрыши были хотя сначала невелики, но как после мало-помалу стали увеличиваться и наконец дошло до того, что не проходило вечера, в который бы я рублев двух или трех не проиграл, то сие начало наконец делаться мне и чувствительно и побудило в один день сметиться, сколько я, играя таким образом в разные времена, уже проиграл. Я ужаснулся, и все волосы на мне стали ажно дыбом, когда увидел, что количество сие простиралось уже за сорок рублей. – «Э! э! – воскликнул я тогда: – сколько это я уже пробухал! – и почесал у себя за ушми. – Ежели еще так-то, так и всех денег моих не надолго станет! изрядно, право, я это сделал… нельзя быть лучше». – Сказав сие, начал я взад и вперед ходить по квартире своей и сам на себя досадовать, и бранить себя за свою неосторожность. Но как сие было уже поздно, и мне все такие раскаявания и досады на самого себя не помогали и денежки были уже проиграны, и проиграны невозвратно, то, сожалея о убытке самопроизвольном, начал я тогда проклинать и игру, и всю мою охоту к оной. «Пропади она, окаянная! говорил я сам себе: этак доведет она меня до того, что я и совсем проиграюсь и останусь опять сиг-сигом, волен Бог и со всею забавою и удовольствием притом. Не лучшели не иметь оного, да остаться при своих денежках – чуть ли не здоровее на животе будет».