С. Т. Аксаков. История знакомства, 31–32.
Гоголь в самом стесненном положении, взял из института сестер; а маленькое именьице, какое у него было, пропадает. Ему нужно 4000 рублей. Я хотел бы их собрать, но это не удается. Не можете ли меня ссудить этою суммою? Я перешлю ее Гоголю, а вам заплачу, когда это мне будет удобно, впрочем в течение года или через год.
В. А. Жуковский – наследнику (будущему императору Александру II), в начале 1840 г. Рус. Арх., 1883, XXXIX.
Видно, вы не разобрали моего письма. Я не просил для Гоголя никакой помощи, и было бы с моей стороны несправедливо просить ее, особливо такой большой, какую вы назначили. Вы уже раз помогли Гоголю – довольно. Еще менее просил я у вас ему взаймы: это было бы с моей стороны неприлично. Я просил у вас просто взаймы себе самому, как то было прежде, и вы очень одолжите меня, если ссудите меня этими деньгами; а с Гоголем будут у меня свои расчеты. Эти деньги дам ему от себя, не вмешивая в это вашего имени. Итак, прошу вас убедительно не давать в подарок назначенных вами 2000 рублей; я решительно от этого отказываюсь… и прошу покорно ссудить мою особу вышереченными 4000, кои нимало не потеряют своей натуры, если будут, принадлежа вам, покоиться в моем кармане, откуда в свое время с торжеством возвратятся в прежнюю великокняжескую обитель[35].
В. А. Жуковский – наследнику, в начале января 1840 г. Рус. Арх., 1883, II, стр. X.
Я получил ваше письмо, в нем же радостная весть о моем освобождении. Рим мой! Употребляют все силы, все, что в состоянии еще подвигнуться моею волею. А о благодарности нечего и говорить: вы понимаете, как она должна быть сильна. Что я употреблю все, вы этому должны поверить потому, что я для этого живу и существую, и, даст бог, выплачу мой долг… Обнимаю вас несчетно, мой избавитель.
Гоголь – В. А. Жуковскому, в 1840 г., из Москвы. Письма, II, 30.
Приблизительно в это время Гоголем отделаны «Тяжба» и «Лакейская».
А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 39.
Скажи от меня Гоголю, что я так люблю его, и как поэта, и как человека, что те немногие минуты, в которые я встречался с ним в Питере, были для меня отрадою и отдыхом. В самом деле, мне даже не хотелось и говорить с ним, но его присутствие давало полноту моей душе, и в ту субботу, как я не увидел его у Одоевского, мне было душно среди этих лиц и пустынно среди множества.
В. Г. Белинский – К. С. Аксакову, 10 янв. 1840 г., из Петербурга. Белинский. Письма. СПб. 1914. Т. II, стр. 25.
Мертвящий гнет низкого, пошлого, внешнего лежит теперь на раменах моих. О, выгони меня, ради бога и всего святого, вон в Рим, да отдохнет душа моя! Скорее, скорее! Я погибну. Еще, может быть, возможно для меня освежение. Не может быть, чтобы я совсем умер, чтобы все возвышенное застыло в груди моей без вызова. Спаси меня и выгони вон скорее, хотя бы даже и сам просил тебя повременить и обождать.
Гоголь – М. П. Погодину (который в это время был в Петербурге), 25 янв. 1840 г., из Москвы. Письма, II, 32.
Гоголь в большом затруднении с сестрами. Нужно поместить их, а он горд, и в России талант его дохнет. Добрая Свербеева хлопочет, но придется приняться за Муравьеву.
А. И. Тургенев – кн. П. А. Вяземскому, 19 февр. 1840 г., из Москвы. Остаф. архив, IV, 88.
Гоголь здесь очень в тонком за сестер: не знает, что делать с ними, и в Москве ему не пишется. Хлопочет об их размещении по добрым людям; но жаль, что все одни и те же: Муравьева, да Муравьева; а у ней и без того пансион сирот.
А. И. Тургенев – кн. П. А. Вяземскому, 20 февр. 1840 г., из Москвы. Остаф. арх., IV, 92.
