Никогда так не чувствовал потребности молитв ваших, добрейшая моя матушка. О, молитесь, чтобы бог меня помиловал, чтобы наставил, вразумил совершить мое дело честно, свято и дал бы мне на то силы и здоровье! Ваши постоянные молитвы обо мне теперь мне так нужны, так нужны, – вот все, что умею вам сказать. О, да поможет вам бог обо мне молиться!
Гоголь – матери, в конце 1851 г. Письма, IV, 419.
От времени до времени в Гоголе обнаруживалась мрачная настроенность духа без всякого явственного повода. По непонятной причине он избегал встречи с известным доктором Ф. П. Гаасом. В ночь на новый 1852 год, выходя из своей комнаты наверх к гр. А. П. Толстому, он нечаянно встретил на пороге доктора, выходившего из комнат хозяина дома. Гаас ломаным русским языком старался сказать ему приветствие и, между прочим, думая выразить мысль одного писателя, сказал, что желает ему такого нового года, который даровал бы ему вечный год. Присутствовавшие заметили тут же, что эти слова произвели на Гоголя невыгодное влияние и как бы поселили в нем уныние. Хотя оно и было скоропреходящее, но служило зародышем тех предчувствий, которые впоследствии времени при других, более ярких впечатлениях приняли огромный размер.
А. Т. Тарасенков. Последние дни жизни Гоголя, 8. Ср. Шенрок. Материалы, IV, 850.
Я не знаю, любил ли кто-нибудь Гоголя исключительно как человека. Я думаю, нет: да это и невозможно. У Гоголя было два состояния: творчество и отдохновение. Первое давно уже, вероятно вскоре после выхода «Мертвых душ», перешло в мученичество, может быть, сначала благотворное, но потом перешедшее в бесполезную пытку. Как можно было полюбить человека, тело и дух которого отдыхают после пытки? Всякому было очевидно, что Гоголю ни до кого нет никакого дела; конечно, бывали исключительные мгновения, но весьма редкие и весьма для немногих. Я думаю, женщины любили его больше, и особенно те, в которых наименее было художественного чувства, как, например, Смирнова.
С. Т. Аксаков. Письмо «одним сыновьям», 23 февр. 1852 г. История знакомства, 199.
В последние месяцы своей жизни Гоголь работал с любовью и рвением почти каждое утро до обеда (четырех часов), выходя со двора для прогулки только за четверть часа, и вскоре после обеда по большей части уходил опять заниматься в свою комнату. «Литургия» и «Мертвые души» были переписаны набело его собственною рукой, очень хорошим почерком. Он не отдавал своих сочинений для переписки в руки других: да и невозможно было бы писцу разобрать его рукописи по причине огромного числа перемарок. Впрочем, Гоголь любил сам переписывать, и переписывание так занимало его, что он иногда переписывал то, что можно было иметь печатное. У него были целые тетради (в восьмушку почтовой бумаги), где его рукой каллиграфически были написаны большие выдержки из разных сочинений… Читал он отлично: слушавшие его говорят, что не знают других подобных примеров. Простота, внятность, сила его произношения производили живое впечатление, а певучесть имела в себе нечто музыкальное, гармоническое. При чтении даже чужих произведений умел он с непостижимым искусством придавать вес и надлежащее значение каждому слову, так что ни одно из них не пропадало для слушающих. Жуковский по этому поводу сказал, что ему никогда так не нравились его собственные стихи, как после прочтения их Гоголем.
А. Т. Тарасенков, 7.
Зимой я видался с Гоголем довольно часто, бывал у него по утрам и заставал его почти всегда за работой. Раз только нашел я у него одного итальянца, с которым он говорил по-итальянски довольно свободно, но с ужасным выговором. Впрочем, по-французски он говорил еще хуже и выговаривал так, что иной раз с трудом было можно его понять. Этот итальянец был очень беден и несчастен, и Гоголь помогал ему и принимал в нем живое участие. В последний раз я был у Гоголя в новый год; он был немного грустен, расспрашивал меня очень долго о здоровьи сестры (А. О. Смирновой), говорил, что имеет намерение ехать в Петербург, когда окончится новое издание его сочинений и когда выйдет в свет второй том «Мертвых душ», который, по его словам, был совершенно окончен.
