Гоголь и Данилевский решили вместе ехать в Петербург: Данилевский для поступления в школу гвардейских подпрапорщиков, Гоголь – на государственную службу. Данилевский, как всегда, явился руководителем Гоголя в отношении путевых издержек, трудностей и хлопот. Было условлено, что он заедет за Гоголем из Толстого в Васильевку, откуда они должны были вместе двинуться в дальний путь. Дело было в декабре 1828 г. Для дороги был приготовлен поместительный экипаж, и после продолжительных проводов и напутствий Марьи Ивановны Гоголь кибитка двинулась.
Дорога лежала на Москву, но Гоголь ни за что не хотел проезжать через нее, чтобы не испортить впечатления первой торжественной минуты въезда в Петербург. Поэтому они поехали по белорусской дороге, на Нежин, Чернигов, Могилев, Витебск и т. д. В Нежине прожили несколько дней, повидались с некоторыми товарищами и, между прочим, с не успевшим выехать в Петербург же Прокоповичем. По мере приближения к Петербургу нетерпение и любопытство путников возрастало с каждым часом. Наконец издали показались бесчисленные огни, возвещавшие о приближении к столице. Дело было вечером. Обоими молодыми людьми овладел восторг: они позабыли о морозе, то и дело высовывались из экипажа и приподнимались на цыпочки, чтобы получше рассмотреть столицу. Гоголь совершенно не мог прийти в себя; он страшно волновался и за свое пылкое увлечение поплатился тем, что схватил насморк и легкую простуду. Но особенно обидная неприятность была для него в том, что он, отморозив нос, вынужден был первые дни просидеть дома. Он чуть не слег в постель, и Данилевский перепугался было за него, опасаясь, чтоб он не разболелся серьезно. От всего этого восторг быстро сменился совершенно противоположным настроением, особенно когда их стали беспокоить страшные петербургские цены и разные мелочные дрязги. На последней станции перед Петербургом наши путники прочли объявление, где можно остановиться, и выбрали дом Трута у Кокушкина моста, где и пришлось Гоголю проскучать несколько дней в одиночестве, пока Данилевский, оставив его одного, пустился странствовать по Петербургу. Неудивительно, что первые впечатления, вынесенные им из знакомства с Петербургом, были несравненно отраднее, нежели у Гоголя.
В. И. Шенрок со слов А. С. Данилевского. Материалы, I, 151.
По моем прибытии в столицу на меня напала хандра или другое подобное, и я уже около недели сижу, поджавши руки, и ничего не делаю. Не от неудач ли это, которые меня совершенно обравнодушили ко всему? Из числа их первая, что Лог. Ив. Кутузов (сановник, к которому у Гоголя было рекомендательное письмо от Д. П. Трощинского) был во все это время опасно болен, и я до сих пор не являлся. Теперь узнал я, что ему легче, и послезавтра предстану… Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал. Я его воображал гораздо красивее и великолепнее. Жить здесь не совсем по-свински, т. е. иметь раз в день щи да кашу, несравненно дороже, нежели мы думали. За квартиру мы (с Данилевским) платим восемьдесят рублей в месяц, за одни стены, дрова и воду. Она состоит из двух небольших комнат и права пользоваться на хозяйской кухне. Съестные припасы также недешевы, выключая одной только дичи (которая, разумеется, лакомство не для нашего брата). Это все заставляет меня жить, как в пустыне: я принужден отказаться от лучшего своего удовольствия – видеть театр. Если я пойду раз, то уже буду ходить часто, а это для меня накладно, т. е. для моего неплотного кармана. В одной дороге издержано мною триста с лишком, да здесь покупка фрака и панталон стоила мне двухсот, да сотня уехала на шляпу, на сапоги, перчатки, извозчиков и на прочие дрянные, но необходимые мелочи, да на переделку шинели и на покупку к ней воротника до 80 рублей.
Гоголь – матери, 3 янв. 1829 г., из Петербурга. Письма, I, 114.
Я получила от Николеньки моего два письма, как он приехал в Петербург; в первом он писал, что нашел Кутузова отчаянно больным, а в другом (это другое письмо Гоголя до нас не дошло) уже хвалился его ласками, по милости благодетеля нашего.
