Расскажу еще кстати один анекдот о Гоголе. После чаю он обыкновенно водил нас по Риму, и к двум часам приводил в гостиницу Лепри на Корсо или к Scalinata, близ Piazza di Spagna, обедать; но сам никогда ничего не ел, говоря, что не имеет аппетита и что только часам к шести может что-нибудь проглотить. Так он оставлял нас, и мы после обеда шли к Шевыреву или к учителю, который давал нам итальянские уроки. Так продолжалось недели две. Однажды вечером встретился я у княгини Волконской с Бруни и разговорился о Гоголе. «Как жаль, – сказал я, – что здоровье его так медленно поправляется!» – «Да чем же он болен?» – спрашивает меня с удивлением Бруни. «Как чем? – отвечаю я: – Разве вы ничего не знаете? У него желудок расстроен; он не может есть ничего». – «Как не может, что вы говорите? – воскликнул Бруни, захохотав изо всех сил. – Да мы ходим нарочно смотреть на него иногда за обедом, чтоб возбуждать в себе аппетит: он ест за четверых. Приходите, когда угодно, около шести часов к Фалькони». Отправились мы гурьбой на другой день к Фалькони. Это была маленькая, тесненькая траттория, в захолустье, вроде наших харчевен, если и почище, то немного. Но Фалькони славился отличной, свежей провизией. Мы пришли и заперлись наглухо в одной каморке подле Гоголевой залы, сказав, что хотим попировать особо, и спросили себе бутылку Дженсано. К шести часам, слышим, действительно, является Гоголь. Мы смотрим через перегородку. Проворные мальчуганы, camerieri, привыкшие к нему, смотрят в глаза и дожидаются его приказаний. Он садится за стол и приказывает: макарон, сыру, масла, уксусу, сахару, горчицы, равиоли, броккали… Мальчуганы начинают бегать и носить к нему то то, то другое. Гоголь, с сияющим лицом, принимает все из их рук за столом, в полном удовольствии, и распоряжается: раскладывает перед собой все припасы, – груды перед ним возвышаются всякой зелени, куча стклянок со светлыми жидкостями, все в цветах, лаврах и миртах. Вот приносятся макароны в чашке, открывается крышка, пар повалил оттуда клубом. Гоголь бросает масло, которое тотчас расплывается, посыпает сыром, становится в позу, как жрец, готовящийся совершать жертвоприношение, берет ножик и начинает разрезывать… В эту минуту наша дверь с шумом растворяется. С хохотом мы все бежим к Гоголю. «Так-то, брат, – восклицаю я, – аппетит у тебя нехорош, желудок расстроен? Для кого же ты это все наготовил?» Гоголь на минуту сконфузился, но потом тотчас нашелся и отвечал с досадою: «Ну, что вы кричите, разумеется, у меня аппетита настоящего нет. Это аппетит искусственный, я нарочно стараюсь возбудить его чем-нибудь, да черта с два, возбужу, как бы не так! Буду есть, да нехотя, и все как будто ничего не ел. Садитесь же лучше со мной; я вас угощу». – «Ну, так угости. Мы хоть и пообедали, но твои искусственные приготовления такие аппетитные…» – «Чего же вы хотите? Эй, камериере, принеси!» – и пошел, и пошел: agrodolce, di cigno, pelustro, testa di suppa Inglese, moscatello, и пр., и пр. Началось пирование, очень веселое. Гоголь уписывал за четверых и все доказывал, что это так, что это все ничего не значит, и желудок у него расстроен.
М. П. Погодин. Отрывок из записок. Рус. Арх., 1865, стр. 887–894.