Л. И. Арнольди. Рус. Вестн., 1862, XXXVII, 92.
По свидетельству людей, близко знавших Гоголя, им был уже вполне окончен весь второй том, состоявший из одиннадцати глав, т. е. из того же числа, какое входило в состав первого тома, и он решался приступить к изданию его, когда внезапная болезнь изменила его намерения и побудила к сожжению с такою любовью взлелеянного произведения.
В. П. Чижов. Последние года Гоголя. Вестн. Евр., 1872, июль, 448.
(Во второй половине января 1852 г.) Выйдя к обеду. Гоголь говорил, что зябнет, несмотря на то, что в комнате было +15 °Р. Пока не подали кушанье, он скоро ходил по обширной зале, потирая руки, почти не разговаривая; на ходьбе только приостанавливался перед столом, где были разложены книги, чтоб взглянуть на них. Перед обедом он выпил полынной водки, похвалил ее; потом с удовольствием закусывал и после того сделался пободрее, перестал ежиться; за обедом прилежно ел и стал разговорчивее. Не помню почему-то, я употребил в рассказе слово научный; он вдруг перестает есть, смотрит во все глаза на своего соседа и повторяет несколько раз сказанное мною слово: «Научный, научный, а мы все говорили «наукообразный»: это неловко, то гораздо лучше». Тогда я изумился, как может так сильно занимать его какое-нибудь слово; но впоследствии услышал, что он любил узнавать неизвестные ему слова и записывал их в особенные тетрадки, нарочно для того приготовленные. Таких тетрадок им исписано было много. Замечали, что он нередко, выйдя прогуляться перед обедом и не отойдя пяти шагов от дома, внезапно и быстро возвращался в свою комнату; там черкнет несколько слов в одной из этих тетрадок и опять пойдет из дома. После обеда Гоголь сидел в уголку дивана, смотрел на английскую иллюстрацию, все молчал, даже и на этот раз не слушал, что говорили кругом него, хотя разговор должен был его занимать: разрешались религиозные вопросы, говорили о церковных писателях, которых он любил.
Слуга хозяина, у которого мы обедали, пришел проситься в театр. В этот вечер было два спектакля. Гоголь, знавший, что дают в этот день, спросил его: «Ты в который театр идешь?» – «В Большой, – отвечал тот, – смотреть «Аскольдову могилу». – «Ну, и прекрасно!» – прибавил Гоголь со смехом. Желая вызвать его на разговор литературный, я продолжал начатую речь о театре и, обратясь к нему, сказал, что я также пойду в театр, но в Малый: там дают «Женитьбу». «Не ходите сегодня, – перебил Гоголь, – а вот я соберусь скоро, посмотрю прежде, как она идет, и, уладив, извещу вас». Разговор о театре завязался. Гоголь признался, что до сих пор не видел «Женитьбы». Он называл эту пьесу пустяками; но моряк Жевакин, по его мнению, должен быть смешнее всех.
Гоголь стал оживляться. Зашла речь о «Провинциалке» И. С. Тургенева, пьесе, которой придавали тогда большое значение. «Что это за характер: просто кокетка, и больше ничего», – сказал он. Обрадовавшись, что Гоголь сделался разговорчивее, я старался, чтобы беседа не отклонилась от предметов литературных, и, между прочим, завел речь о «Записках сумасшедшего». Рассказав, что я постоянно наблюдаю психопатов и даже имею их подлинные записки, я пожелал от него узнать, не читал ли он подобных записок прежде, нежели написал это сочинение. Он отвечал: «Читал, но после». – «Да как же вы так верно приблизились к естественности?» – спросил я его. «Это легко: стоит представить себе…» Я жаждал дальнейшего развития мысли, но, к прискорбью моему, подошел к нему слуга его и доложил ему о чем-то тихо. Гоголь вскочил и убежал вниз, к себе в комнаты, не окончив разговора. После я узнал, что к нему приезжал Живокини (сын), который в этот же вечер должен был в первый раз исполнять роль Анучкина. Живокини, вероятно, по совету Гоголя, выполнил эту роль проще, естественнее, нежели она была выполнена прежде, и главное – без кривляний и фарсов, т. е. так, как Гоголь желал, чтоб исполнялись и все, даже самые второстепенные, роли. По всему видно было, что Гоголь в это время еще занят был и своими творениями, и всем житейским; а это случилось не более как за месяц до его смерти.