М. И. Гоголь – П. П. Косяровскому, 18 февр. 1829 г. В. Шенрок. Указатель к письмам Гоголя. М., 1886, стр. 44.
По словам А. С. Данилевского, Кутузов принял Гоголя очень хорошо, обласкал, сразу перешел с ним на «ты» и пригласил его часто бывать у себя запросто, хотя этим почти все и ограничилось.
В. И. Шенрок. Материалы, I, 179.
Трощинский дал Гоголю рекомендательное письмо к министру народного просвещения. Гоголь, Данилевский и И. Г. Пащенко остановились в скромной гостинице и заняли в ней одну комнату с передней. Живут приятели неделю, живут и другую, и Гоголь все собирался ехать с письмом к министру; собирался, откладывал со дня на день, так прошло шесть недель, и Гоголь не поехал… Письмо у него так и осталось.
Т. Г. Пащенко по записи В. Пашкова. Берег, 1880, № 268.
Тотчас по приезде в Петербург Гоголь, движимый потребностью видеть Пушкина, который занимал все его воображение еще на школьной скамье, прямо из дома отправился к нему. Чем ближе подходил он к квартире Пушкина, тем более овладевала им робость и наконец у самых дверей квартиры развилась до того, что он убежал в кондитерскую и потребовал рюмку ликера. Подкрепленный им, он снова возвратился на приступ, смело позвонил и на вопрос свой: «дома ли хозяин?», услыхал ответ слуги: «почивают!» Было уже поздно на дворе. Гоголь с великим участием спросил: «Верно, всю ночь работал?» – «Как же, работал, – отвечал слуга, – в картишки играл». Гоголь признавался, что это был первый удар, нанесенный школьной идеализации его. Он иначе не представлял себе Пушкина до тех пор, как окруженного постоянно облаком вдохновения.
П. В. Анненков со слов Гоголя. Материалы для биографии Пушкина. Изд. 2-е, 1873, стр. 360.
Особенно потемнели у брата волосы после того, как он обрился в Петербурге. Существовало такое убеждение, что, кто из Малороссии приезжает в Петербург, на того вода петербургская так действует, что волосы вылезают. И брат, как приехал в Петербург, обрился. После того волосы у него потемнели. Ездил с ним лакей отсюда, он и тому советовал обриться, но лакей не послушался и лысым стал.
О. В. Гоголь-Головня по записи А. Мошина. Белоусов. Дорогие места, 31.
(Дм. Прок. Трощинский умер 22 февраля 1829 года.)
Мать рассказывала, когда Андрей Андреевич Трощинский получил наследство от Трощинского-министра, то мать его, Анна Матвеевна, говорила ему: «Ты получил громадное наследство, уступи Яреськи Машеньке (т. е. моей матери), как она тут росла». Он замолчал. Мать моя видела его неудовольствие, сказала тетке: «Зачем? Ему самому нужно». И он ни слова на это не сказал.
О. В. Гоголь-Головня, 123.
У Андрея Андреевича (племянника и наследника Д. П. Трощинского) внезапно обнаружилась гордость, чванство и небрежение к посетителям, и притом в большой степени в ястии и питии оказались весьма неприличные натяжки. И таким образом один из хлебосольнейших домов достался такому прокислоеду.
В. Я. Ломиковский – И. Р. Мартосу, I марта 1829 г. Киевская Старина, 1898, т. 62, стр. 117.
Гоголь боялся гласности и прокладывал себе дорогу к литературным успехам тайком даже от ближайших друзей своих. Он написал стихотворение «Италия» и отправил его incognito к издателю «Сына Отечества». Стихи были напечатаны в № 12 «Сына Отечества и Северного Архива» 1829 года.
П. А. Кулиш. I, 65.
ПЕРВОЕ НАПЕЧАТАННОЕ
ПРОИЗВЕДЕНИЕ ГОГОЛЯ
ИТАЛИЯ
Италия – роскошная страна!
По ней душа и стонет и тоскует;
Она вся рай, вся радости полна,
И в ней любовь роскошная веснует.
Бежит, шумит задумчиво волна
И берега чудесные целует;
В ней небеса прекрасные блестят;
Лимон горит, и веет аромат.
