Гоголь – А. С. Данилевскому, 11 апр. 1838 г., из Рима. Письма, I, 483.
Жизнь моя была бы самая поэтическая в мире, если бы не вмешалась в нее горсть самой негодной прозы: эта проза – мое гадкое здоровье. Жду с нетерпением лета. Зима была здесь чудная. Я ни один раз не топил в комнате, да и печи нет. Солнце, и дни без облака; но весна принесла и холод, и дожди.
Гоголь – Н. Я. Прокоповичу, 15 апр. 1838 г., из Рима. Письма, I, 486.
Пошли мы к княгине Волконской… Тотчас же начали мы и о Гоголе; сказали ей пару слов о посещениях, которые мы ему сделали и о которых мы в последнем письме написали вам более пространно. Иероним (Кайсевич) вспомнил о сонете, который он перед этим написал. Княгиня пригласила нас к себе назавтра обедать, чтоб нам опять встретиться с Гоголем. Тогда же она нам сообщила, как поделилась с ним своими намерениями касательно своего сына и как Гоголь сердечно это принял и добродушно подбодрял ее, чтоб она имела надежду – т. е., что ее сын обратится[32].
Обед у Волконской прошел, как мы желали; я сидел рядом с Гоголем и разговаривал с ним по-русски, так как иначе он не говорит; по-итальянски и по-французски он лучше читает, чем говорит, хотя всегда говорит хорошо; но, как он нам объяснил, он не имеет дара к языкам. Сдается мне, что с пару хороших мыслей я ему внушил. Сильно Гоголь «задумался», говоря его языком. «Это меня радует, – говорила нам позднее княгиня Волконская. – Заметили ли вы, как он внутренно работает?» Под конец княгиня выразила желание, чтобы мы приходили к ней каждый день.
В пятницу… к Гоголю в его собственной квартире; тут, как и в первый раз, больше говорили о славянстве, поэтому мы условились ходить вперед поодиночке, так как одиночные встречи более располагают к взаимному обнаружению себя. Но мы видим, что и за эти посещения в его душе утвердились хорошие впечатления.
После обеда у Волконской Иероним читал оба свои сонета[33]. Сонет к Гоголю не прошел мимо цели и произвел большое впечатление на душу певца. Они были переведены по-французски, но Гоголь и по-польски немало понимает. Тот раз мы провели в их обществе более трех часов.
Петр Семененко – Богдану Яньскому, 22 апреля 1838 г., из Рима. Smolikowski, II, 112–115. (Польск.)
С божьего соизволения, мы с Гоголем очень хорошо столковались. Удивительно: он признал, что Россия – это розга, которою отец наказывает ребенка, чтоб потом ее сломать. И много-много других очень утешительных речей. Благодарите и молитесь; и княгиня Волконская начинает видеть иначе.
Иероним Кайсевич и Петр Семененко – Богдану Яньскому, 12 мая 1838 г., из Рима. Smolikowski, II, 127. (Польск.)
Я пишу к тебе письмо, сидя в гроте на вилле у княгини Зинаиды Волконкой, и в эту минуту грянул прекрасный проливной, летний, роскошный дождь, на жизнь и на радость розам и всему пестреющему около меня прозябению. Освежительный холод проник в мои члены, утомленные утреннею, немного душною прогулкою. Белая шляпа уже давно носится на голове моей, но блуза еще не надевалась. Прошлое воскресение ей хотелось очень немного порисоваться на моих широких и вместе тщедушных плечах, по случаю предложенной было поездки в Тиволи; но эта поездка не состоялась. Завтра же, если погода, то блуза в дело; ибо питтория (живописцы) вся отправляется и ослы уже издали весело помавают мне.
Гоголь – А. С. Данилевскому, 13 мая 1838 г., из Рима. Письма, I, 502.
Помоги выбрать или заказать для меня парик. Хочу сбрить волоса, – на этот раз не для того, чтобы росли волоса, но собственно для головы, не поможет ли это испарениям, а вместе с ним и вдохновению испаряться сильнее. Тупеет мое вдохновение; голова часто покрыта тяжелым облаком, которое я должен беспрестанно стараться рассеивать, а между тем мне так много еще нужно сделать.