Д-р А. Тарасенков. Последние дни жизни Гоголя, 4–6.
Ходил Гоголь немного сгорбившись, руки в карманы, галстук просто подвязан, платье поношенное, волосы длинные, зачесанные так, что покрывали значительную часть лба и всегда одинаково; усы носил постоянно коротенькие, подстриженные; вообще видно было, что он мало заботился о своей внешней обстановке. Когда встречался, протягивал руку, жал довольно крепко, улыбался, говорил отчетливо, резко, и хотя не изысканно сладко, но фразы были правильные без поправки, слова всегда отчетливо выбранные.
А. Т. Тарасенков. Шенрок. Материалы, IV, 855.
За девять дней до масленой О. М. Бодянский видел Гоголя еще полным энергической деятельности. Он застал его за столом, который стоял почти посреди комнаты и за которым поэт обыкновенно работал сидя. Стол был покрыт зеленым сукном. На столе разложены были бумаги и корректурные листы. Бодянский, обладая прекрасною памятью, помнит от слова до слова весь разговор свой с Гоголем. «Чем это вы занимаетесь, Николай Васильевич?» – спросил он, заметив, что перед Гоголем лежала чистая бумага и два очиненных пера, из которых одно было в чернильнице. «Да вот мараю все свое, – отвечал Гоголь, – да просматриваю корректуру набело своих сочинений, которые издаю теперь вновь». – «Все ли будет издано?» – «Ну, нет: кое-что из своих юных произведение выпущу». – «Что же именно?» – «Да «Вечера»». – «Как! – вскричал, вскочив со стула, гость. – Вы хотите посягнуть на одно из самых свежих произведений своих?» – «Много в нем незрелого, – отвечал спокойно Гоголь. – Мне бы хотелось дать публике такое собрание своих сочинений, которым я был бы в теперешнюю минуту больше всего доволен. А после, пожалуй, кто хочет, может из них (т. е. «Вечеров на хуторе») составить еще новый томик». Бодянский вооружился против поэта всем своим красноречием, говоря, что еще не настало время разбирать Гоголя как лицо, мертвое для русской литературы, и что публике хотелось бы иметь все то, что он написал, и притом в порядке хронологическом, из рук самого сочинителя. Но Гоголь на все убеждения отвечал: «По смерти моей, как хотите, так и распоряжайтесь». Слово смерть послужило переходом к разговору о Жуковском. Гоголь призадумался на несколько минут и вдруг сказал: «Право, скучно, как посмотришь кругом на этом свете. Знаете ли вы? Жуковский пишет мне, что он ослеп». – «Как! воскликнул Бодянский: – Слепой пишет к вам, что он ослеп?» – «Да; немцы ухитрились устроить ему какую-то штучку… Семене! – закричал Гоголь своему слуге по-малороссийски: – Ходы сюды». Он велел спросить у графа Толстого, в квартире которого он жил, письмо Жуковского. Но графа не было дома. «Ну, да я вам после письмо привезу и покажу, потому что – знаете ли? – я распорядился без вашего ведома. Я в следующее воскресенье собираюсь угостить вас двумя-тремя напевами нашей Малороссии, которые очень мило Н. С. (Аксакова) положила на ноты с моего козлиного пения; да при этом упьемся и прежними нашими песнями. Будете ли вы свободны вечером?» – «Ну, не совсем», – отвечал гость. «Как хотите, а я уж распорядился, и мы соберемся у О. С. (Аксаковой) часов в семь; а впрочем, для большей верности, вы не уходите; я сам к вам заеду, и мы вместе отправимся на Поварскую». Бодянский ждал его до семи часов вечера в воскресенье, наконец, подумав, что Гоголь забыл о своем обещании заехать к нему, отправился на Поварскую один; но никого не застал в доме, где они условились быть, потому что в это время умерла жена поэта Хомякова, и это печальное событие расстроило последний музыкальный вечер, о котором хлопотал он.