И всю страну объемлет вдохновенье;
На всем печать протекшего лежит;
И путник зреть великое творенье,
Сам пламенный, из снежных стран спешит,
Душа кипит, и весь он – умиленье,
В очах слеза невольная дрожит;
Он погружен в мечтательную думу,
Внимает дел давно минувших шуму.
Здесь низок мир холодной суеты,
Здесь гордый ум с природы глаз не сводит;
И радужной в сияньи красоты
И ярче, и ясней по небу солнце ходит,
И чудный шум, и чудные мечты
Здесь море вдруг спокойное наводит;
В нем облаков мелькает резвый ход,
Зеленый лес и синий неба свод.
А ночь, а ночь вся вдохновеньем дышит.
Как спит земля, красой упоена!
И страстно мирт над ней главой колышет.
Среди небес в сиянии луна
Глядит на мир, задумалась и слышит,
Как под веслом проговорит волна;
Как через сад октавы пронесутся,
Пленительно вдали звучат и льются.
Земля любви и море чарований!
Блистательный мирской пустыни сад!
Тот сад, где в облаке мечтаний
Еще живут Рафаэль и Торкват!
Узрю ль тебя я, полный ожиданий?
Душа в лучах, и думы говорят,
Меня влечет и жжет твое дыханье,
Я – в небесах весь звук и трепетанье!..
Без подписи. Сын Отечества и Северный Архив, т. II, 1829, №XII, стр. 301. Цензурное разрешение – 22 февраля 1829 г. Номер вышел в свет 23 марта.
Николенька мой о сю пору не определен на службу. Покойный благодетель наш, Дмитрий Прокофьевич, говорил мне, чтобы я не скучала его нескорым определением, потому что Кутузов выискивает для него хорошую и выгодную должность, что чрезвычайно трудно теперь на штатской службе, где совершенно набито людей. Я о сем писала Николе своему, чтобы он не наскучил Кутузову и положился бы с терпением на его старание, а он мне отвечает: «Вы мне советуете не беспокоить Логгина Ивановича моим определением; оно бы и хорошо, когда бы я мог ничего не есть, не нанимать квартиры и не изнашивать сапог, но так как я не имею сих талантов, т. е. жить воздухом, то и скучаю своим бездействием, сидя в холодной комнате и имея величайшее несчастие просить у вас денег, знавши теперешние ваши обстоятельства». И я должна была опять занять и послать ему денег. Видно, он был в самом тревожном положении, что прибавил: «Недаром я не любил никаких протекций: без них давно бы я определился к месту». В конце письма несколько потешил меня, что надежда мелькнула ему, но что он не смеет еще предаваться ей, и жалеет, что не взялся за сие прежде, и через то много потерял, и я не знаю, что он под этим разумеет.
М. И. Гоголь – П. П. Косяровскому, 18 апр. 1829 г. В. И. Шенрок. Указатель к письмам Гоголя, 45.
Я переменил прежнюю свою квартиру… Я сильно нуждался в это время, но, впрочем, это все пустое. Что за беда – посидеть какую-нибудь неделю без обеда?.. Вы не поверите, как много в Петербурге издерживается денег. Несмотря на то что я отказываюсь почти от всех удовольствий, что уже не франчу платьем, как было дома, имею только пару чистого платья для праздника или для выхода и халат для будня, что я тоже обедаю и питаюсь не слишком роскошно, и, несмотря на это все, по расчету менее 120 рублей никогда мне не обходится в месяц. Как в этаком случае не приняться за ум, за вымысел, как бы добыть этих проклятых, подлых денег, которых хуже я ничего не знаю в мире. Вот я и решился… В следующем письме извещу вас о удачах или неудачах… Я живу на четвертом этаже (на Б. Мещанской, в доме каретника Иохима), но чувствую, что и здесь мне не очень выгодно. Когда еще стоял я вместе с Данилевским, тогда ничего, а теперь очень ощутительно для кармана: что тогда платили пополам, за то самое я плачу теперь один. Но, впрочем, мои работы повернулись, и я надеюсь в недолгом времени добыть же чего-нибудь… Проклятая болезнь, посетившая было меня при вскрытии Невы, помогла еще более истреблению денег.