12 марта 1839 г. – Вилла княгини Зинаиды Александровны Волконской за Иоанном Латеранским прелестна, – домик с башенкою, по комнате в ярусе, выстроен среди римской стены и окружен с обеих сторон виноградниками, цветниками и прекрасно устроенными дорожками. Вдали виднеются арки бесконечных водопроводов, поля и горы, а с другой – римская населенная часть города, и Колизей, и Петр. Всего более умилителен ее садик, посвященный воспоминаниям. Так, под сению кипариса стоит урна в память Д. В. Веневитинова (рано умерший даровитый поэт); близ нее камень с именем Николая Рожалина, который прожил в Риме три года в доме княгини, занимаясь классическими языками и древностями, и умер на другой день после прибытия на пароходе в отечество. В особой куще белеется бюст покойного императора Александра I. Есть древний обломок, посвященный Карамзину, другой Пушкину. Вот два камня в память о старой няне княгини и служителе ее отца. Как много чувства, как много ума у нее! Всякий уголок в саду, всякий поворот занят, и как кстати! Где видите вы образ божией матери, где древнюю урну, камень, обломок с надписью.
Познакомился с молодым графом Виельгорским, который занимается у нее в гроте, по предписанию врачей пользоваться как можно более свежим воздухом. Рад был удостовериться, что он искренно любит русскую историю и обещает полезного делателя. Его простота, естественность меня поразили. Не встречал я человека, до такой степени безыскусственного, и очень удивился, найдя такого в высшем кругу, между воспитанниками двора.
16 марта. – Молодой граф Виельгорский показывал мне свои материалы для литературы русской истории. Прекрасный труд, – но приведет ли бог кончить. Румянец на щеках его не предвещает добра. Он работает, однако же, беспрестанно.
24 марта. – Вечер у княгини Волконской, куда обещал прийти Гоголь и прочесть что-нибудь из новых своих сочинений. Мы прождали его понапрасну.
25 марта. – Гоголь повел нас в студию русского художника (А. А.) Иванова. Это новое для нас зрелище. Мы увидели в комнате Иванова ужасный беспорядок, но такой беспорядок, который тотчас дает знать о принадлежности своей художнику. Стены исписаны разными фигурами, которая мелом, которая углем, – вот группа, вот целый эскиз. Там висит прекрасный дорогой эстамп, здесь приклеен или прилеплен какой-то очерк. В одном углу на полу валяется всякая рухлядь, в другом исчерченные картины. В середине господствует на огромных подставках картина, над которою трудится художник. Сам он в простой холстинной блузе, с долгими волосами, которых он не стриг, кажется, два года, не бритый недели две, с палитрою в одной руке, с кистью в другой, стоит один-одинехонек перед нею, погруженный в размышления. Вокруг него по всем сторонам лежит несколько картонов с его корректурами, т. е. с разными опытами представить то или другое лицо, разместить фигуры так или иначе. Повторяю, это явление было для нас совершенно ново и разительно. Приходом своим мы пробудили художника. Картина представляет проповедь в пустыне Иоанна-Крестителя, который указывает на спасителя, вдали идущего… (Знаменитая картина А. Иванова «Явление Христа народу», ныне находящаяся в Государственной Третьяковской галерее в Москве.) Говорят, что Иванов работает очень медленно, беспрестанно поправляет себя, недоволен…
М. П. Погодин. Год в чужих краях. М., 1844. Часть вторая, стр. 27, 52, 83, 85.
Жуковский уехал из Рима. Но я необыкновенно частлив: на место его приехал ко мне Погодин. Мы теперь живем вместе: его комната с моею; завтракаем и говорим вместе.
В письме от маменьки есть одна очень замечательная черта о том, каким образом распространяются слухи еще на счет известного тебе письма, писанного мною за два года перед этим государю. Маменька пишет, между прочим, что получила письмо от В. П. Березиной, которая извещает, что знает наверное, что я писал письмо к Жуковскому, прося его занять где-нибудь для меня три тысячи, но что это письмо было так написано смешно, что Жуковский показал его государю и что государь схватился за бока, целые четверть часа катался со смеху и приказал выдать мне не три, а четыре тысячи и сказал: «пусть он напишет ко мне еще такое письмо, – я ему дам еще четыре тысячи». Маменька говорит, что в этом не сомневалась, хотя я ей ничего, дескать, никогда не говорил и не пишу о подобных вещах; но что в одном только не соглашается, что гораздо справедливее полагать, что государь дал мне шесть тысяч, а не четыре, потому что даже какой-то (фамилии его не помню) хороший и почтенный человек, который служил когда-то в Петербурге и очень начитан и сведущ в литературе, говорит, что шесть.