Гоголь – А. С. Данилевскому, 16 мая 1838 г., из Рима. Письма, I, 511.
В Риме время с началом мая прелестно. Летом, когда сделается очень жарко, думаю на месяц уехать, – тем более, что все почти в это время уезжают. Кн. Зинаида Волконская, к которой я всегда питал дружбу и уважение и которая услаждала мое время пребывания в Риме, уехала, и у меня теперь в городе немного таких знакомых, с которыми любила беседовать моя душа. Но природа здешняя заменяет все.
Гоголь – матери, 16 мая 1838 г., из Рима. Письма, I, 508.
Княгиня Зинаида Волконская неделю назад выехала в Париж. Догадываемся почему: хотела уклониться от объяснений. Гоголь – как нельзя лучше. Мы столковались с ним далеко и широко. На это мы уже намекнули парою слов в последнем письме. Он подробнейшим образом рассказывал нам о перемене, которая произошла в мыслях русских за последние два года. Находящиеся здесь офицеры лейб-гвардии, два года назад русские энтузиасты, теперь обвиняют царя в невероятнейших вещах, и это те, которые осыпаны почестями, привилегиями, благодеяниями. И удивительна та откровенность, которая господствует между русскими: демагоги в Париже осторожнее, чем эти недовольные. Занимается Гоголь русской историей. В этой области у него очень светлые мысли. Он хорошо видит, что нет цемента, который бы связывал эту безобразную громадину. Сверху давит сила, но нет внутри духа. И каждый раз восклицает: «У вас, у вас что за жизнь! После потери стольких сил! Удар, который должен был вас уничтожить, вознес вас и оживил. Что за люди, что за литература, что за надежды! Это вещь нигде не слыханная»[34].
Петр Семененко – Б. Яньскому, 25 мая 1838 г., из Рима. Smolikowski, II, 134.
Здоровье мое плохо. Всякое занятие, самое легкое, отяжелевает мою голову. Италия, прекрасная, моя ненаглядная Италия продлила мою жизнь, но искоренить совершенно болезнь, деспотически вшедшую в состав мой и обратившуюся в натуру, она невластна. Что, если я не окончу труда моего?.. О, прочь эта ужасная мысль! Она вмещает в себе целый ад мук, которых не доведи бог вкушать смертному.
Гоголь – кн. П. А. Вяземскому, 25 июня 1838 г., из Рима. Письма, I, 514.
Ехал я раз между городками Джансано и Альбано, в июле месяце. Середи дороги, на бугре, стоит жалкий трактир, с бильярдом в главной комнате, где вечно гремят шары и слышится разговор на разных языках. Все проезжающие мимо непременно тут останавливаются, особенно в жар. Остановился и я. В то время я писал первый том «Мертвых Душ», и эта тетрадь со мною не расставалась. Не знаю почему, именно в ту минуту, когда я вошел в этот трактир, мне захотелось писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере, забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким одушевлением.
Гоголь по записи Н. В. Берга. Рус. Стар., 1872, янв., стр. 124.
Здоровье мое недурно. Климат Неаполя не сделал на меня никакой перемены. Я ожидал, что жары здешние будут для меня невыносимы, но вышло напротив: я едва их слышу, даже не потею и не устаю; впрочем, может быть, оттого, что не делаю слишком большого движения… На днях я сделал маленькую поездку по морю, на большой лодке, к некоторым островам, и между прочим посетил знаменитый голубой грот на острове Капри… Мне жизнь в Риме нравится больше, чем в Неаполе, несмотря на то, что здесь гораздо шумнее.
Гоголь – матери, 30 июля 1838 г., из Неаполя. Письма, I, 517–519.
О себе ничего не могу сказать слишком утешительного. Увы! Здоровье мое плохо, и гордые мои замыслы… О, друг! если бы мне на четыре, пять лет еще здоровья! И неужели не суждено осуществиться тому?.. Много думал я совершить… Еще доныне голова моя полна, а силы, силы… Но бог милостив. Он, верно, продлит дни мои. Сижу над трудом, о котором ты уже знаешь: я писал к тебе о нем; но работа моя вяла, нет той живости… Недуг, для которого я уехал и который было, казалось, облегчился, теперь усилился вновь. Моя геморроидальная болезнь вся обратилась на желудок. Это несносная болезнь. Она не говорит о себе каждую минуту и мешает мне заниматься. Но я веду свою работу, и она будет кончена, но другие, другие… О, друг, какие существуют великие сюжеты! Пожалей о мне!