Гоголь – матери, 30 апреля 1829 г., из Петербурга. Письма, I, 117–120 3.
У Гоголя была поэма «Ганц Кюхельгартен», написанная, как сказано на заглавном листке, в 1827 году. Не доверяя своим силам и боясь критики, Гоголь скрыл это раннее произведение свое под псевдонимом В. Алова. Он напечатал его на собственный счет, вслед за стихотворением «Италия», и роздал экземпляры книгопродавцам на комиссию. В это время он жил вместе со своим земляком и соучеником по гимназии, Н. Я. Прокоповичем, который поэтому-то и знал, откуда выпорхнул «Ганц Кюхельгартен». Для всех прочих знакомых Гоголя это оставалось непроницаемою тайною. Некоторые из них, – и в том числе П. А. Плетнев, которого Гоголь знал тогда еще только по имени, и М. П. Погодин, получили инкогнито по экземпляру его поэмы; но автор никогда ни одним словом не дал им понять, от кого была прислана книжка.
П. А. Кулиш со слов Н. Я. Прокоповича. Записки, I, 66.
ЗАГЛАВНАЯ СТРАНИЦА
Ганц Кюхельгартен. Идиллия в картинах. Соч. В. Алова. (Писано в 1827 году.) Спб. 1829 г. В тип. А. Плюшара. (В 12 д. л., 71 стр.). Цензурное разрешение: «7 мая 1829 г.».
Предисловие
Предлагаемое сочинение никогда бы не увидело света, если бы обстоятельства, важные для одного только автора, не побудили его к тому. Это произведение его восемнадцатилетней юности. Не принимаясь судить ни о достоинствах, ни о недостатке его и предоставляя это просвещенной публике, скажем только то, что многие из картин сей идиллии, к сожалению, не уцелели; они, вероятно, связывали более ныне разрозненные отрывки и дорисовывали изображение главного характера. По крайней мере, мы гордимся тем, что по возможности споспешествовали свету ознакомиться с созданьем юного таланта.
Гоголь притаился за своим псевдонимом и ждал, что будут говорить о его поэме. Ожидания его оправдались. Знакомые молчали или отзывались о «Ганце» равнодушно, а между тем Н. А. Полевой прихлопнул ее в своем журнале насмешкою. Вот критика Полевого (Московский Телеграф, 1826, № 12, июнь, стр. 515):
Издатель сей книжки говорит, что сочинение г-на Алова не было предназначено для печати, но что важные для одного автора причины побудили его переменить свое намерение. Мы думаем, что еще важнейшие причины имел он не издавать своей идиллии. Достоинство следующих стихов укажет на одну из сих причин:
Мне лютые дела не новость;
Но демона отрекся я,
И остальная жизнь моя
Заплата малая моя
За остальную жизни повесть.
Заплатою таких стихов должно бы быть сбережение оных под спудом.
Гоголь бросился со своим слугою Якимом по книжным лавкам, отобрал у книгопродавцев экземпляры, нанял номер в гостинице (эта гостиница, по указанию Прокоповича, находилась в Вознесенской улице, на углу, у Вознесенского моста) и сжег все экземпляры до одного.
П. А. Кулиш. Записки о жизни Гоголя, I, 67.
В 1829 году, когда Яким Нимченко, слуга Гоголя, выехал с ним в Петербург, Якиму было лет 26. Он был при Гоголе лакеем и поваром, жил сначала один, потом с женою. Поварскому искусству учился в Орловской губернии, у помещика Филиппова, куда отдан был еще отцом Гоголя.
В. П. Горленко. Миргород и Яновщина. Рус. Арх., 1893, I, 303.
Гоголь был такой молчаливый и таинственный, что напечатал он в первый раз свое сочинение «Ганц Кюхельгартен или картины», принес ко мне на продажу и через неделю спросил, продаются ли. Я сказал, что нет, он забрал их – и только и видели; должно быть, печка поглотила и тем кончилось, что и теперь нигде нет этой книги и публика не знает и не видала его первого произведения.
Книгопродавец Лисенков – Криворотовым, 13 ноября 1850 г. Рус. Стар., 1898, июнь, 605.