Гоголь – А. С. Данилевскому, 25 марта 1839 г., из Рима. Письма, I, 579.
26 марта. – Толковали с Гоголем о русской литературе, за рюмками сладенького и легонького Дженсано, ей на здоровье и на освобождение от ига двадесяти язык.
9 апреля. – Простились с нашим любезным Гоголем до Чивита-Веккиа, куда обещал он выехать к нам навстречу, ибо пароход на пути из Неаполя в Марсель остановится там на несколько часов.
М. П. Погодин. Год в чужих краях. М., 1844, II, 89, 153.
Погодины тебе передадут верную и, к несчастью, пошлую историю моей жизни. Право, странно: кажется, не живешь, а только забываешься или стараешься забыться: забыть страдание, забыть прошедшее, забыть свои лета и юность, забыть воспоминание, забыть свою пошлую, текущую жизнь! Но если есть где на свете место, где страдания, горе, утраты и собственное бессилие может позабыться, то это разве в одном только Риме. Здесь только тревоги не властны и не касаются души. Что бы было со мною в другом месте! Здесь только самая разлука с близкими и друзьями, которая так тяжела, менее тяжка.
Гоголь – А. С. Данилевскому, 14 апр. 1839 г., из Рима. Письма, I, 588.
18 апреля. – Около двенадцати часов въехали мы в гавань Чивита-Веккиа, где ожидал нас Гоголь и семейство Шевырева. Обошли городишко с немногими остатками древности, и, пока любезные наши хозяева занялись приготовлением обеда, мы повалились спать, утомленные беспокойством ночи… С Гоголем мы съедемся опять в Мариенбаде.
М. П. Погодин. Год в чужих краях, II, 186.
Иосиф (Виельгорский), кажется, умирает решительно. Бедный, кроткий, благородный Иосиф. Не житье на Руси людям прекрасным; одни только свиньи там живущи!.. Здоровье мое так же неопределенно, и глупо, и странно, как и при тебе. Живу надеждою на Мариенбад.
Гоголь – М. П. Погодину, 5 мая 1839 г., из Рима. Письма, I, 597.
Я провожу теперь бессонные ночи у одра больного, умирающего моего друга Иосифа Виельгорского. Вы, без сомнения, не знали ни прекрасной души его, ни прекрасных чувств его, ни его сильного, слишком твердого для молодых лет характера, ни необыкновенной основательности ума его; и все это – добыча неумолимой смерти; и не спасут его ни молодые лета, ни права на жизнь, без сомнения, прекрасную и полезную! Я живу теперь его умирающими днями, ловлю минуты его. Его улыбка или на мгновение развеселившийся вид уже для меня эпоха, уже происшествие в моем однообразно проходящем дне… Я ни во что теперь не верю и если встречаю что прекрасное, то жмурю глаза и стараюсь не глядеть на него. От него мне несет запахом могилы. «Оно на короткий миг», шепчет глухо внятный мне голос.
Гоголь – М. П. Балабиной, 30 мая 1839 г., из Рима. Письма, I, 605.
Они были сладки и томительны, эти бессонные ночи. Он сидел больной в креслах. Я при нем. Сон не смел касаться очей моих. Мне было так сладко сидеть возле него, глядеть на него. Уже две ночи, как мы говорили друг другу «ты». Как ближе после этого он стал ко мне! Он сидел все тот же кроткий, тихий, покорный! Боже! с какою радостью, с каким веселием я принял бы на себя его болезнь! И если б моя смерть могла возвратить его к здоровью, с какою готовностью я бы кинулся тогда к ней!