Я к тебе теперь обращу одну очень холодную и прозаическую просьбу. Ты был добр, что предлагал мне сделать заем, если я нуждаюсь. Теперь я доведен до этого. Если ты богат, пришли вексель на две тысячи. Я тебе через год, много через полтора, их возвращу. Сочинение мое велико, у нас же товар продается по величине, и потом я думаю за него получить столько, что в состоянии буду заплатить этот долг в конце будущего года. Мои обстоятельства денежные плохи, и все мои родные терпят то же, но черт побери деньги, если бы здоровье только! Год как-нибудь, может, с помощью твоей… как-нибудь проплетется.
Гоголь – М. П. Погодину, 20 авг. 1838 г., из Неаполя. Письма. I. 519.
По получении письма Гоголя к Погодину мы решились помочь Гоголю, но под большим секретом: я, Погодин, Баратынский и Н. Ф. Павлов сложились по 250 р., и 1000 р. предложил сам, по сердцу весьма добрый человек, И. Е. Великопольский, которому я только намекнул о положении Гоголя и о нашем намерении. Секрет был вполне сохранен. Погодин должен был написать к Гоголю письмо следующего содержания: «Видя, что ты находишься в нужде, на чужой стороне, я, имея свободные деньги, посылаю тебе 2000 р. ассигнациями. Ты отдашь их мне тогда, когда разбогатеешь, что, без сомнения, будет». Деньги были отосланы немедленно. С этими деньгами случилась странная история. Я удостоверен, что они были получены Гоголем, но вот что непостижимо: когда финансовые дела Гоголя поправились, когда он напечатал свои сочинения в четырех томах, тогда он поручил все расплаты Шевыреву и дал ему собственноручный реестр, в котором даже все мелкие долги были записаны с точностью, об этих же двух тысячах не упомянуто.
С. Т. Аксаков. История знакомства, 13.
Зима в Риме прелестна. Я так себя чувствовал хорошо! Теперь мне хуже: лето дурно, душно и холодно. Неаполь не тот, каким я думал найти его. Нет, Рим лучше. Здесь душно, пыльно, нечисто. Рим кажется Париж против Неаполя, кажется щеголем. Итальянцев здесь нельзя узнать; нужно прибегать к палке, хуже, чем у нас на Руси… Я живу в Кастелла-Маре, в двух часах от Неаполя. Я здесь начал было пить воды, но оставил воды. Вод здесь страшное множество: один остров Искио весь обпарен минеральными ключами. Скалы прелестны. Время я провожу кое-как: я бы проводил его прекрасно, если бы не мое здоровье.
Гоголь – А. С. Данилевскому, 20 авг. 1838 г., из Неаполя. Письма, I, 522.
В Кастелламаре у нас было две дачи, потому что нас было большое общество. Когда брат мой с семейством уехал. Гоголь оставался на его даче, где находилась одна из наших горничных, очень больная, для которой мать моя наняла сиделку; она же служила и Гоголю. Обедал он на нашей даче; обе принадлежали одному хозяину и разделялись дорогою. Гоголь часто сидел в моей комнате. Туда приходил также молодой архитектор Д. Е. Ефимов, с которым Гоголь постоянно спорил. Гоголь тогда страдал желудком, и мы постоянно слышали, как он описывал свои недуги; мы жили в его желудке. Но когда он получил письмо от своего друга А. С. Данилевского о том, что он в Париже болен, без денег и не может поэтому вернуться в Россию, то Гоголь бросил все свое лечение, занял у моего зятя Кривцова и у меня денег (которые он нам возвратил, приехавши из Франции) и поспешил выручить из беды Данилевского. В Кастелламаре он читал нам первые две главы второго тома «Мертвых Душ» и тогда, или позже немного, говорил, что первый том грязный двор, ведущий к изящному строению.
Княжна В. Н. Репнина. О Гоголе, Рус. Арх., 1890, III, 228.