П. А. Кулиш со слов О. М. Бодянского. Записки о жизни Гоголя, II, 258.
В феврале (в январе) захворала Хомякова, сестра Языкова, с которой он был дружен. Ее болезнь сильно озабочивала его. Он часто навещал ее, и, когда она была уже в опасности, при нем спросили у д-ра Альфонского, в каком положении он ее находит; он отвечал: «Надеюсь, что ей не давали каломель, который может ее погубить?» Но Гоголю было известно, что каломель уже был дан, – он вбегает к графу и бранным голосом говорит: «Все кончено, она погибнет, ей дали ядовитое лекарство». К несчастью, больная действительно в скором времени умерла (26 янв.). Смерть ее не столько поразила ее мужа и всех родных, как Гоголя. Расположенный к мрачным мыслям, он не мог равнодушно снести потери драгоценной для него особы. Притом он, может быть, впервые видел здесь смерть лицом к лицу. Постоянно занимаясь чтением книг духовного содержания, он любил помышлять о конце жизни, но с этого времени мысль о смерти сделалась его преобладающей мыслью. Приметна стала его наклонность к уединению; он стал дольше молиться, читал у себя псалтырь по покойнице.
А. Т. Тарасенков. Шенрок. Материалы, IV, 850. Ср. Последние дни, стр. 8[64].
Г-жа Хомякова была родная сестра поэта Языкова, одного из ближайших друзей Гоголя. Гоголь крестил у нее сына и любил ее, как одну из достойнейших женщин, встреченных им в жизни. Смерть ее, последовавшая после кратковременной болезни, сильно потрясла его. Он рассматривал это явление с своей высокой точки зрения и примирился с ним у гроба усопшей. «Ничто не может быть торжественнее смерти, – произнес он, глядя на нее, – жизнь не была бы так прекрасна, если бы не было смерти». Но это не спасло его сердце от рокового потрясения: он почувствовал, что болен тою самою болезнью, от которой умер отец его, – именно, что на него «нашел страх смерти», и признался в этом своему духовнику. Духовник успокоил его, сколько мог.
П. А. Кулиш, II, 260.
Смерть моей жены (Е. М. Хомяковой) и мое горе сильно потрясли Гоголя; он говорил, что в ней для него снова умирают многие, которых он любил всею душою, особенно же Н. М. Языков. На панихиде он сказал: «Все для меня кончено!» С тех пор он был в каком-то нервном расстройстве, которое приняло характер религиозного помешательства. Он повел и стал морить себя голодом, попрекая себя в обжорстве.
А. С. Хомяков – А. Н. Попову, в феврале 1852 г., из Москвы. Соч. А. С. Хомякова, VIII, 200.
Гоголь был на первой панихиде (по Е… М. Хомяковой) и насилу мог остаться до конца. На другой день он был у нас и говорил, что это его очень расстроило… Спросил, где ее положат. Покачал головою, сказал что-то о Языкове и задумался так, что нам страшно стало: он, казалось, совершенно перенесся мыслями туда и оставался в том же положении так долго, что мы нарочно заговорили о другом, чтоб прервать его мысли.
В. С. Аксакова – матери Гоголя. История знакомства, 197.
30 янв. 1852 г. вечером приехал Гоголь к нам в маленький дом, в котором мы жили. Гоголь взошел и на наш вопрос о его здоровьи сказал: «Я теперь успокоился, сегодня я служил один в своем приходе панихиду по Катерине Михайловне (Хомяковой); помянул и всех прежних друзей, и она как бы в благодарность привела их так живо всех передо мной. Мне стало легче. Но страшна минута смерти». – «Почему же страшна? – сказал кто-то из нас. Только бы быть уверену в милости божией к страждущему человеку, и тогда отрадно думать о смерти». – «Ну, об этом надобно спросить тех, кто перешел через эту минуту», – сказал он. На наши слова, что он не был на вчерашней церемонии (похороны Хомяковой), он отвечал: «Я не был в состоянии». Вполне помню, он тут же сказал, что в это время ездил далеко. «Куда же?» – «В Сокольники». – «Зачем?» – спросили мы с удивлением. «Я отыскивал своего знакомого, которого, однако же, не видал». Разговор, разумеется, касался большею частью Хомякова. После того как Гоголь отслужил панихиду, он сделался спокоен, как-то светел духом, почти весел.