Я не был у него эту ночь. Я решился, наконец, заснуть ее у себя! О! как пошла, как подла была эта ночь вместе с моим презренным сном! Я дурно спал ее, несмотря на то, что всю неделю проводил ночи без сна. Меня терзали мысли о нем. Мне он представлялся молящий, упрекающий. Я видел его глазами души. Я поспешил на другой день поутру и шел к нему, как преступник. Он увидел меня лежащий на постели. Он усмехнулся тем же смехом ангела, которым привык усмехаться. Он дал мне руку. Пожал ее любовно. «Изменник, – сказал он мне, – ты изменил мне». – «Ангел мой! – сказал я ему, – прости меня. Я страдал твоим страданием. Я терзался эту ночь. Не спокойствие было мой отдых: прости меня!» Кроткий! он пожал мою руку! Как я был полно вознагражден тогда за страдания, нанесенные мне моею глупо проведенной ночью! «Голова моя тяжела», – сказал он. Я стал обмахивать его веткой лавра. «Ах, как свежо и хорошо!» – говорил он.
«Что ты приготовил для меня такой дурной май?» – сказал он мне, проснувшись, сидя в креслах, услышав шумевший за стеклами окон ветер, срывавший благовония с цвевших диких жасминов и белых акаций и клубивший их вместе с листками роз.
В десять часов я сошел к нему. Я его оставил за три часа до этого времени, чтоб отдохнуть немного и приготовить ему, чтоб доставить какое-нибудь разнообразие, чтобы мой приход потом был ему приятнее. Я сошел к нему в десять часов. Он уже более часу сидел один. Гости, бывшие у него, давно ушли. Он сидел один. Томление скуки выражалось на лице его. Он меня увидел. Слегка махнул рукой. «Спаситель ты мой!» – сказал он мне. Они еще доныне раздаются в ушах моих, эти слова. – «Ангел ты мой! ты скучал?» – «О, как скучал!» – отвечал он мне. Я поцеловал его в плечо. Он мне подставил свою щеку. Мы поцеловались: он все еще жал мою руку.
Гоголь. Ночи на вилле. Ночь первая. Соч. Гоголя, изд. 10-е, т. V, стр. 530.
Я теперь очень и слишком занят моим больным, Виельгорским: сижу над ним ночи без сна и ловлю все его мановения. Есть святые услуги дружбы, и я должен теперь их исполнить. Но удивительно – я не чувствую никакой усталости, здоровье мое ничуть не сделалось хуже. Даже лицо мое не носит никаких знаков изнеможения. Находят даже меня поправившимся. Сладки и грустны мои минуты нынешние. Но я вечно благодарю бога, что во мне случилась эта надобность и что именно случился в это время я, а не лицо чуждое, неродное, неприятное для больного.
Гоголь – М. П. Погодину, в 1839 г., из Рима. Письма, I, 610.
Он не любил и не ложился почти вовсе в постель. Он предпочитал свои кресла и то же самое свое сидячее положение. В ту ночь ему доктор велел отдохнуть. Он приподнялся неохотно и, опираясь на мое плечо, шел к своей постели. Душенька мой! Его уставший взгляд, его теплый пестрый сюртук, медленное движение шагов его, – все это я вижу, все это передо мною. Он сказал мне на ухо, прислонившись к плечу и взглянувши на постель: «Теперь я пропавший человек». – «Мы всего только на полчаса останемся в постели, сказал я ему, – потом перейдем вновь в твои кресла». Я глядел на тебя, мой милый, нежный цвет! Во все то время, как ты спал или только дремал на постели и в креслах, я следил твои движения и твои мгновения, прикованный непостижимою к тебе силою. Как странно нова была тогда моя жизнь и как вместе с тем я читал в ней повторение чего-то отдаленного, когда-то давно бывшего! Но, мне кажется, трудно дать идею о ней: ко мне возвратился летучий, свежий отрывок моего юношеского времени, когда молодая душа ищет дружбы и братства между молодыми своими сверстниками и дружбы решительно юношеской, полной милых, почти младенческих мелочей и наперерыв оказываемых знаков нежной привязанности; когда сладко смотреть очами в очи, когда весь готов на пожертвования, часто даже вовсе ненужные. И все эти чувства сладкие, молодые, свежие возвратились ко мне. Боже! зачем? Я глядел на тебя, милый мой цвет. Затем ли пахнуло на меня вдруг это свежее дуновение молодости, чтобы потом вдруг и разом я погрузился еще в большую мертвящую остылость чувств, чтобы я вдруг стал старее целым десятком, чтобы отчаяннее и безнадежнее я увидел исчезающую мою жизнь?