Я еще до сих пор не в Риме, и долго еще не буду, – по крайней мере, целый месяц. В Риме теперь жить еще жарко, и мне притом хочется увидеть еще много невиданных мною городов и земель.
Гоголь – матери, 28 авг. 1838 г., из Ливорно. Письма, I, 524.
Сентябрь Гоголь провел в Париже с Данилевским.
А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 33.
Из Парижа Гоголь проводил Данилевского до Брюсселя, где они и расстались.
В. И. Шенрок. Материалы, III, 238.
В Рим Гоголь возвратился через Лион, Марсель и Геную.
А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 33.
Я до сих пор еще как-то не очнулся в Риме. Как будто какая-то плева на глазах моих, которая препятствует мне видеть его в том чудном великолепии, в каком он мне представился, когда я въехал в него во второй раз. Может быть, оттого, что я еще до сих пор не приладил себя к римской жизни. Париж со своими великолепными храмами (ресторанами) меня много расстроил. Куда ни иду, все чудятся храмы. Мысль моя еще не вся оторвалась от Монмартра и бульвара des Italiens. Здесь встретил некоторых знакомых, которые мне не дали еще вступить в мою прежнюю колею, в которой я плелся было мерно, или лучше – кое-как. Хотел бы кинуться с жаром новичка на искусства и бежать деятельно осматривать вновь все чудеса римские, но в желудке сидит какой-то черт, который мешает все видеть в таком виде, как бы хотелось видеть, и напоминает то об обеде, то об завтраке, словом – все греховные побуждения, несмотря на святость мест, на чудное солнце, на чудные дни… Да, что меня больше всего поразило, так это Петр (собор Петра). Он страшно вырос, купол необыкновенно сделался огромнее.
Гоголь – А. С. Данилевскому, из Рима. Письма, I, 538.
Я очень рад, что Петербург для вас становится сносен. Ваше описание железной дороги и поездки по ней очень живо. Признаюсь, сказать вам нужно втайне и по секрету, я крепко завидовал вам. Все-таки сердце у меня русское. Хотя при мысли о Петербурге мороз проходит по моей коже, и кожа моя проникается насквозь страшною сыростью и туманною атмосферою; но хотелось бы мне сильно прокатиться по железной дороге и услышать это смешение слов и речей нашего вавилонского народонаселения в вагонах. Здесь много можно узнать того, чего не узнаешь обыкновенным порядком. Здесь бы, может быть, я рассердился вновь – и очень сильно – на мою любезную Россию, к которой гневное расположение мое начинает уже ослабевать, а без гнева вы знаете – немного можно сказать: только рассердившись, говорится правда.
Гоголь – М. П. Балабиной, 7 ноября 1838 г., из Рима. Письма, I, 541.
Я получил твое письмо, писанное тобою от сентября на имя Валентини (банкира), вместе с секундами векселей (на те 2000 рублей, которые Гоголь просил в августе у Погодина). Благодарю тебя, добрый мой, верный мой! Много, много благодарю тебя! Далеко, до самой глубины души, тронуло меня ваше беспокойство о мне! Столько любви! Столько забот! За что это меня так любит бог? Но грустно вместе с этим мне было видеть, но тяжело, невыносимо тяжело для сердца чувствовать… Боже, я недостоин такой прекрасной любви! Ничего не сделал я! Как беден мой талант! Зачем мне не дано здоровье? Громоздилось кое-что в этой голове и душе, и неужели мне не доведется обнаружить и высказать хоть половину его? Признаюсь, я плохо надеюсь на свое здоровье.
Ты хочешь печатать «Ревизора» (вторым изданием). Мне, признаюсь, хотелось бы немного обождать. Я начал переделывать и поправлять некоторые сцены, которые были написаны довольно небрежно и неосмотрительно. Я хотел бы издать его теперь исправленного и совершенного. Но если ты находишь, что второе издание необходимо нужно, и без отлагательства, то располагай по своему усмотрению. Я не думаю, что он доставил тебе большие деньги. Но если наберется около двух, или с лишком, тысяч, то я будут очень рад, потому что, признаюсь, мне присланные тобою деньги несколько тяжелы: мне все кажется, что ты отказал себе и что нуждаешься. Если за «Ревизора» дадут вдруг деньги, то ты, пожалуйста, пополни ими нанесенную мною пустоту твоему кошельку или отдай их тому, у кого ты занял для меня. Прощай, мой добрый, мой милый, мой великодушный! Зачем я ничем не могу выказать мою благодарность!