Мне предлагают место с 1000 рублей жалования в год. Но за цену ли, едва могущую выкупить годовой наем квартиры и стола, мне должно продать свое здоровье и драгоценное время? и на совершенные пустяки, – на что это похоже? в день иметь свободного времени не более как два часа, а прочее все время не отходить от стола и переписывать старые бредни и глупости господ столоначальников и проч… Итак, я стою в раздумье на жизненном пути, ожидая решения еще некоторым моим ожиданиям. Может быть, на днях откроется место немного выгоднее и благороднее; но, признаюсь, ежели и там мне нужно будет употребить столько времени на глупые занятия, то я – слуга покорный. Наконец я принужден снова просить у вас, добрая, великодушная моя маменька, вспомоществования. Чувствую, что в это время это будет почти невозможно вам, но всеми силами постараюсь не докучать вам более. Дайте только мне еще несколько времени укорениться здесь: тогда надеюсь как-нибудь зажить своим состоянием. Денег мне необходимо нужно теперь триста рублей.
Гоголь – матери, 22 мая 1829 г., из Петербурга. Письма, I, 22.
Метаюсь во все стороны, как бы лучше устроить свои дела, но, кроме прибавления долгу, ничего не успеваю. В Опекунский совет в С.-Петербург послала 1450 рублей, заняла у Борковской, да продала медный куб из винокурни, а себе сделаю деревянный, и с казной разделалась за сей год, да Николеньке надобно послать сколько смогу; он еще не определился о сию пору; я часто от него получаю письма и ему пишу по нескольку листов морали.
Мар. Ив. Гоголь – П. П. Косяровскому, 23 июня 1829 г. Рус. Стар., 1887, март, 687.
Книжка «Московского Телеграфа» со строгой рецензией Полевого вышла в конце июня. Только в № 87 «Северной Пчелы» 1829 г., вышедшем 20 июля, появился новый отзыв о «Ганце Кюхельгартене», столь же неблагоприятный, как рецензия Полевого. «В сочинителе, – говорит отзыв, – заметно воображение и способность писать (со временем) хорошие стихи, ибо издатели говорят, что «это произведение его восемнадцатилетней юности»; но скажем откровенно: сии господа издатели напрасно «гордятся тем, что по возможности споспешествовали свету ознакомиться с созданием юного таланта». В «Ганце Кюхельгартене» столь много несообразностей, картины часто так чудовищны и авторская смелость в поэтических украшениях, в слоге и даже в стихосложении так безотчетлива, что свет ничего бы не потерял, когда бы сия первая попытка юного таланта залежалась под спудом. Не лучше ли б было дождаться от сочинителя чего-нибудь более зрелого, обдуманного и обработанного?» К этой рецензии присоединено известие, что «Ганц Кюхельгартен» продается во всех книжных лавках по 5 рублей. Это дополнительное извещение «Северной Пчелы» позволяет думать, что рецензия «Московского Телеграфа» не произвела на Гоголя такого сильного впечатления, какое приписывалось ей Кулишом («Прочитав рецензию Полевого, Гоголь тотчас собрал экземпляры и сжег все до одного»). Сожжение «Ганца Кюхельгартена», очевидно, совершилось после рецензии «Северной Пчелы», т. е. после 20 июля. Оно совпадает по времени с внезапным решением Гоголя ехать за границу, – решением, о котором он уведомил свою мать 24 июля. Одною из главных причин (если не главною) этой решимости был холодный прием, оказанный «Ганцу Кюхельгартену».
Н. С. Тихонравов. Сочинения Гоголя, изд. 10-е, V, 541.
Любезнейшая родительница! Руководствуясь чувствами сыновней к Вам любви, я ничем не могу доказать их более, как во время отсутствия моего утвердить благосостояние Ваше на прочном основании. По сему единственно побуждению все недвижимое имение полтавской губернии в поветах: полтавском и миргородском в селе Васильевке, состоящее в крестьянах, пашенных и сенокосных землях, лесах и прочих угодьях, как из наследственного с сестрами моими имения по разделу между нами законным образом мне достанется, – я вверяю в полное и беспрекословное распоряжение Ваше, так точно, как бы вы распоряжались Вашею собственностью, представляя Вам право продавать и закладывать из оного часть или все вообще по усмотрению Вашему, в чем я Вам верю совершенно, и что Вы сходно с сею доверенностью сделаете, на все то я в полной мере согласен. Вам преданнейший сын, 14-го класса Николай Гоголь-Яновский. – Сия доверенность принадлежит родительнице моей, коллежской асессорше Марье Ивановне Гоголь-Яновской.