Гоголь. Ночи на вилле. Ночь восьмая.
Княгиня З. А. Волконская сначала любила Гоголя, но потом возненавидела. Это случилось по следующей причине. Когда умирал Иосиф Виельгорский, то у него ежедневно бывали Елиз. Григ. Черткова, графиня М. А. Воронцова и Гоголь. Зинаида Александровна была уже тогда ярая католичка, и мне рассказывали, что Гоголь пошел прогуляться и вместе поискать священника для исповеди умирающего. Гоголь же потом сам читал для него отходную. Молодой Виельгорский причащался в саду, и мой отец поддерживал его и читал за него: «Верую, господи, и исповедую». Но когда он умирал, то в его комнате уже был приглашенный княгинею Волконскою аббат Жерве. Зинаида Александровна нагнулась над умирающим и тихонько шепнула аббату: «Вот теперь настала удобная минута обратить его в католичество». Но аббат оказался настолько благороден, что возразил ей: «Княгиня, в комнате умирающего должна быть безусловная тишина и молчание». Тем не менее княгиня еще что-то пошептала над Виельгорским и потом проговорила: «Я видела, что душа вышла из него католическая». Виельгорский же был перед смертью так слаб, что Черткова вместе с Гоголем нежно ухаживали за ним и держали тарелку, когда он ел. Но Черткова собиралась уехать, как этого требовал ее муж. В знак глубокой признательности к ней за хлопоты и попечения о нем Виельгорский, умирая, снял с руки кольцо, чтобы передать его Чертковой. Увидя это, Волконская почему-то с несдерживаемым негодованием произнесла: «c' est immorale!» Она находила, что когда Виельгорский умирал, то у него не должно было остаться никакого земного чувства.
Княжна В. Н. Репнина по записи Шенрока. Материалы, III, 190.
Я узнала тут, что он уже был в коротких отношениях с Виельгорским, но сама тогда еще редко с ним виделась и не старалась разъяснить, когда и как эта связь устроилась. Находила его сближение comme il faut, очень естественным и простым.
А. О. Смирнова. Записки, 315.
На пароходе, отправлявшемся из Рима в Марсель, я встретила Гоголя, и после разговора с ним, – разговора умного, ясного и богатого меткими бытовыми наблюдениями, – я уже мог предвкушать все своеобразие и весь реализм самых его произведений… Гоголь говорил мне, что нашел в Риме настоящего поэта, по имени Белли, который пишет сонеты на транстеверинском наречии, – сонеты, следующие друг за другом и образующие поэму. Он говорил мне подробно и убедительно о своеобразии и значительности таланта этого Белли, который остался совершенно неизвестен нашим путешественникам.
Сент-Бев. Revue des deux Mondes, 1845, XII. Цит. по В. Гиппиус. «Гоголь», изд. Федераций, М., 1931. Стр. 177.
Мать Иосифа Виельгорского (Луиза Карловна) была в Марсели с дочерьми и сыном Михаилом, когда Гоголь привез неутешного отца на пароходе. Графиня не хотела верить, когда наш консул ей сообщил это известие; она его схватила за ворот и закричала: – «Вы лжете, это невозможно!»
А. О. Смирнова. Записки, 201.
Когда Гоголь сказал старухе графине о смерти ее сына, она села на пол, накрыла лицо шалью и просидела в неподвижном положении двое суток. Гоголь не отходил от нее; он все старался ее растрогать, чтобы она заплакала, и, наконец, это удалось ему, когда он сказал: «Бедный Иосиф! Он умирал без матери». Тут она разразилась рыданиями.
О. Н. Смирнова в письме к В. И. Шенроку. Шенрок. Материалы, III, 263.
