А. О. Смирнова по черновому конспекту, сделанному А. Н. Пыпиным. Смирнова, Записки, 326–329. Дополнено по записи Кулиша: Записки о жизни Гоголя, II, 252.
(По поводу предстоящего замужества сестры Гоголя Елизаветы Васильевны.)
Не подумайте, чтобы я был против вступления в замужество сестер; напротив. По мне, хоть бы даже и самая последняя вздумала пожертвовать безмятежием безбрачной жизни на это мятежное состояние, я бы сказал: «С богом!» – если бы возможны были теперь счастливые браки. Но брак теперь не есть пристроение к месту, – нет: расстройство разве, – ряд новых нужд, новых тревог, убивающих, изнуряющих забот. Только и слышишь теперь раздоры между родителями и детьми, только и слышишь о том, что нечем вскормить, не на что воспитать, некуда пристроить детей! И как вспомнишь, сколько в последнее время дотоле хороших людей сделалось ворами и грабителями из-за того только, чтобы доставить воспитание и средства жить детям! И пусть бы уж эти дети доставили им утешение, – и этого нет! Только и слышишь жалобы родителей на детей. Вот почему сердцем так неспокойно за сестер!.. А к сестрам моя теперь просьба. Если желают, чтобы супружество было счастливо, то лучше не составлять вперед никаких радужных планов. Лучше заранее приуготовлять себя ко всему печальному и рисовать себе в будущем все трудности, недостатки, лишения и нужды; тогда, может быть, супружество и будет счастливо.
Гоголь – матери, 5 июля 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 381.
О суете вы хлопочете, сестры! Никто ничего от вас не требует, так давай самим задавать себе и выдумывать хлопоты. Мой совет: свадьбу поскорей, да и без всяких приглашений и затей: обыкновенный обед в семье, как делается это и между теми, которые гораздо нас побогаче, да и все тут.
Хотел бы очень приехать, если не к свадьбе, то через недели две после свадьбы; но плохи мои обстоятельства: не устроил дел своих так, чтоб иметь средства прожить эту зиму в Крыму (проезд не по карману, платить за квартиру и стол тоже не по силам), и поневоле должен остаться в Москве. Последняя зима была здесь для меня очень тяжела. Боюсь, чтоб не проболеть опять, потому что суровый климат действует на меня с каждым годом вредоносней, и не хотелось бы мне очень здесь остаться. Но наше дело покорность, а не ропот.
Гоголь – сестрам в июле 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 386.
Пишу тебе из Москвы, усталый, изнемогший от жары и пыли. Поспешил сюда с тем, чтобы заняться делами по части приготовления к печати «Мертвых душ», второго тома, и до того изнемог, что едва в силах водить пером. Гораздо лучше просидеть было лето дома и не торопиться; но желание повидаться с тобой и Жуковским было причиной тоже моего нетерпения. А между тем здесь цензура из рук вон. (Гоголь собирался печатать новым изданием собрание своих сочинений.) Ради бога, пожертвуй своим экземпляром сочинений моих и устрой так, чтобы он был подписан в Петербурге. А второе издание моих сочинений нужно уже и потому, что книгопродавцы делают разные мерзости с покупщиками, требуют по сту рублей за экземпляр и распускают под рукой вести, что теперь все запрещено.
Гоголь – П. А. Плетневу, 15 июля 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 390.
Воротясь 15 августа в Москву, я не нашел там Гоголя: он был на даче у Шевырева.
С. Т. Аксаков – А. О. Смирновой. Рус. Арх., 1905, III, 211.
В 1851 году мне случилось жить с Гоголем на даче у Шевырева, верстах в двадцати от Москвы, по Рязанской дороге. Как называлась эта дача или деревня, не припомню. Я приехал прежде, по приглашению хозяина, и мне был предложен для житья уединенный флигель, окруженный старыми соснами. Гоголя совсем не ждали. Вдруг, в тот же день после обеда, подкатила к крыльцу наемная карета на паре седых лошадей, и оттуда вышел Гоголь, в своем испанском плаще и серой шляпе, несколько запыленный. В доме был я один. Хозяева где-то гуляли. Гоголь вошел балконной дверью, довольно живо. Мы расцеловались и сели на диван. Гоголь не преминул сказать обычную свою фразу: «Ну, вот теперь наговоримся: я приехал сюда пожить…» Явившийся хозяин просил меня уступить Гоголю флигель, которого я не успел даже и занять. Мне отвели комнату в доме, а Гоголь перебрался ту же минуту во флигель со своими портфелями. Людям, как водится, было запрещено ходить туда без зову и вообще не вертеться без толку около флигеля. Анахорет продолжал писать второй том «Мертвых душ», вытягивая из себя клещами фразу за фразой. Шевырев ходил к нему, и они вместе читали и перечитывали написанное. Это делалось с такою таинственностью, что можно было думать, что во флигеле, под сенью старых сосен, сходятся заговорщики и варят всякие зелья революции. Шевырев говорил мне, будто бы написанное несравненно выше первого тома.
К завтраку и к обеду Гоголь являлся не всегда, а если и являлся, то сидел, почти не дотрагиваясь ни до одного блюда и глотая по временам какие-то пилюльки. Он страдал тогда расстройством желудка; был постоянно скучен и вял в движениях, но нисколько не худ на лицо. Говорил немного и тоже как-то вяло и неохотно. Улыбка редко мелькала на его устах. Взор потерял прежний огонь и быстроту. Словом, это были уже развалины Гоголя, а не Гоголь. Я уехал с дачи прежде и не знаю, долго ли там оставался Гоголь.
Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 125.
Из второго тома Гоголь читал мне летом, живучи у меня на даче около Москвы, семь глав. Он читал их, можно сказать, наизусть по написанной канве, содержа окончательную отделку в голове своей.