1829 года июля 23 дня сие письмо С.-Петербургской палаты, Гражданского Суда в I Департаменте чиновник 14-го класса Николай Гоголь-Яновский явил и лично на основ. указа 1765 г. объявил, что оное собственноручно им подписано и дано родительнице его колл. асессорше Марье Ивановне Гоголь-Яновской.
Доверенность, выданная Гоголем матери. Соч. Гоголя под ред. В. В. Каллаша. Изд. Брокгауз – Ефрон, т. IX, стр. 230.
Маменька! Не знаю, какие чувства будут волновать вас при чтении письма моего; но знаю только то, что вы не будете покойны. Говоря откровенно, кажется, еще ни одного вполне истинного утешения я не доставил вам. Простите, редкая, великодушная мать, еще доселе недостойному вас сыну… Я решился, в угодность вам больше, служить здесь во что бы ни стало; но богу не было этого угодно. Везде совершенно я встречал одни неудачи и, что всего страннее, там, где их вовсе нельзя было ожидать. Люди, совершенно неспособные, без всякой протекции, легко получали то, чего я, с помощью своих покровителей, не мог достигнуть. Наконец… какое ужасное наказание! Ядовитее и жесточе его для меня ничего не было в мире. Я не могу, я не в силах написать… Маменька, дражайшая маменька! Я знаю, вы одни истинный друг мне. Поверите ли? и теперь, когда мысли мои уж не тем заняты, и теперь, при напоминании, невыразимая тоска врезывается в сердце. Одним вам я только могу сказать… Вы знаете, что я был одарен твердостью, даже редкою в молодом человеке… Кто бы мог ожидать от меня подобной слабости? Но я видел ее… нет, не назову ее… она слишком высока для всякого, не только для меня. Я бы назвал ее ангелом, но это выражение – некстати для нее. – Это божество, но облеченное слегка в человеческие страсти. – Лицо, которого поразительное блистание в одно мгновение печатлеется в сердце; глаза, быстро пронзающие душу; но их сияния, жгучего, проходящего насквозь всего, не вынесет ни один из человеков. О, если бы вы посмотрели на меня тогда!.. правда, я умел скрывать себя от всех, но укрылся ли от себя? Адская тоска, с возможными муками, кипела в груди моей. О, какое жестокое состояние! Мне кажется, если грешникам уготован ад, то он не так мучителен. Нет, это не любовь была… я, по крайней мере, не слыхал подобной любви. В порыве бешенства и ужаснейших душевных терзаний, я жаждал, кипел упиться одним только взглядом, только одного взгляда алкал я… Взглянуть на нее еще раз – вот бывало одно-единственное желание, возраставшее сильнее и сильнее, с невыразимою едкостью тоски. С ужасом осмотрелся и разглядел я свое ужасное состояние. Все совершенно в мире было для меня тогда чуждо, жизнь и смерть равно несносны, и душа не могла дать отчета в своих явлениях. Я увидел, что мне нужно бежать от самого себя, если я хотел сохранить жизнь, водворить хотя тень покоя в истерзанную душу. В умилении я признал невидимую десницу, пекущуюся о мне, и благословил так дивно назначаемый путь мне. Нет, это существо, которое он послал лишить меня покоя, расстроить шатко-созданный мир мой, не была женщина. Если бы она была женщина, она бы всею силою своих очарований не могла произвесть таких ужасных, невыразимых впечатлений. Это было божество, им созданное, часть его же самого. Но, ради бога, не спрашивайте ее имени. Она слишком высока, высока!