Если бы ты знал, как мне грустно покидать на два месяца Рим. Я недавно еще чувствовал одну сильную, почти незнакомую для меня в эти лета грусть, грусть живую, грусть прекрасных лет юношества, если не отрочества души. Я похоронил на днях моего друга, которого мне дала судьба в то время, в ту эпоху жизни, когда друзья уже не даются. Я говорю об моем Иосифе Виельгорском. Мы давно были привязаны друг к другу, давно уважали друг друга, но сошлись тесно, неразрывно и решительно братски только, увы! во время его болезни. Ты не можешь себе представить, до какой степени была это благородно-высокая, младенчески-ясная душа. Ум, и талант, и вкус, соединенные с такою строгою основательностью, с таким твердым и мужественным характером, – это явление, редко повторяющееся между людьми. И все было у него на двадцать третьем году возраста. И при твердости характера, при стремлении действовать полезно и великодушно такая девственная чистота чувств! И прекрасное должно было погибнуть, как гибнет все прекрасное у нас на Руси.
Гоголь – А. С. Данилевскому, 5 июня 1839 г., из Рима. Письма, I, 611.
Однажды, после смерти молодого графа Виельгорского, на вилле Фальконьери, где мы жили, я застала Гоголя в моей комнате с книгою в руках и спросила его, что эта за книга; он мне ее передал. Это была библия; на первом листе, дрожащей рукой покойного Виельгорского, написано было: «Другу моему Николаю. Вилла Волконская». Гоголь сказал мне: «Эта книга вдвое мне святее». В Риме Гоголь часто к нам ходил и был очень забавен; от его рассказов я хохотала во все горло.
Кн. В. Н. Репнина. О Гоголе. Рус. Арх., 1890, III, 229.
Гоголь вчера был у нас проездом в Мариенбад. С ним весело. Он мне очень понравился и знает Рим как свои пять пальцев.
Н. М. Языков (поэт) в письме от 1 июля 1839 г., из Ганау. Шенрок. Материалы, VI, 42.
Мариенбад (8 июля – 8 августа)… Из русских был здесь Д. Е. Бенардаки, лицо очень примечательное своим умом. Оставив по неприятности военную службу, он с капиталом в тридцать или сорок тысяч пустился в обороты и в короткое время хлебными операциями приобрел большие деньги. Чем более умножались его средства, тем шире распространял круг своего действия, принял участие в откупах, продолжая хлебную торговлю, скупал земли, приобрел заводы и в течение пятнадцати лет нажил такое состояние, которое дает ему полумиллион дохода. Я давно уже слышал о действиях Бенардаки, открытых и решительных, коими приобрел он неограниченную доверенность от всех лиц, имевших с ним дело. Щедрые награды людям, служившим усердно, доставили ему таких поверенных, которые приносили и приносят ему выгоды несчетные. Быв в сношении, в течение двадцати лет, с людьми всех состояний, от министров до какого-нибудь побродяги, приносящего в кабак последний грош, Бенардаки был для меня профессором, которого лекции о состоянии России, о характере, достоинствах и пороках тех и других действующих лиц, об отношениях их к просителям и делам, о состоянии судопроизводства, о помещиках и их хозяйстве, о хозяйстве крестьянском, о положении городов и их местных выгодах, – лекции, оживленные множеством анекдотов, слушал я с жадностью. Всякий день после ванны ходили мы втроем, я, он и Гоголь, по горам и долам и рассуждали о любезном отечестве. Гоголь выспрашивал его об разных исках и верно дополнил свою галерею оригинальными портретами, которые когда-нибудь увидим мы на сцене.
М. П. Погодин. Год в чужих краях (1839). Дорожный дневник. М., 1844. Часть четвертая, стр. 75.
Говорят, что в Мариенбаде скучно. Что касается до меня, я провел этот месяц весьма приятно. Не говорю уж об том, что я жил в одной комнате с Гоголем, – и обыкновенное общество доставляло мне много удовольствия.
М. П. Погодин. Год в чужих краях, IV, 89.
8 августа. – Прогулявшись с Гоголем, благословил его долечиваться и приехать в Вену к нам навстречу.
М. П. Погодин. Год в чужих краях, IV, 84.
В Мариенбаде произошла история. Гоголь занемог в Марсели, но не хотел лечиться, а Иноземцев (известный русский профессор-врач), который также был тогда в Мариенбаде, больной ипохондрией, не хотел лечить. Мне надо было их сводить и упрашивать, чтоб один решился лечиться, а другой – лечить.