Гоголь – М. П. Погодину, 1 декабря 1838 г., из Рима. Письма, I, 548.
С молодым графом Иосифом Михайловичем Виельгорским, после отъезда Гоголя за границу, он в первый раз встретился 20 декабря 1838 г. Виельгорский умирал тогда в чахотке и, несмотря на заботливый уход и на помощь знаменитых врачей, заметно таял с каждым днем. В мае 1838 г., сопровождая наследника, он приехал в Берлин. Но открывшееся вскоре кровохарканье заставило его отделиться от свиты и ездить отдельно по курортам. В Рим он приехал 15 ноября 1838 года.
В. И. Шенрок. Материалы, III, 254.
Когда наследник (будущий император Александр II) начал уже серьезно заниматься, к нему взяли в товарищи графчика Иосифа Виельгорского (сына гр. М. Ю. Виельгорского) и Паткуля. Это товарищество было нужно, как шпоры ленивой лошади. Вечером первый подходил (к императору Николаю) тот, у которого были лучшие баллы, обыкновенно бедный Иосиф, который краснел и бледнел; что касается до Паткуля, тот никогда не помышлял о такой чести. Наследник не любил Виельгорского, между ними не было симпатии. Виельгорский был слишком серьезен, вечно рылся в книгах, жаждал науки, как будто, спеша жить, готовил запас навеки.
А. О. Смирнова. Записки, 201.
В день рождения Гоголя, 27 декабря (!) 1838 г., празднуя его со многими русскими на вилле кн. З. А. Волконской, Шевырев прочел ему следующие стихи, при поднесении от друзей нарисованной сценической маски:
Что ж дремлешь ты? Смотри, перед тобой
Лежит и ждет сценическая маска.
Ее покинул славный твой собрат,
Еще теперь игривым, вольным смехом
Волнующий Италию: возьми
Ее, вглядись в шутливую улыбку
И в честный вид: ее носил Гольдони.
Она идет к тебе… и т. д.
М. П. Погодин. Воспоминание о С. П. Шевыреве. СПб., 1869, стр. 22.
В конце 1838 года А. А. Иванов (художник, автор картины «Явление Христа народу») познакомился с Гоголем, который был в восторге от его картины, говорил о ней, кому только мог, водил в мастерскую художника своих знакомых… С Гоголем Иванов сошелся очень близко. Гоголь постоянно поддерживал его советами, утешая не унывать по случаю недостатка средств… Они были неразлучны. Иванов написал с него в то время два портрета масляными красками, из коих один Гоголь подарил Жуковскому, другой Погодину, и сделал для себя рисунок карандашом.
М. П. Боткин. А. А. Иванов, его жизнь и переписка, стр. IX, XI.
Трогает меня сильно твое положение (у Данилевского какой-то мошенник похитил в Париже присланные ему из дому деньги, и он остался в Париже без всяких средств). Видит бог, с какою готовностью и радостью помог бы тебе, и радость эта была бы мое большое счастье, но увы!.. Что делать? Делюсь, по крайней мере, тем, что есть: посылаю тебе билет в сто франков, который у меня долго хранился. Я не трогал его никогда, как будто знал его приятное для меня назначение. На днях я перешлю тебе франков, может быть, двести. Я, приехавши в Рим, нашел здесь для меня 2000 франков от доброго моего Погодина, который, не знаю, каким образом, пронюхал, что я в нужде, и прислал мне их. Они мне были очень кстати, – тем более, что дали мне возможность уплатить долг Валентини (банкиру), который лежал у меня на душе, и переслать эту безделицу тебе.
Что тебе сказать о Риме? Он так же прекрасен, обширен, такое же роскошное обилие предметов для жизни духовной и всякой. Но увы! Притупляются мои чувства, не так живы они… Здесь теперь гибель, толпа страшная иностранцев, и между ними немало русских. Из моих знакомых здесь Шевырев, Чертков; прочие незначительные, то есть для меня. На днях приехал наследник, а с ним вместе Жуковский. Он все так же добр: так же любит меня. Свиданье наше было трогательно: он весь полон Пушкиным.