Вчера была среда и чтение у Киреевских… Главное украшение вечера был отрывок из романа, еще не конченного, читанный Гоголем. Чудо. Действие происходит в Риме. Это одно из лучших произведений Гоголя… Гоголь здесь давно; я его вижу два раза в неделю; он был у меня; но, как человек, он очень переменился. Много претензий, манерности, что-то неестественное во всех приемах. Талант тот же.
Т. Н. Грановский – Н. В. Станкевичу, 20 февраля 1840 г., из Москвы. Т. Н. Грановский и его переписка. М., 1897. Т. II, стр. 383.
М. С. Щепкин объявил мне, что он на днях будет обедать у С. Т. Аксакова с Гоголем, и с таинственным тоном прибавил умиленным и дрожащим голосом: «Ведь он, кажется, намерен прочесть там что-то новенькое…» Действительно, через несколько дней после этого Сергей Тимофеевич пригласил меня обедать, сказав, что у него будет Гоголь и что он обещал прочесть первую главу «Мертвых Душ». Я ожидал этого дня с лихорадочным нетерпением и забрался к Аксаковым часа за полтора до обеда. Щепкин явился, кажется, еще раньше меня… В исходе четвертого прибыл Гоголь… Он встретился со мною, как со старым знакомым, и сказал, пожав мне руку: «А, и вы здесь… Каким образом?» Нечего говорить, с каким восторгом он был принят. Константин Аксаков, видевший в нем русского Гомера, внушил к нему энтузиазм во всем семействе. Для Аксакова-отца сочинения Гоголя были откровением. Они вывели его из рутины старой литературной школы (он принадлежал к самым записным литераторам-рутинерам) и пробудили в нем новые, свежие силы для будущей деятельности. Без Гоголя Аксаков едва ли бы написал «Семейство Багровых».
День этот был праздником для Константина Аксакова… С какой любовью он следил за каждым взглядом, за каждым движением, за каждым словом Гоголя, как он переглядывался с Щепкиным, как крепко жал мне руки, повторяя: «Вот он, наш Гоголь! Вот он!» Гоголь говорил мало, вяло и будто нехотя. Он казался задумчив и грустен. Он не мог не видеть поклонения и благоговения, окружавшего его, и принимал все это как должное, стараясь прикрыть удовольствие, доставляемое его самолюбию, наружным равнодушием. В его манере вести себя было что-то натянутое, искусственное, тяжело действовавшее на всех, которые смотрели на него не как на гения, а просто как на человека…
Чувство глубокого, беспредельного уважения семейства Аксаковых к таланту Гоголя проявлялось во внешних знаках, с ребяческой, наивной искренностью, доходившей до комизма. Перед его прибором, за обедом, стояло не простое, а розовое стекло; с него начинали подавать кушанье; ему подносили любимые макароны для пробы, которые он не совсем одобрил и стал сам мешать и посыпать сыром. После обеда он развалился на диване в кабинете Сергея Тимофеевича и через несколько минут стал опускать голову и закрывать глаза – в самом ли деле начинал дремать или притворялся дремлющим… В комнате мгновенно все смолкло… Щепкин, Аксаковы и я вышли на цыпочках. Константин Аксаков, едва переводя дыхание, ходил кругом кабинета, как часовой, и при чьем-нибудь малейшем движении или слове повторял шепотом и махая руками: «Тсс! Тсс! Николай Васильевич засыпает!..» Об обещанном чтении Гоголь перед обедом не говорил ни слова; спросить его, сдержит ли он свое обещание, никто не решался… Покуда Гоголь дремал, у всех только был в голове один вопрос: прочтет ли он что-нибудь и что прочтет? У всех бились сердца, как они всегда бьются в ожидании необыкновенного события… Наконец, Гоголь зевнул громко. Константин Аксаков при этом заглянул в щелку двери и, видя, что он открыл глаза, вошел в кабинет. Мы все последовали за ним. «Кажется, я вздремнул немного?» – спросил Гоголь, зевая и посматривая на нас… Дамы, узнав, что он проснулся, вызвали Константина Аксакова и шепотом спрашивали: будет ли чтение? Константин Аксаков пожимал плечами и говорил, что ему ничего не известно. Все томились от этой неизвестности, и Сергей