В Мариенбаде был еще тогда известный предприимчивый Д. Е. Бенардаки. Мы все гуляли вместе, Бенардаки, знающий Россию самым лучшим и коротким образом, бывший на всех концах ее, рассказывал нам множество разных вещей, которые и поступили в материалы «Мертвых душ», а характер Костанжогло во второй части писан в некоторых частях с него.
М. П. Погодин. Отрывок из записок. Рус. Арх., 1865, стр. 895.
Я в два дня и две ночи сделал мое путешествие в Вену, без всяких приключений. Дни прекрасные. Жарко. Даже не верится, что в Мариенбаде мы уже видели осень… – Особенно советую вам как можно больше смотреть в Мюнхене, что достойно и недостойно. Это благодетельно действует: я как походил по Вене с четыре часа, осматривая разный вздор, да как поискал часа с два своей квартиры, так после этого…
Гоголь – Д. Е. Бенардаки, из Вены. Соч. Гоголя, изд. Брокгауза – Ефрона, IX, 246.
Остроты Гоголя были своеобразны, неизысканы, но подчас не совсем опрятны. Старик Щепкин помнил наизусть одно письмо Гоголя, писанное из-за границы к Бенардаки, где шутливость поэта заявила себя с такою нецеремонною откровенностью, что это любопытное послание навсегда останется неудобным для печати.
А. Н. Афанасьев. Библиотека для Чтения, 1864, февр., стр. 7.
Я вчера приехал в Вену… Что я (был) в Мариенбаде, ты это знал. Лучше ли мне или хуже, бог его знает. Это решит время. Но что главное, это посещение, которое сделало мне вдохновение. Передо мною выясниваются и проходят поэтическим строем времена казачества, и если я ничего не сделаю из этого, то я буду большой дурак. Малороссийские песни, которые у меня под рукою, навеяли их, или на душу мою нашло само собою ясновидение прошедшего, только я чую много того, что ныне редко случается… О, Рим, Рим! Кроме Рима, нет Рима на свете, хотел я было сказать, – счастья и радости, да Рим больше, чем счастье и радость.
Гоголь – С. П. Шевыреву, 25 авг. 1839 г., из Вены. Письма, I, 622.
Тяжело очутиться стариком в лета, еще принадлежащие юности, ужасно найти в себе пепел вместо пламени и услышать бессилие восторга. Соберите в кучу всех несчастливцев и выберите между ними несчастнее всех, и этот несчастливец будет счастливцем в сравнении с тем, кому обрекла судьба подобное состояние… Душа моя, лишившись всего, что возвышает ее (ужасная утрата!), сохранила одну только печальную способность чувствовать это свое состояние… Теперь вообразите: над этим человеком, не знаю почему, сжалилось великое милосердие бога и бросило его (за что, право, не понимаю, ничего достойного не сделал он), – бросило его в страну, в рай, где не мучат его невыносимые душевные упреки, где душу его обняло спокойствие чистое, как то небо, которое его теперь окружает и о котором ему снились сны на севере во время поэтических грез, где в замену того бурного, силящегося ежеминутно вырываться из груди фонтана поэзии, который он носил в себе на севере и который иссох, он видел поэзию не в себе, а вокруг себя, в небесах, солнце, в прозрачном воздухе и во всем, тихую, несущую забвение мукам. Теперь мне нет ничего в свете выше природы. Перед мной исчезли люди, города, нации, отношения, и все, что занимает людей, волнует и томит. Ее одну я вижу и живу ею. Вот почему я пристрастен к ней: она мое последнее богатство. Кто испытал глубокие душевные утраты, тот поймет меня…
Прочитавши, изорвите письмо в куски, я об этом вас прошу. Этого никто не должен читать…
Пора кончить. Будьте так добры и отправьте это письмо в институт моим сестрам.
Гоголь – М. П. Балабиной, 5 сент. 1839 г., из Вены. Соч. Гоголя, изд. Брокгауза – Ефрона, IX, 244.