Итак я решился. Но к чему, как приступить? выезд за границу так труден, хлопот так много! Но лишь только я принялся, все, к удивлению моему, пошло как нельзя лучше; я даже легко получил пропуск. Одна остановка была наконец за деньгами. Здесь уже было я совсем отчаялся; но вдруг получаю следуемые в опекунский совет. Я сейчас отправился туда и узнал, сколько они могут нам дать просрочки на уплату процентов; узнал что просрочка длится на четыре месяца после сроку, с платою по пяти рублей от тысячи в каждый месяц штрафу. Стало быть, до самого ноября месяца будут ждать. Поступок решительный, безрассудный; но что же было мне делать?.. Все деньги, следуемые в опекунский совет, оставил я себе и теперь могу решительно сказать: больше от вас не потребую. Одни труды мои и собственное прилежание будут награждать меня. Что же касается до того, как вознаградить эту сумму, как внесть ее сполна, вы имеете полное право данною и прилагаемою мною при сем доверенностью продать следуемое мне имение, часть или все, заложить его, подарить и проч., и проч. Во всем оно зависит от вас совершенно. Не огорчайтесь, добрая, несравненная маменька! Этот перелом для меня необходим. Это училище непременно образует меня: я имею дурной характер, испорченный и избалованный нрав (в этом признаюсь я от чистого сердца); лень и безжизненное для меня здесь пребывание непременно упрочили бы мне их на век. Нет, мне нужно переделать себя, переродиться, оживиться новою жизнью, расцвесть силою души в вечном труде и деятельности, и если я не могу быть счастлив (нет, я никогда не буду счастлив для себя: это божественное существо вырвало покой из груди моей и удалилось от меня), по крайней мере, всю жизнь посвящу для счастия и блага себе подобных.
Но не ужасайтесь разлуки, я недалеко поеду: путь мой теперь лежит в Любек. Это большой приморский город Германии, известный торговыми своими сношениями всему миру, – расстоянием от Петербурга на четыре дня езды. Я еду на пароходе и потому времени употреблю еще менее.
Прошу вас покорнейше, если случатся деньги когда-нибудь, выслать Данилевскому сто рублей. Я у него взял шубу на дорогу себе, также несколько белья, чтобы не нуждаться в чем.
Гоголь – матери, 24 июля 1829 года, из Петербурга. Письма, I, 123.
Ссылаясь на пламенную страсть к какой-то неизвестной особе, как на причину своей странной поездки, Гоголь, по всей вероятности, лукавил: ни Данилевский, ни другие товарищи не видели в нем никаких следов романтических увлечений и вообще никакой нравственной перемены. Никогда и впоследствии никому не обмолвился Гоголь об этой страсти, существовавшей в его воображении. Правда, Гоголь был весьма скрытен по природе, но, сколько ни припоминал А. С. Данилевский, – все его душевное состояние и самое поведение, в то время нисколько не подтверждали это невероятное сообщение.
В. И. Шенрок. Материалы, I, 182.
Терпел я порядочную бурю на корабле, во время которой, к собственному удивлению моему, и мысль о страхе не закрадывалась в мою душу; чувствовал только дурноту, – неминуемое следствие качки. После двухдневного плавания, не видя ничего, кроме моря и неба, прибыли мы к берегам Швеции, где увидел я несколько странного вида разбросанных хижин. Вид острова Борнгольма, с его дикими, обнаженными скалами и вместе цветущею зеленью долин и красивыми домиками, восхитителен. Из острова Борнгольма мы прямо пристали через четыре дня и вышли на берег Дании.
Гоголь – матери. Письма, I, 140.
Сегодня поутру, часа в три, прибыл я в Любек. Шесть дней плыл я водою: это случилось оттого, что ветер в продолжение всего этого времени не был для нас попутный. Теперь только, когда я, находясь один посреди необозримых волн, узнал, что значит разлука с вами, моя неоцененная маменька, в эти торжественные, ужасные часы моей жизни, когда я бежал от самого себя, что принужден был повиноваться воле того, который управляет нами свыше. Нет, я не могу расстаться с вами, великодушный друг, ангель-хранитель мой! Как! за эти бесчисленные благодеяния, за эту ничем неотплатимую любовь я должен причинять вам новые огорчения! Я должен, вместо радости и счастливого спокойствия, исполнить жизнь вашу горькими минутами! О, это ужасно! Эта раздирает мое сердце. Простите, милая, великодушная маменька, простите своему несчастному сыну, который одного только желал бы ныне – повергнуться в объятия ваши и излить перед вами изрытую и опустошенную бурями душу свою, рассказать всю тяжкую повесть свою. Часто я думаю о себе: зачем бог, создав сердце, может, единственное, по крайней мере редкое в мире, чистую, пламенеющую жаркою любовью ко всему высокому и прекрасному, душу, зачем он дал всему этому такую грубую оболочку? зачем он одел все это в такую страшную смесь противоречий, упрямства, дерзкой самонадеянности и самого униженного смирения? Но мой бренный разум не в силах постичь великих определений всевышнего.