Тимофеевич первый решился вывести всех из такого неприятного положения. «А вы, кажется, Николай Васильевич, дали нам обещание… Вы не забыли его?» – спросил он осторожно… Гоголя подернуло несколько. «Какое обещание?.. Ах, да! Но я сегодня, право, не имею расположения к чтению и буду читать дурно; вы меня лучше уж избавьте от этого…» При этих словах мы все приуныли; но Сергей Тимофеевич не потерял духа и с большою тонкостью и ловкостью стал упрашивать его… Гоголь отговаривался более получаса, переменяя беспрестанно разговор. Потом потянулся и сказал: «Ну, так и быть, я, пожалуй, что-нибудь прочту вам… Не знаю только, что прочесть…» И приподнялся с дивана. У встрепенувшегося Щепкина задрожали щеки; Константин Аксаков весь просиял, будто озаренный солнцем; повсюду пронесся шепот: «Гоголь будет читать». Гоголь встал с дивана, взглянув на меня не совсем приятным и пытливым глазом (он не любил, как я узнал после, присутствие малознакомых ему лиц при его чтениях) и направил шаги в гостиную. Все последовали за ним. В гостиной дамы уже давно ожидали его. Он нехотя подошел к большому овальному столу перед диваном, сел на диван, бросил беглый взгляд на всех, опять начал уверять, что он не знает, что прочесть, что у него нет ничего обделанного и оконченного… и вдруг рыгнул раз, другой, третий… Дамы переглянулись между собою, мы не смели обнаружить при этом никакого удивления и только смотрели на него в тупом недоумении. «Что это у меня? точно отрыжка!» – сказал Гоголь и остановился. Хозяин и хозяйка дома даже несколько смутились… Им, вероятно, пришло в голову, что обед их не понравился Гоголю, что он расстроил желудок… и проч. Гоголь продолжал: «Вчерашний обед засел в горле: эти грибки да ботвинья! Ешь, ешь, просто черт знает, чего не ешь…» И заикал снова, вынув рукопись из заднего кармана и кладя ее перед собою… «Прочитать еще «Северную Пчелу», что там такое?..» – говорил он, уже следя глазами свою рукопись. Тут только мы догадались, что эта икота и эти слова были началом чтения драматического отрывка, напечатанного впоследствии под именем «Тяжбы». Лица всех озарились смехом, но громко смеяться никто не смел… Все только посматривали друг на друга, как бы говоря: «Каково? каково читает?» Щепкин заморгал глазами, полными слез. Чтение отрывка продолжалось не более получаса. Восторг был всеобщий; он подействовал на автора. «Теперь я вам прочту, – сказал он, – первую главу моих «Мертвых душ», хотя она еще не обделана…» Все литературные кружки перед этим уже были сильно заинтересованы слухами о «Мертвых душах». Говорили, что это произведение гениальное… Любопытство к «Мертвым душам» возбуждено было не только в литературе, но и в обществе. Нечего говорить, как предложение Гоголя было принято его поклонниками… Гоголь читал неподражаемо. Между современными литераторами лучшими чтецами своих произведений считаются Островский и Писемский: Островский читает без всяких драматических эффектов, с величайшей простотою, придавая между тем должный оттенок каждому лицу; Писемский читает, как актер, – он, так сказать, разыгрывает свою пьесу в чтении… В чтении Гоголя было что-то среднее между двумя этими манерами чтений. Он читал драматичнее Островского и с гораздо большей простотою, чем Писемский… Когда он окончил чтение первой главы и остановился, несколько утомленный, обведя глазами своих слушателей, его авторское самолюбие должно было удовлетвориться вполне… На лицах всех ясно выражалось глубокое впечатление, произведенное его чтением. Все были потрясены и удивлены. Гоголь открывал для его слушателей тот мир, который всем нам так знаком и близок, но который до него никто не умел воспроизвести с такою беспощадною наблюдательностью и с такою изумительною верностью, и с такою художественною силою… И какой язык-то! язык-то! Какая сила, свежесть, поэзия!.. У нас даже мурашки пробегали по телу от удовольствия.