В. С. Аксакова. Из записной книжки. Дневник В. С. Аксаковой. Изд. «Огни». СПб., 1913. Стр. 164. Дополнено по письму ее к матери Гоголя. История знакомства, 197.
За неделю до масленицы Гоголь казался совершенно здоровым и бодрым. В течение всей зимы я радовался за него, что он хорошо выносит московскую зиму, которой боялся. Нередко обедал он у нас, после обеда занимался со мною чтением корректур первого и второго тома своих сочинений, в которых он выправлял слог, а я правил под диктовку его.
Другие два тома печатались в то же время. В последний раз занимались мы с ним этим делом в четверг перед масленицей (31 января).
С. П. Шевырев – М. Н. Синельниковой. Рус. Стар., 1902, май, 440.
Из расспросов слуги Гоголя я узнал, что Гоголь лечился в доме и каждое утро обвертывался мокрой простыней. Так было в декабре и генваре месяце. Он никогда не говорил мне о том. Лечение его было прервано.
Потом возобновил его опять, но, обернувшись простынею, не согревался. Такое лечение было совсем не по его слабому сложению. Я думаю, в нем заключалась главная причина его болезни. Когда я его расспрашивал о том, он сказал мне, что лечение освежило его силы и он чувствовал себя бодрее, но, конечно, это была искусственная бодрость.
С. П. Шевырев – М. Н. Синельниковой, 443.
1 февраля – это была пятница – 1852 года принесли нам поутру корректуру «Ревизора», но, так как братья уехали в деревню, я не знала, что с ней делать, и послала ее с запиской к Гоголю. В двенадцать часов утра он пришел сам: «Что значит, – я получил вашу записку, но не получил корректуру? Меня дома не было: я был у обедни; возвратившись, нашел записку, но без корректуры». Нас это очень удивило, и я боялась, чтобы не пропала корректура. Гоголь сказал, что сам пойдет в типографию и спросит. Сказал, что был в церкви, потому что в тот день совершалась поминальная служба (вместо субботы, так как в субботу приходился праздник сретения), хвалил очень свой приход, священника и всю службу. Я сказала, что сама была у ранней обедни, видела в первый раз Хомякова после его горя, что не решилась к нему подойти. «Отчего же, напрасно, – сказал Гоголь, – это не могло ему быть неприятно. Напрасно Хомяков выезжает, был в Опекунском совете и т. д.». – «Да, – сказала я, – конечно, напрасно: многие скажут, что он не любил жены своей». – «Нет, не потому, – возразил Гоголь, – а потому, что эти дни он должен был бы употребить на другое; это говорю не я, а люди опытные. Он должен был бы читать теперь псалтирь, это было бы утешением для него и для души жены его. Чтение псалтири имеет значение, когда читают его близкие; это – не то, что раздавать читать его другим».
Говорили о М. А. (матери А. С. Хомякова), о которой он очень жалел, что такая старая женщина не возбуждает ни в ком к себе расположения, а всех раздражает. Много говорили о впечатлении, производимом смертью на окружающих; возможно ли было бы с малых лет воспитать так ребенка, чтоб он всегда понимал настоящее значение жизни, чтоб смерть не была для него нечаянностью и т. д. Гоголь сказал, что думает, что возможно. Тут я сказала, как ужасно меня поразило это впечатление и как все тогда перевернулось у меня перед глазами. Гоголь вдруг переменил разговор.