Странное дело, я не могу и не в состоянии работать, когда я предан уединению, когда не с кем переговорить, когда нет у меня между тем других занятий и когда я владею всем пространством времени, неразграниченным и неразмеренным. Меня всегда дивил Пушкин, которому для того, чтобы писать, нужно было забраться в деревню, одному, и запереться. Я, наоборот, в деревне никогда ничего не мог делать, где я один и где я чувствовал скуку… В Вене я скучаю. Погодина до сих пор нет. Ни с кем почти не знаком, да и не с кем, впрочем, знакомиться. Вся Вена веселится, и здешние немцы вечно веселятся. Но веселятся немцы, как известно, скучно, пьют пиво и сидят за деревянными столами, под каштанами, – вот и все тут. Труд мой, который начал, нейдет; а, чувствую, вещь может быть славная. (Имеется в виду драма из малороссийской жизни «Выбритый ус».) Или для драматического творения нужно работать в виду театра, в омуте со всех сторон уставившихся на тебя лиц и глаз зрителей, как я работал во времена оны? Подожду, посмотрим. Я надеюсь много на дорогу. Дорогою у меня обыкновенно развивается и приходит на ум содержание; все сюжеты почти я обделываю в дороге. Неужели я еду в Россию? Я этому почти не верю. Я боюсь за свое здоровье. Я же теперь совсем отвык от холодов: каково мне переносить? Но обстоятельства мои такого рода, что я непременно должен ехать: выпуск моих сестер из института, которых я должен строить судьбу и чего нет возможности никакой поручить кому-нибудь другому. Словом, я должен ехать, несмотря на все мое нежелание. Но как только обделаю два дела, – одно относительно сестер, другое драмы, то в феврале уже полечу в Рим.
Гоголь – С. П. Шевыреву, 10 сент. 1839 г., из Вены. Письма, I, 619. Ср. А. И. Кирпичников. Хронология. канва к биографии Гоголя, стр. 36.
Перед вечером пароход привез нас в Вену. Счастливый случай привел нас именно в ту гостиницу, где ожидал нас Гоголь. В Вене пробыли мы трое суток (20–22)… Разругав трактирщика «zum römischen Kaiser», которого хуже нам нигде не встречалось, в ночь отправились в дальнейший путь в своих экипажах, в одном я с Гоголем, а в другом жена моя с г-жою Шевыревой, которая тоже дожидалась нас в Вене.
М. П. Погодин. Год в чужих краях, IV, 222.
Мои прожекты и старания уладить мой неотъезд в Петербург не удались. Выпуск моих сестер требует непременного и личного моего присутствия. Не выпуск, но устроение будущей судьбы их, которое, благодаря бога, каким-то верховным наитием мне внушено. Они, надеюсь, будут счастливы, я не беспокоюсь о них. Одно меня тревожит теперь. Я не знаю, как мне быть и разделаться с самим их выпуском из института. Мне нужно на их экипировку, на заплату за музыку учителям во все время их пребывания там и пр., и пр. около 5000 рублей, и, признаюсь, это на меня навело совершенный столбняк. Об участи своей я не забочусь; мне нужен воздух, да небо, да Рим. Но эта строка и пункт… Я еще принужден просить вас. Может быть, каким-нибудь образом государыня, на счет которой они воспитывались, что-нибудь стряхнет на них от благодетельной руки своей. Что же делать мне? Знаю, бесстыдно и бессовестно с моей стороны просить еще ту, которая уже так много удручила мое сердце бессилием выразить благодарность мою. Но я не нахожу, не знаю, не вижу, не могу придумать средств… и чувствую, что меня грызла бы совесть за то, что я не был бессовестным. Во всяком случае, хотя здесь и не может быть успеха, все, по крайней мере, на душе моей будет легче при мысли, что я употреблял же и пытался на средства и что сколько-нибудь выполнил обязанность брата. Если бы знали, чего мне стоило бросить Рим, хотя я знаю, что это не больше как на два-три месяца… Я проживу в Москве у Погодина месяц, затворясь от всех и от всего. Мне нужно окончить мою некоторую работу.
Гоголь – В. А. Жуковскому, 12 сентября 1839 г.26, из Варшавы. Письма, II, 5.