После чтения С. Т. Аксаков в волнении прохаживался по комнате, подходил к Гоголю, жал его руки и значительно посматривал на всех нас… «Гениально, гениально!» – повторял он. Глазки Константина Аксакова сверкали; он ударил кулаком о стол и говорил: «Гомерическая сила! гомерическая!» Дамы восторгались, ахали, рассыпались в восклицаниях. Гоголь еще более вырос после этого чтения в глазах всех…
И. И. Панаев. Литературные воспоминания. Полн. собр. соч., VI, 182–187.
Гоголь читал первые главы «Мертвых Душ» у Ив. Вас. Киреевского и еще у кого-то. Все слушатели приходили в совершенный восторг; но были люди, которые возненавидели Гоголя с самого появления «Ревизора». «Мертвые Души» только усилили эту ненависть. Так, например, я сам слышал, как известный граф Толстой-Американец говорил при многолюдном собрании в доме Перфильевых, которые были горячими поклонниками Гоголя, что «он – враг России» и что «его следует в кандалах отправить в Сибирь».
С. Т. Аксаков. История знакомства, 38.
Некто, не имеющий собственного экипажа, ищет попутчика до Вены, имеющего собственный экипаж, на половинных издержках; на Девичьем Поле, в доме проф. Погодина; спросить Николая Васильевича Гоголя.
Московские Ведомости. 1840, № 28, 6 апр., прибавл. Шенрок. Письма, II, 35.
Мы очень любили с сестрой поспать, но у Погодиных нам не давали долго нежиться в постели, и каждое утро горничная являлась будить нас. Раз, в то время как горничная должна была придти нас будить, мы слышим голос у дверей: «Ах, нет, не надо, не будите их!» Этот голос разбудил нас обеих, я не могла все подыскать, кто бы это мог за нас просить; сестру же этот голос растрогал до слез, и она мне сказала: «Слышала ли ты? Мне кажется, что это голос маменьки!» Вскоре вошла девушка и открыла нам, что, действительно, приехала маменька и теперь в комнате брата. Через несколько времени брат ввел к нам сестру Ольгу, которая приехала вместе с матерью. Ольга нам показалась очень неуклюжей, и мы сейчас же принялись ее перечесывать и одевать. Брат не сразу сказал нам о приезде матери и, когда мы были готовы уже, повел нас к ней. Свидание было очень трогательное.
Е. В. Гоголь-Быкова. Русь, 1885, № 26, 8.
Перед святой неделей приехала мать Гоголя с его меньшей сестрой. Взглянув на Марью Ивановну (так зовут мать Гоголя) и поговоря с ней несколько минут от души, можно было понять, что у такой женщины мог родиться такой сын. Это было доброе, нежное, любящее существо, полное эстетического чувства, с легким оттенком самого кроткого юмора. Она была моложава, так хороша собой, что ее решительно можно было назвать только старшею сестрою Гоголя. Натурально, Марья Ивановна жила, вместе с своими дочерьми, также у Погодина.
С. Т. Аксаков. История знакомства, 34.
После восьмого марта, в одну из суббот, Гоголь прочел пятую главу «Мертвых душ», а семнадцатого апреля, тоже в субботу, он прочел нам, перед самой заутреней светлого воскресенья, в маленьком моем кабинете, шестую главу, в которой создание Плюшкина привело меня и всех нас в великий восторг. При этом чтении был Панов, который приехал в то время, когда уже Гоголь читал, и чтоб не помешать этому чтению, он сидел у двери другого моего кабинетца. Панов пришел в упоение и тут же решился пожертвовать всеми своими расчетами и ехать вместе с Гоголем в Италию. Гоголю нужен был товарищ, он напрасно искал его. После чтения мы все отправились в Кремль, чтоб услышать на площади первый удар колокола Ивана Великого. Похристосовавшись после заутрени с Гоголем, Панов сказал ему, что едет с ним в Италию, чему Гоголь чрезвычайно обрадовался.