Ради бога, об одном прошу вас только: не думайте, чтобы разлука наша была долговременна. Я здесь не намерен долго пробыть, несмотря на то, что здешняя жизнь сноснее и дешевле петербургской. Я, кажется, и забыл объявить вам главной причины, заставившей меня именно ехать в Любек. Во все почти время весны и лета в Петербурге я был болен; теперь хотя и здоров, но у меня высыпала по всему лицу и рукам большая сыпь. Доктора сказали, что это следствие золотухи, что у меня кровь крепко испорчена, что мне нужно было принимать кровоочистительный декокт, и присудили пользоваться водами в Травемунде, в небольшом городке, в восемнадцати верстах от Любека. Для пользования мне нужно пробыть не более двух недель. Если вы хотите, то вам стоит только приказать мне оставить Любек, и я его оставлю немедленно. Я в Петербурге могу иметь должность, которую и прежде хотел, но какие-то глупые людские предубеждения и предрассудки меня останавливали. Имением, сделайте милость, располагайте, как хотите. Продайте, ради бога, продайте или заложите хоть и все. Я слово дал, что более не потребую от вас и не стану разорять вас так бессовестно. Должность, о которой я говорил вам, не только доставит мне годовое содержание, но даже возможность доставлять и вам вспоможения в ваших великодушных попечениях и заботах.
Гоголь – матери, 13 авг. (по нов. ст.) 1829 г., из Любека. Письма, I, 129.
Время, здесь проведенное, было бы для меня очень приятно, если бы я только так же был здоров душою, как теперь телом. В Травемунде я нахожусь два дня и завтра снова отправляюсь в Любек.
Гоголь – матери, 25 авг. (по нов. ст.), из Травемунда. Письма, I, 135.
С ужасом читал я письмо ваше, пущенное шестого сентября. Я всего ожидал от вас: заслуженных упреков, которые еще для меня слишком милостивы, справедливого негодования и всего, что только мог вызвать на меня безрассудный поступок мой; но этого я никогда не мог ожидать. Как вы могли, маменька, подумать даже, что я – добыча разврата, что нахожусь на последней ступени унижения человечества! наконец решились приписать мне болезнь, при мысли о которой всегда трепетали от ужаса даже самые мысли мои! Как вы могли подумать, чтобы сын таких ангелов-родителей мог быть чудовищем, в котором не осталось ни одной черты добродетели! Нет, этого не может быть в природе. Вот вам мое признание, одни только гордые помыслы юности, проистекавшие, однако ж, из чистого источника, из одного только пламенного желания быть полезным, не будучи умеряемы благоразумием, завлекли меня слишком далеко. Но я готов дать ответ перед лицом бога, если я учинил хоть один развратный подвиг, и нравственность моя здесь была несравненно чище, нежели в бытность мою в заведении и дома. И что касается до пьянства, я никогда не имел этой привычки. Дома я пил еще вино; здесь же не помню, чтобы употреблял его когда-либо. Но я не могу никаким образом понять, из чего вы заключили, что я должен быть болен непременно этою болезнью. В письме моем я ничего, кажется, не сказал такого, что могло бы именно означить эту самую болезнь. Мне кажется, я вам писал про мою грудную болезнь, от которой я насилу мог дышать, которая, к счастию, теперь меня оставила[13]. Ах, если бы вы знали ужасное мое положение! Ни одной ночи я не спал спокойно, ни один сон мой не наполнен был сладкими мечтами. Везде носились передо мною бедствия и печали, и беспокойства, в которые я ввергнул вас. Простите, простите несчастную причину вашего несчастия.