В это время приезжал Овер (знаменитый московский врач), я пошла его провожать к Оленьке, он оттуда прошел прямо и сказал мне: «Несчастный!» «Кто несчастный? – спросила я, не понимая. – Да ведь это Гоголь!» – «Да, вот несчастный!» – «Отчего же несчастный?» – «Ипохондрик. Не приведи бог его лечить, это ужасно!» – «У него есть утешение, – сказала я, – он истинно верующий человек». – «Все ж несчастный», – повторил Овер. Я возвратилась к Гоголю; он в это время сидел с Наденькой, мы продолжали кое о чем говорить, предложили ему завтракать, он отказался. Он был постоянно весел, или, скорее, светел как-то душой и лицом, нам было отрадно видеть его таким, и ни тени беспокойства на его счет не входило к нам на ум. День был ясный, солнечный. Провожая его, я сказала ему шутя: «Вы сегодня не работали?» «Нет». – «Ну, – сказала я, – вы погуляли, теперь вам надобно поработать». Он так светло улыбнулся на эти слова. «Да, надобно бы, но не знаю, как удастся, моя работа такого рода, – продолжал он говорить, уходя и надевая шубу, – что не всегда дается, когда хочешь». Мы проводили его до передней и простились дружески.
В. С. Аксакова. Дневник. СПб., 1913. Стр. 165.
О себе что сказать? Сижу по-прежнему над тем же, занимаюсь тем же. Помолись обо мне, чтобы работа моя была истинно добросовестна и чтобы я хоть сколько-нибудь был удостоен пропеть гимн красоте небесной.
Гоголь – В. А. Жуковскому, 2 февр. 1852 г. Письма, IV, 442.
3 февраля 1852 года в воскресенье утром я была дома, когда пришел Николай Васильевич. «Я пришел к вам пешком прямо от обедни, – сказал он, – и устал». В его лице точно было видно утомление, хотя и светлое, почти веселое выражение. Он сел тут же в первой комнате, на диване. Опять хвалил очень священника приходского и всю службу. Я сказала, что в этой церкви венчались отесенка (отец) и маменька. «В самом деле? Ну, так скажите вашей маменьке, ей будет приятно знать, что там совершается так хорошо служба». Я сообщила ему известие из деревни, что на другой день должен был приехать брат. «Ваши братья скачут, как английские курьеры в чужих краях, только и знают, что ездят взад и вперед (сколько лишних хлопот!). Вчера, – прибавил он, – получил я записку от Ольги Федоровны (Кошелевой). Какаято бестолковая: она звала меня обедать, у ней должен был быть М. М. Нарышкин, только написала так, что я не вдруг догадался, когда она меня звала; и уже было поздно, я обедать бы и без того не мог идти, но после пришел бы повидаться с Нарышкиным». – «Что вы делали эти дни?» – спросила я его. «Зачем вам?» – сказал он. «Были ли вы у Хомякова?» – «Нет еще, не был». Мне кажется, ему слишком было тяжело к нему ходить; опять говорили мы о назначении чтения псалтири. Я спросила его о корректуре; он сказал, что сам был в типографии и все устроил; говорили о печатании «Охотничьих записок» (С. Т. Аксакова). Я сказала, что очень тихо идет. «Вы бы сами держали корректуру», – сказал он. «Не умею». – «Да это вовсе не трудно, стоит только выучиться этим знакам, я вам сейчас покажу, дайте мне какую-нибудь книгу». Я подала ему «Москвитянин»; он достал свою карманную книжку: вынул оттуда карандаш, развернул журнал и показал примерно несколько знаков. В это время воротилась Наденька, я ей сообщила полученные известия и что ей предстоит скоро ехать в деревню. «Да, – прибавил Гоголь, – вы и не знаете, а вам уже назначен маршрут». Я сказала, нельзя ли устроить как-нибудь нам песни, а Гоголь сказал: «Когда же? Уже лучше на масленице». – «На масленице Наденька, может быть, уедет». – «Да, в самом деле», – прибавил Гоголь; но тем разговор об этом кончился. Я попросила перейти в другую комнату, сообщила Наденьке корректурные знаки, которым учил меня Николай Васильевич. Он же сам прибавил, что советовал бы нам заняться этим, что за это можно даже деньги получать, что он нанимает теперь корректора и платит ему за один том сто рублей (кажется, за вторую корректуру). Мы расспрашивали его о печатании его сочинений, как оно идет; он говорит, что он роздал в разные типографии, что идет довольно медленно, что ему мешают. Мы звали его приходить к нам с корректурой и у нас ее поправлять, он обещал, и так мы простились.