Прожив несколько времени вместе с матерью и сестрами в доме Погодина, Гоголь уверил себя, что его сестры-«патриотки» (как их называют), которые по-ребячьи были очень несогласны между собой, не могут ехать вместе с матерью в деревню, потому что они будут постоянно огорчать мать своими ссорами. Он решился пристроить как-нибудь в Москве меньшую сестру Лизу, которая была умнее, живее и более расположена к жизни в обществе. Приведение в исполнение этой мысли стоило много хлопот и огорчений Гоголю. Черткова, с которой он был очень дружен, не взяла его сестры к себе, хотя очень могла это сделать; у других знакомых поместить было невозможно. Наконец, через Надежду Николаевну Шереметеву, почтенную и благодетельную старушку, которая впоследствии любила Гоголя, как сына, поместил он сестру свою Лизу к г-же Раевской, женщине благочестивой, богатой, не имевшей своих детей, у которой жили и воспитывались какие-то родственницы. Мать Гоголя уехала из Москвы прежде.
С. Т. Аксаков. История знакомства, 34, 37.
С А. П. Елагиной (матерью братьев Киреевских, племянницей Жуковского) Гоголь сблизился всего больше по случаю помещения сестры его к П. И. Раевской. Интересен рассказ ее о нерешимости, овладевшей Гоголем (это была одна из слабостей его характера), когда нужно было ехать к П. И. Раевской с матерью, чтобы поблагодарить ее за доброе дело, которое она для него сделала. Заехав к Елагиной на минуту. Гоголь долго медлил у нее, несмотря на напоминания матери, что пора ехать; наконец положил руки на стол, оперся на них головою и предался раздумью. «Не поехать ли мне за вас, Николай Васильевич?» – сказала тогда Елагина. Гоголь с радостью на это согласился.
П. А. Кулиш. Записки о жизни Гоголя, I, 260.
Сестры между собой не дружно жили; хотя я не слышала, чтобы они когда ссорились, но заметила, что одна с другой никогда не говорила. Вероятно, мать жаловалась старухе матери Погодина, что они не дружны между собой до ненависти. Старуха говорила матери: «Вы не справитесь с ними. Подумайте, три дочери взрослые, да еще дома у вас вдова! Поэтому необходимо вам нужно одну оставить». Так и с братом порешили. Так как Аннет с малых лет была любимицей матери, то Лизу брат оставил и пристроил.
О. В. Гоголь-Головня, 16.
Значительная зала у Погодина: громадная, круглая, наверху купол, кругом решетки; наши комнаты были наверху, с одной комнаты в другую переходили по той же решетке, страшно было смотреть вниз. Половина этой залы, от пола до верха, завалена старинными бумагами; он, кажется, собирал древность; там стоял и рояль. Как там никто не сидел, я пользовалась тем случаем и постоянно ходила туда играть; брат услышал, как я играю. «Ты лучше играешь, как Аннет», – и вообразил, что у меня есть талант, договорил мне учителя – давать мне уроки музыки и платил за час пять рублей, а чтобы не беспокоить Погодина, он возил меня каждый день к Нащокиным, туда приходил учитель. Потом сказал мне: «Поживи у Нащокина, потому что мне некогда каждый день возить тебя». Пришлось остаться, иногда навещал меня. Раз мадам Нащокина просила его остаться обедать, он отвечал ей «некогда», а она говорила: «У нас за обедом будут малороссийские вареники, и сегодня многие обещали приехать», – тогда он остался. Потом начали съезжаться, и за обедом сидело двенадцать душ, все мужчины, а дамы – только хозяйка и я. У них постоянно собирались все талантливые; из числа тех помню только актера Щепкина. Помню, как один играл на скрипке, другой – на рояли, а некоторые рисунки свои показывали, иные читали свои сочинения. До моего уха долетели слова брата: «Нужно развивать талант, грешно не пользоваться».
Когда в другой раз брат приезжал меня навестить, я просила его отвести меня к матери, что у меня живот болит, а он говорит: «полежи, то перестанет». Я сказала: мне нужно ехать; а он допытывается: скажи мне, какал у тебя болезнь. Вот мое положение: вместо того чтобы вести меня к матери, а он завез меня к Аксаковым, сказал: здесь будут мать с сестрами, указал, в какие двери идти, а сам уехал. Незнакомый дом, и я очутилась, как в лесу. Вошла в первую комнату; в это время вошел старик Аксаков в халате, увидел меня, тотчас возвратился, выслал свою дочь, и она повела меня в другую комнату. Потом мать с сестрами приехала.