Ты спрашиваешь о моем здоровье. Плохо, брат, плохо; все хуже, – чем дальше, все хуже. Таков закон природы. Болезненное мое расположение решительно мешает мне заниматься. Я ничего не делаю и часто не знаю, что делать с временем. Я бы мог проводить теперь время весело, но я отстал от всего, и самим моим знакомым скучно со мною, и мне тоже часто не о чем говорить с ними. В брюхе, кажется, сидит какой-то дьявол, который решительно мешает всему, то рисуя какую-нибудь соблазнительную картину неудобосваримого обеда, то… Ты спрашиваешь, что я такое завтракую. Вообрази, что ничего! Никакого не имею аппетита по утрам, и только тогда, когда обедаю, в пять часов, пью чай, сделанный у себя дома, совершенно на манер того, какой мы пивали в кафе Anglais, с маслом и прочими атрибутами. Обедаю же я не в Лепре, но у Фалькона, знаешь, что у Пантеона? где жареные бараны поспорят, без сомнения, с кавказскими, телятина более сыта, а какая-то crostata с вишнями способна произвести на три дня слюнотечение у самого отъявленного объедала. Но увы! не с кем делить подобного обеда. Боже мой, если бы я был богат, я бы желал… чего бы я желал? Чтоб остальные дни мои я провел с тобою вместе, чтоб приносить в одном храме жертвы (так Гоголь с Данилевским называли обеды в ресторанах), чтобы сразиться иногда в билиард после чаю, как, – помнишь? – мы игрывали не так давно… И какое между нами вдруг расстояние! Я играл потом в билиард здесь, но как-то не клеится, и я бросил. Ни с кем не хочется, как только с тобой. Чувствую, что ты бы наполнил дни мои, которые теперь кажутся пусты.
Гоголь – А. С. Данилевскому, 31 дек. 1838 г., из Рима. Письма, I, 554.
О здоровье моем я теперь не думаю вовсе: право, наскучило. Я же так теперь счастлив приездом Жуковского, что это одно наполняет меня всего. Свидание наше было очень трогательное. Первое имя, произнесенное нами, было – Пушкин. Поныне чело его обрекается грустью при мысли об этой утрате. Мы почти весь день вместе осматривали Рим с утра до ночи, исключая тех дней, в который он обязан делать этот курс с наследником.
Гоголь – кн. В. Н. Репниной, 18 янв. 1839 г., из Рима. Письма, I, 560.
Рим! прекрасный Рим! Я начинаю теперь вновь чтение Рима, и боже! сколько нового для меня, который уже в четвертый раз читает его! Это чтение теперь имеет двойное наслаждение, оттого, что у меня теперь прекрасный товарищ. Мы ездим каждый день с Жуковским, который весь влюбился в него и который, увы, через два дня должен уже оставить его. Пусто мне сделается без него! Это был какой-то небесный посланник ко мне… До сих пор я больше держал в руке кисть, чем перо. Мы с Жуковским рисовали на лету лучшие виды Рима. Он в одну минуту рисует их по десяткам, и чрезвычайно верно и хорошо. Я живу в том же доме и той же улице, via Felice, № 126. Те же знакомые лица вокруг меня; те же немецкие художники, с узенькими рыженькими бородками, и те же козлы, тоже с узенькими бородками; те же разговоры, и о том же говорят, высунувшись из окон, мои соседки: так же раздаются крики и лепетанья Аннунциат, Роз, Дынд, Нанн и других, в шерстяных капотах и притоптанных башмаках, несмотря на холодное время. Зима в Риме холодна, как никогда; по утрам морозы, но днем солнце, и мороз бежит прочь, как бежит от света тьма. Я, однако ж, теперь совершенно привык к холоду и даже в комнате не ставлю скальдины. Одно солнце ее нагревает. Теперь начался карнавал; шумно, весело.
Гоголь – А. С. Данилевскому, 5 февр. 1839 г., из Рима. Письма, I, 563.