4 февраля я сидела в нашей маленькой гостиной с Митей Карташевским (брат Константин, Митя и Любенька только что приехали из деревни, самовар был на столе). Мы говорили очень живо о Карташевских. Передняя комната была темна, портьерка в нее поднята; я услышала чьи-то шаги, но не обратила в первую минуту на то внимания, думая, что это брат. Шаги приблизились, я обернулась: то был Гоголь; я ему обрадовалась чрезвычайно: вовсе его не ожидала. Он спросил, приехал ли брат, и, узнав, что он у Хомякова, сказал, что сам туда зайдет; спросил меня о здоровьи, так как накануне я была нездорова. Уселся в углу дивана, расспрашивал о том, о другом, в лице его видно было какое-то утомление и сонливость. Кошелева прислала звать нас с Наденькой к ней, я ему предложила ехать туда же. «Нет, – сказал он, – я не могу, мне надобно зайти еще к Хомякову, а там домой, я хочу пораньше лечь. Сегодня ночью я чувствовал озноб, впрочем, он мне особенно спать не мешал». – «Это, верно, нервный», – сказала я. «Да, нервное», – подтвердил он совершенно спокойным тоном. «Что же вы не пришли к нам с корректурой?» – спросила я. «Забыл, а сейчас просидел над ней около часа». – «Ну, в другой раз приносите». Но этому другому разу не суждено было повториться. Гоголь просидел недолго, простился, по обыкновению подавши нам руку на прощанье, и ушел. Это было последнее свиданье. Как нарочно, я не пошла его провожать далее, потому что собирались ехать. Ничто не сказало мне, что более его не увижу.
Мы все были поражены его ужасной худобой. «Ах, как он худ, как он худ страшно!» – говорили мы…
В. С. Аксакова. Дневник, 167, 169.
В один из этих дней приезжал к нему М. С. Щепкин. Видя его в хандре и желая его развеселить, рассказал ему много смешного; и когда тот оживился, он напомнил, что у него нынче отличнейшие блины, самая лучшая игра и т. д., расписал ему обед так, что у Гоголя, как говорится, слюнки потекли. Гоголь обещался приехать обедать; условились во времени; но он приехал к Щепкину за час до обеда и, не застав его, приказал сказать, что извиняется и обедать не будет оттого, что вспомнил о прежде данном обещании обедать в другом месте. От Щепкина он возвратился домой и обедать не поехал никуда. Это, кажется, было его последнее свидание с ним. Спустя несколько дней он велел уже отказывать всем своим знакомым и – ему.
А. Т. Тарасенков. Последние дни, 26.
После долгого мясоеда настала сырная неделя (масленица). Нащокин и Щепкин позвали Гоголя на блины в трактир Бубнова. Когда они за ним пришли, он наотрез отказался. Щепкин начал кощунствовать. Он его взял за ушко: «Ты когда-нибудь будешь за эти слова раскаиваться, смотри, чтобы не было поздно».
А. О. Смирнова. Автобиография, 305.
О последнем своем свидании с Гоголем М. С. Щепкин рассказывал следующее: «Как-то недавно прихожу к Гоголю. Он сидит, пишет что-то. Кругом на столе разложены книги, все религиозного содержания». «Неужели все это вы прочли?» – спрашиваю я. «Все это надо читать, – отвечал он. «Зачем же надо? – говорю я. – Так много написано всего для спасения души, а ничего не сказано нового, чего не было бы в евангелии». Тут Гоголь принужденно отшутился, сказав что-то вроде: какой шутник! А я продолжал: «Я и заповеди для себя сократил всего на две: люби бога и люби ближнего, как самого себя». – Потом, – говорил Щепкин, – я рассказал Гоголю следующий случай. Ехал я из Харькова в то время, как были открыты мощи св. Митрофания. Дай, думаю, заеду в Воронеж, хотелось видеть, что может сделать вера человека. Приезжаю в Воронеж. Утро было восхитительное. Я пошел в церковь. На дороге попался мне мужик с ведром; в ведре что-то бьется. Смотрю – стерлядь! Думаю себе: в церковь еще успею. Сторговал, купил рыбу и снес домой. Потом пошел в церковь. Дорогой так восхищался природой, как никогда не запомню. Было чудесное утро. Прихожу в церковь. Народу множество, и такая преданность, такая вера, что я и сам умилился до слез, и сам стал молиться: «Господи боже мой! Весь этот народ пришел тебя молить о своих нуждах, бедах и болезнях. Только я один ничего у тебя не прошу – и молюсь слезно! Неужели тебе нужны, господи, наши лишения? Ты дал нам, господи, прекрасную природу, и я наслаждаюсь ею, и благодарю тебя, господи, от всей души». Тогда Гоголь вскочил и обнял меня, вскрикнув: «Оставайтесь всегда при этом!»