Несколько раз возил нас брат в театр. Я не помню, как-то раз выезжали с театра, верно, не хватало фаэтонов, – только один был; так он с матерью сел, а нас порастыкал знакомым. Мне пришлось ехать в карете с двумя дамами. С Погодиным мы видались во время обеда, а вечером сидели в гостиной, брат читал свое сочинение. Комната наша была на верхнем этаже, мы все там поместились, а в другой – брат.
О. В. Гоголь-Головня, 14–16.
Одна из сестер Гоголя, Елизавета Васильевна, была очень недурна собой, и Гоголь был с ней особенно дружен; другая, Анна Васильевна, лицом поразительно походила на брата. Гоголь, обожавший музыку, очень хотел, чтобы хоть одна из его сестер играла на фортепиано, и, желая сделать ему приятное, мы пригласили для Анны Васильевны учителя музыки, знаменитого тогда Гурилева. Но Анна Васильевна не отличалась музыкальными способностями, уроки шли неуспешно и скоро прекратились[36].
В. А. Нащокина. Нов. Время, 1898, № 8129.
Часы, которые носил Пушкин, я подарил Н. В. Гоголю, у которого они еще и теперь находятся.
П. В. Нащокин (ближайший друг Пушкина) – М. П. Погодину. Барсуков, VII, 310.
Гоголь переселился к нам, на Девичье Поле, прямо из знойной Италии. Он был изнежен южным солнцем, ему была нужна особенная теплота, даже зной; а у нас кстати случилась, над громадной залой с хорами, большая, светлая комната, с двумя окнами и балконом к восходу солнца, царившего над комнатой в летнее время с трех часов утра до трех пополудни. Хотя наш дом, принадлежавший раньше князю Щербатову, и был построен на большую ногу, но уже потому, что комната приходилась почти в третьем этаже, она была относительно своей величины низка, а железная крыша также способствовала ее нагреванию. Для Гоголя это было важно: после итальянского зноя наш русский май не очень-то приятен; а потому наша комната была ему как раз по вкусу. Нечего и говорить, каким почетом и, можно сказать, благоговением был окружен у нас Гоголь. Детей он очень любил и позволял им резвиться и шалить сколько угодно. Бывало, мы, то есть я с сестрою, точно службу служим; каждое утро подойдем к комнате Гоголя, стукнем в двери и спросим: «Не надо ли чего?» – «Войдите!» – откликнется он нам. Несмотря на жар в комнате, мы заставали его еще в шерстяной фуфайке поверх сорочки. «Ну, сидеть, да смирно!» – скажет он и продолжает свое дело, состоявшее обыкновенно в вязанье на спицах шарфа или ермолки или в писании чего-то чрезвычайно мелким почерком на чрезвычайно маленьких клочках бумаги. Клочки эти он иногда, прочитывая вполголоса, рвал, как бы сердясь, или бросал на пол, потом заставлял нас подбирать их с пола и раскладывать по указанию, причем гладил по голове и благодарил, когда ему угождали; иногда же, бывало, как бы рассердившись, схватит за ухо и выведет на хоры: это значило – на целый день уже и не показывайся ему. До обеда он никогда не сходил вниз в общие комнаты, обедал же всегда со всеми нами, причем был большею частью весел и шутлив. Особенно хорошее расположение духа вызывали в нем любимые макароны; он тут же, за обедом, и приготовлял их, не доверяя этого никому. Потребует себе большую миску и с искусством истинного гастронома начнет перебирать их по макаронке, опустит в дымящуюся миску сливочного масла, тертого сыру, перетрясет все вместе и, открыв крышку, с какой-то особенно веселой улыбкой, обведя глазами всех сидящих за столом, воскликнет: «Ну, теперь ратуйте, людие!»