Я проводил все время с Римом, т. е. с его развалинами, природою и Жуковским, который теперь только уехал и оставил меня сиротою, и мне сделалось в первый раз грустно в Риме. Здоровье мое… не стоит говорить о нем.
Гоголь – А. С. Данилевскому, 12 февр. 1839 г., из Рима. Письма, I, 565.
Моя портфель с красками готова; с сегодняшнего дня отправляюсь рисовать на весь день. Я думаю, в Колисей. Обед возьму в карман. Дни значительно прибавились. Я вчера пробовал рисовать. Краски ложатся сами собою, так что потом дивишься, как удалось подметить и составить такой-то колорит и оттенок.
Гоголь – В. А. Жуковскому, 18 февр. 1839 г., из Рима. Письма. I, 568.
Я получил наконец из дому два письма. Грустно мне было читать их! Они были совершенная вывеска несчастного положения домашних. Наконец, маменька, кажется, дохозяйничалась до того, что теперь решительно, кажется, не знает, что делать. Дела наши по деревне, кажется, так расстроены, как только возможно, и я никаких не имею средств помочь. Как нарочно, к этому времени приближается и срок или выпуск моим сестрам!.. Грустно, мой милый, ужасно грустно иметь семейство!.. Я был до этого времени почти спокоен; меня мучило мое здоровье; но я предал его в волю бога, приучил себя к прежде невыносимой мысли, и уже ничего не было для меня страшного ни в жизни, ни в смерти. А теперь иногда такое томительное беспокойство заглядывает в мою душу, такая боязнь за будущее, к несчастью, очень близкое!.. Грустно! Мысль моя теряется. Я ничего не нахожусь сделать и надумать.
Гоголь – А. С. Данилевскому, 7 марта 1839 г., из Рима. Письма, I, 572.
8 марта 1839 года я приехал в Рим. Там жил уже два года Шевырев. Там водворился и Гоголь, бежавший из Петербурга после разных неудовольствий и досад при представлении и напечатании «Ревизора». Я тотчас отправился отыскивать его. Он жил в Via Felice, № 126, в четвертом этаже. Взобравшись к нему по широкой лестнице, отворяю дверь и в эту самую минуту, вижу, он из окна выплескивает что-то на улицу из огромного сосуда целым потоком. Я так и обмер. «Помилуй, что ты делаешь?» – «На счастливого», – отвечает он пресерьезно, бросаясь меня обнимать. Разумеется, увидя такую простоту нравов, я никогда уже не ходил в Риме около домов, чтобы не быть окачену или осчастливлену подобным счастьем, а выбирал всегда дорогу по средине улицы. Гоголь управлял совершенно домом, где жил, известный под именем signore Nicolo; назначил тотчас помещение мне с женою подле своей комнаты, через темную залу, и предписал хозяину условия, против которых тот не осмеливался произнести ни одного слова, приговаривая только вполголоса, с низкими поклонами: «Si, signore, si, signore». Первою заботою Гоголь почел устроить утреннее чаепитие. Запас отличного чаю у него никогда не переводился, но главным делом для него было набирать различные печенья к чаю. И где он отыскивал всякие крендельки, булочки, сухарики, – это уже только знал он, и никто более. Всякий день являлось что-нибудь новое, которое он давал сперва всем отведывать, и очень был рад, если кто находил по вкусу и одобрял выбор какою-нибудь особенною фразою. Ничем более нельзя было сделать ему удовольствия. У самого папы не бывало, думаю, такого богатого и вкусного завтрака, как у нас. Действие начиналось так. Приносился черномазою, косматою Нанною, – в роде описанных в его отрывке «Рим», – ужасной величины медный чайник с кипяченою водою. Гоголь обыкновенно начинал ругать Нанну за то и за другое, почему приносит она поздно, почему не вычистила ручки, не отерла дна и проч., и проч. Та с криком оправдывалась, а он доказывал, с разными характеристическими пантомимами с обеих сторон. Целая драма! «Да полно! – заключал я обыкновенно: – Вода простынет!» Гоголь опомнивается, и начинаются наливанья, разливанья, смакованья, подчиванья и облизыванья. Ближе часа никогда нельзя было управиться с чаем. «Довольно, довольно, пора идти!» – «Погодите, погодите, успеем. Еще по чашечке, а вот эти