М. С. Щепкин по записи его сына А. М. Щепкина. «М. С. Щепкин». СПб., 1914. Изд. А. С. Суворина. Стр. 346.
В понедельник на масленице (4 февраля) приехал он ко мне в пять часов вечера, чтобы сказать, что некогда ему теперь заниматься корректурами. Я и жена заметили перемену в лице его и спросили, что с ним. Он отвечал, что дурно себя чувствовал и кстати решился попоститься и поговеть. Я спросил его: «Зачем же на масленой?» – «Так случилось, – говорит он. – Ведь и теперь церковь читает уже «Господи, владыко живота моего!» и поклоны творятся».
С. П. Шевырев – М. Н. Синельниковой. Рус. Стар., 1902, май, 440.
К этому же времени приехал из Ржева, Тверской губернии, Матвей Александрович, священник, известный образцом строгой христианской православной жизни, которого он уважал и с которым так любил беседовать. С особенною охотою он разговаривал с ним теперь, когда размышления религиозные были ему так по сердцу. М. А. прямо и резко, не взвешивая личности и положения, поучал, с беспощадною строгостью и резкостью проповедывал истины евангельские и суровые наставления церкви. Он объяснял, что если мы охотно делаем все для любимого лица, то чем мы должны дорожить для Иисуса Христа, сына божия, умершего за нас. Устав церковный написан для всех; все обязаны беспрекословно следовать ему; неужели мы будем равняться только со всеми и не захотим исполнить ничего более? Ослабление тела не может нас удерживать от пощения; какая у нас работа? Для чего нам нужны силы? Много званых, но мало избранных. За всякое слово праздное мы отдадим отчет и проч. Такие и подобные речи, соединенные с обличением в неправильной жизни, не могли не действовать на Гоголя, вполне преданного религии, восприимчивого, впечатлительного и настроенного уже на мысль о смерти, о вечности, о греховности. Притом Гоголь видел, как М. А. на деле исполнял самые строгие пустынно-монашеские установления церкви: например, много и долго молился за обедом, почти не ел, не хотел благословлять стола в среду прежде, нежели удостоверится, что нет ничего скоромного. Разговоры этого духовного лица так сильно потрясли его, что он, не владея собою, однажды прервав его речь, сказал ему: «Довольно! Оставьте, не могу далее слушать, слишком страшно!»
А. Т. Тарасенков, 9.
О. Матфей, как духовный отец Гоголя, взявший на себя обязанность очистить совесть Гоголя и приготовить его к христианской непостыдной кончине, потребовал от Гоголя отречения от Пушкина. «Отрекись от Пушкина, – потребовал о. Матфей. – Он был грешник и язычник…» Что заставило о. Матфея потребовать такого отречения? Он говорил, что «я считал необходимым это сделать». Такое требование было на одном из последних свиданий между ними. Гоголю представлялось прошлое и страшило будущее. Только чистое сердце может зреть бога, потому должно быть устранено все, что заслоняло бога от неверующего сердца. «Но было и еще…» – прибавил о. Матфей. Но что же еще? Это осталось тайной между духовным отцом и духовным сыном. «Врача не обвиняют, когда он по серьезности болезни прописывает больному сильные лекарства». Такими словами закончил о. Матфей разговор о Гоголе.