Весь обед, бывало, он катает шарики из хлеба и, школьничая, начнет бросать ими в кого-нибудь из сидящих; а то так, если квас ему почему-либо не понравится, начнет опускать шарики прямо в графин. После обеда до семи часов вечера он уединялся к себе, и в это время к нему уже никто не ходил; а в семь часов он спускался вниз, широко распахивал двери всей анфилады передних комнат, и начиналось хождение, а походить было где: дом был очень велик. В крайних комнатах, маленькой и большой гостиных, ставились большие графины с холодной водой. Гоголь ходил и через каждые десять минут выпивал по стакану. На отца, сидевшего в это время в своем кабинете за летописями Нестора, это хождение не производило никакого впечатления; он преспокойно сидел и писал. Изредка только, бывало, поднимет голову на Гоголя и спросит: «Ну, что находился ли?» – «Пиши, пиши, – отвечает Гоголь, – бумага по тебе плачет». И опять то же: один пишет, а другой ходит. Ходил же Гоголь всегда чрезвычайно быстро и как-то порывисто, производя при этом такой ветер, что стеариновые свечи (тогда о керосине еще не было и помину) оплывали, к немалому огорчению моей бережливой бабушки. Когда же Гоголь очень уж расходится, то моя бабушка, мать моего отца, сидевшая в одной из комнат, составлявших анфиладу его прогулок, закричит, бывало, горничной: «Груша, а Груша, подай-ка теплый платок: тальянец (так она называла Гоголя) столько ветру напустил, так страсть». – «Не сердись, старая, – скажет добродушно Гоголь, – графин кончу, и баста». Действительно, покончит второй графин и уйдет наверх. На ходу, да и вообще, Гоголь держал голову несколько набок. Из платья он обращал внимание преимущественно на жилеты: носил всегда бархатные и только двух цветов: синего и красного. Выезжал он из дома редко, у себя тоже не любил принимать гостей, хотя характера был крайне радушного. Мне кажется, известность утомляла его, и ему было неприятно, что каждый ловил его слово и старался навести его на разговор; наконец, он знал, что к отцу приезжали многие лица специально для того, чтобы посмотреть на «Гоголя», и, когда его случайно застигали в кабинете отца, он моментально свертывался, как улитка, и упорно молчал. Не могу сказать, чтобы у Гоголя было много знакомых. Гоголь жил у нас скорее отшельником. Он любил беседовать с духовенством и не обегал нашего немудрого, но очень добродушного религиозного старичка, отца Иоанна: но в церкви Гоголя я ни разу не видал.
Большое удовольствие доставил Гоголю приезд его двух сестер: Марии и Анны Васильевны, поместившихся у нас же, как раз против его комнаты, еще в лучшей, выходившей большим итальянским окном прямо в сад. Гоголь был очень нежный и заботливый брат и сейчас же задумал им что-нибудь подарить; но не знал – что; и прибег к совету моей матери Елизаветы Васильевны, которую он очень уважал и любил. С общего совета они решили купить два черных шелковых платья, в которых его «сестренки», как он выражался, вскоре и защеголяли. Продажа изданий Гоголя, как это ни удивительно, шла все-таки относительно туго, и он постоянно нуждался в деньгах, но прибегал к помощи своих искренних друзей только в крайних случаях; а тогда были около него и считались его друзьями такие личности, как Нащокин, Мельгунов, Павлов, известные своим богатством; они сочли бы за честь и истинное удовольствие ссудить Гоголя деньгами.
Д. М. Погодин (сын М. П. Погодина). Воспоминания. Ист. Вестн., 1892, апр., 42–44.
Все мы хорошо знали, что Н. В. Гоголь проживает на антресолях в доме Погодина, но никто из нас его не видал. Только однажды, всходя на крыльцо погодинского дома, я встретился с Гоголем лицом к лицу. Его горбатый нос и светло-русые усы навсегда запечатлелись в моей памяти, хотя это была единственная в моей жизни с ним встреча… Желтая моя тетрадка (с стихотворениями) все увеличивалась в объеме, и однажды я решился отправиться к Погодину за приговором моему эстетическому стремлению. «Я вашу тетрадку, почтеннейший, передам Гоголю, – сказал Погодин. – Он в этом случае лучший судья». Через неделю я получил от Погодина тетрадку обратно со словами: «Гоголь сказал, это – несомненное дарование».