дьяволенки, отведайте, – какие вкусные! Просто – икра зернистая, конфекты!» Всякой день выход был решаем уже после многих толков и споров. План осмотров написал для меня Шевырев. Он помог и Гоголю на первых порах познакомиться с Римом, который известен был Шевыреву как свои пять пальцев. Но Гоголю непременно хотелось делать всегда что-нибудь по-своему. Шевырев дорожил более всего точностью, порядком, полнотою, а Гоголь хотел удивлять сюрпризами, чтоб никто не знал заранее ничего. Шевыреву принадлежала наука и знания, Гоголю – воображение и оригинальность, которая не оставляла его ни в чем, в важных делах, как и в мелочах. Он выбирал время, час, погоду, – светит ли солнце, или пасмурно на дворе, и множество других обстоятельств, чтоб показать нынче то, а не это, а завтра – наоборот. Привел, например, он нас в первый раз в храм св. Петра и вот как вздумал дать понятие об огромности здания. «Зажмурь глаза!» – сказал он мне в дверях и повел меня за руку. Остановились спиною к простенку. «Открой глаза! Ну, видишь, напротив, мраморных ангельчиков под чашею?» – «Вижу». – «Каковы, – велики?» – «Что за велики! Маленькие». – «Ну, так оборотись». Я оборотился к простенку, у которого стоял, и увидел перед собою, под пару к ним, двух, почти колоссальных. Так велико между ними расстояние в промежутке: огромные фигуры издали кажутся только посредственными. В другой раз повел он нас молча, бог знает, по каким переулкам и, кажется, нарочно выбирал самые дурные и кривые, чтоб пройти как можно дальше и неудобнее. Конца, кажется, не было этому лабиринту. «Да куда же ты ведешь нас?» – спросил я его с нетерпением. «Молчи, – отвечал он с досадою, погруженный как будто в размышление, – узнаешь после». Наконец, мы выходим на площадь. Перед нами открылась вдали широкая каменная лестница, наверху по бокам ее два огромные коня, которых под уздцы держали всадники. За нею на площади конная статуя. В глубине обширное здание с высокою каланчою. «Ну, видишь молодцов?» – спросил мой чудак. «Вижу. Да что же это такое?» – «Хороши?» Между тем мы приблизились. «Это древние статуи Диоскуров, из театра Помпеева. А это Марк Аврелий на коне. А это Капитолий!» Капитолий, – можно себе представить, какое впечатление производило такое полновесное слово. Но было мне и много досады с Гоголем. Он никогда не мог поспеть никуда к назначенному сроку и всегда опаздывал. Его нельзя было вытащить никуда иначе, как после нескольких жарких приступов. По дорогам ехать с ним – новые хлопоты и досады. В Италии господствовала в то время система паспортов. – «Gli passaporti!» – слышалось на каждом, кажется, перекрестке. Гоголь ни за что на свете не хотел никому показывать своего паспорта, и его надо было клещами вытаскивать из его кармана. Он уверял меня даже, что когда ездит один, то никогда не показывает паспорта никому по сей Европе под разными предлогами. Так и при нас, – не дает, да и только; начнет спорить, браниться и, смотря в глаза полицейскому чиновнику, примется по-русски ругать на чем свет стоит его, императора австрийского, его министерство, всех гонфалоньеров и подест, но таким тоном, таким голосом, что полицейский думает слышать извинения и повторяет тихо: – «Signore, passaporti!» Так он поступал, когда паспорт у него в кармане, и стоило только вынуть его, а это случалось очень редко; теперь – представьте себе, что паспорта у него нет, что он засунул его куда-нибудь в чемодан, в книгу, в карман. Он должен, наконец, искать его, потому что мы приступаем с просьбами: надо ехать, а не пускают. Он начнет беситься, рыться, не находя его нигде, бросать все, что попадется под руку, и наконец, найдя его там, где нельзя и предполагать никакой бумаги, начнет ругать самый паспорт, зачем он туда засунулся, и кричать полицейскому: «На тебе паспорт, ешь его!» – и проч., да и назад взять не хочет. Преуморительные были сцены. Кто помнит, как читал Гоголь свои комедии, тот может себе вообразить их, и никто более.