А. А. Фет. Ранние годы моей жизни. М., 1893. Стр. 140.
(Описание погодинского дома.)
На восходящей от парадного крыльца стеклянной галерее шла налево дверь в переднюю, из которой неширокий коридор проходил через весь дом до противоположного, девичьего крыльца, отделяя большую половину дома, с приемной, обширной гостиной, превращенной в кабинет Погодина, с балконом на Девичье Поле, от домашних помещений. За парадной анфиладой находилась спальня и вообще женские комнаты. За глухою стеной погодинского кабинета находилась довольно обширная столовая, освещаемая сверху стеклянным куполом, крыша которого виднелась со всех пунктов Девичьего Поля. Снизу столовая эта представлялась снабженною хорами, но, в сущности, они была балюстрадой, ведущей в комнаты мезонина, в которых мне бывать не пришлось, но памятных тем, что там с полгода проживал Гоголь. В кабинете Погодина глазам непосвященного представлялся невообразимый хаос. Тут всевозможные старинные книги лежали грудами на полу, а на ореховых столах громадные каменные глыбы с татарскими и сибирскими надписями, не говоря уже о сотнях рукописей с начатыми работами, места которых, равно как и ассигнаций, запрятанных по разным книгам, знал только Погодин. Посредине коридора дверь направо шла мимо домашних комнат, в сад, начинавшийся лужайкою с беломраморной посредине вазой. Далее шла широкая и старинная липовая аллея до самого конца сада, с беседкою из дикого винограда. Кроме разнородных и тенистых деревьев, свешивавшихся через высокий деревянный забор на Девичье Поле, и обширных прудов, задернутых летом «зеленою сетью трав», при саде было большое количество земли, сдаваемые ежегодно под огородные овощи.
А. А. Фет. Ранние годы моей жизни. М., 1893. Стр. 117–118, 121.
(27 апр. 1840 г.) Провожали Гоголюху (М. И. Гоголь). Заплакали и деревяшки.
М. П. Погодин. Дневник, Барсуков, V, 358.
Менее чем через месяц мать с сестрами (Анной и Ольгой) уехала в деревню домой. Мы с братом проводили их до конторы дилижансов. Возвратясь к Погодиным в нашу большую, теперь опустевшую комнату, мне стало еще грустнее; брат, чтобы развлечь меня, увел меня в свою комнату и стал мне показывать все, что у него было и что могло бы развлечь меня. Один из ящиков его бюро всегда был наполнен фуляровыми платками. Я очень любила их и часто выпрашивала у брата; теперь он предлагал их мне сколько угодно, но я все только плакала; тогда он стал серьезно объяснять мне, что любит меня больше всех и потому оставил меня здесь, не желая расставаться со мною, и в доказательство он подарил мне свой портрет, – этот подарок меня очень обрадовал, и я немного успокоилась, но лишь только я вошла в комнату, как снова залилась слезами; видя все это, брат просил m-me Погодину не оставлять меня одну в передней комнате, тем более что я боялась спать одна, и меня перевели в комнату старушки Погодиной. Брат и сам собирался за границу и поэтому стал искать такое семейство, куда меня можно бы было поместить. Ему советовали обратиться ко всеми уважаемой старушке вдове Прасковье Ивановне Раевской. Это была благочестивая и добрая женщина, желавшая провести свою жизнь в монастыре и даже уже жившая там, но любовь к ее маленькой племяннице заставила ее выйти оттуда и снова поселиться в Москве в своем небольшом домике; она была строгая постница и уже десять лет, как не ела ничего скоромного. Семья, в которой я поселилась, состояла из следующих лиц: самой старушки П. И. Раевской лет 50, ее кузины Молчановой, женщины лет 35, тоже очень хорошей и доброй, племянницы Прасковьи Ивановны, девочки 12 лет, и девочки – англичанки, гувернантки. Мне в это время было 17 лет. Я скоро очень полюбила все эти лица, сошлась с ними, для меня это было почти родное семейство, где я вместо предполагаемых пяти месяцев прожила два года.