С. П. Шевырев – М. Н. Синельниковой. Рус. Стар., 1902, май, 443.
Убедительно прошу тебя не сказывать никому о прочитанном, ни даже называть мелких сцен и лиц героев. Случились истории. Очень рад, что две последние главы, кроме тебя, никому не известны. Ради бога никому.
Гоголь – Шевыреву, в конце июля 1851 г. Письма, IV, 393.
Однажды приехал Гоголь к М. С. Щепкину на дачу. Щепкин жил с семьей в то время на даче под Москвой, в Волынском. Гоголь выразил ему свою радость, что застал его на даче, говорил, что думает пожить у него, отдохнуть и немного поработать, обещался кое-что прочесть из «Мертвых душ». Щепкин был вне себя от восторга, всем об этом передавал на ухо как секрет. Но не успел Гоголь прожить трех дней, как приехал в гости к Щепкину начинающий молодой литератор, которого отец мой характеризовал как человека зоркого, пронырливого и вообще несимпатичного. Когда сошлись все к вечернему чаю. Гоголь вошел с Щепкиным в столовую под руку, о чем-то тихо разговаривая, но по всему видно было, что разговор этот для Щепкина был крайне интересен. Лицо его сияло радостью. Гоголь же, наклонясь к нему, со свойственной ему улыбкой на губах, продолжал что-то тихо ему передавать. Подойдя к столу, Гоголь быстро окинул всех взглядом и, заметя новое лицо, нервно взял чашку с чаем и сел в дальний угол столовой и весь как будто съежился. Лицо его приняло угрюмое и злое выражение, и во все время чаепития просидел он молча, а за ужином объявил, что рано утром на другой день ему надо ехать в Москву по делам. Так и не состоялось чтение его новых произведений. После этого Гоголь заезжал к Щепкину еще несколько раз, но таким веселым, каким он видел его на даче, Щепкин уже ни разу не видел Гоголя. Если Гоголь бывал, то как-то подозрительно оглядывал всех присутствующих и вообще уже был не прежний Гоголь. Иной раз Щепкин расшевелит его каким-нибудь своим рассказом. Гоголь слегка улыбнется, но сейчас же опять нахмурится и весь как бы уйдет в себя. Гоголь был очень расположен к Щепкину. Оба они знали и любили Малороссию и охотно толковали о ней, сидя в дальнем углу гостиной в доме Щепкина. Они перебирали и обычаи, и одежду малороссиян, и, наконец, их кухню. Прислушиваясь к их разговору, можно было слышать под конец: вареники, голубцы, паленицы, – и лица их сияли улыбками. Из рассказов Щепкина Гоголь почерпал иногда новые черты для лиц в своих рассказах, а иногда целиком вставлял целый рассказ его в свою повесть. Так, Щепкин передал ему рассказ о городничем, которому нашлось место в тесной толпе, и о сравнении его с лакомым куском, попадающим в полный желудок. Так слова исправника: «Полюбите нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит» были переданы Гоголю Щепкиным. Нельзя утверждать, чтобы Гоголь всегда охотно принимал советы Щепкина, но последний всегда заявлял свое мнение искренно и без утайки.
А. М. Щепкин со слов М. С. Щепкина. «М. С. Щепкин», 1914, стр. 367.
Рассказ в «Мертвых душах»: «Полюби нас черненькими, беленькими нас всякий полюбит» – сообщен Гоголю Щепкиным и есть действительно случившееся происшествие, и, по моему мнению, рассказ этот в устах Щепкина имел несравненно больше живости, чем в поэме Гоголя. По словам Щепкина, для характера Хлобуева послужила Гоголю образцом личность П. В. Нащокина; а разнообразные присутственные места, упоминаемые при описании имения Кашкарева, действительно существовали некогда в малороссийском поместьи гр. Кочубея.
А. Н. Афанасьев. Библиотека для Чтения, 1864, февр., 8.
Щепкин говорил, что для характера Хлобуева послужила Гоголю образцом личность одного господина в Полтаве; а разнообразные присутственные места, упоминаемые при описании имения Кашкарева, действительно существовали некогда в малороссийском поместьи князя Кочубея.
М. С. Щепкин по записи его сына А. М. Щепкина. «М. С. Щепкин», 344.
Думал я, что всегда буду трудиться, а пришли недуги, – отказалась голова. Здоровье мое сызнова не так хорошо, и, кажется, я сам причиною. Желая хоть что-нибудь приготовить к печати, я усилил труды и через это не только не ускорил дела, но и отдалил еще года, может быть, на два… Бедная моя голова! Доктора говорят, что надо ее оставить в покое. Вижу и знаю, что работа, при моем болезненном организме, тяжела; это не то, что работа рук и на воздухе и даже обыкновенная письменная. Головная работа такого рода, как моя, всех тяжелей. Молитесь обо мне, добрейшая моя матушка! Трудно, трудно бывает мне!
Гоголь – матери, 2 сент. 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 395.
В половине сентября Гоголь приехал к нам в подмосковную (Абрамцево) и прожил несколько дней. Он был необыкновенно со мною нежен и несколько раз, взяв меня за руки, смотрел на меня с таким выражением, которого ни описать, ни забыть невозможно. Вообще в последние два года Гоголь показывал мне более прежнего привязанности и доверенности к моему суду; это происходило оттого, что он находил во мне менее страстности и более спокойствия. Он хотел приехать 20 сентября, т. е. в день моего рождения, но не мог, потому что дал обещание быть на свадьбе у сестры своей в Полтавской губернии, назначенной на 1 октября… Пробыв осень в деревне у матери, Гоголь намеревался уехать на зиму в Одессу, где провел он предыдущую зиму очень хорошо в отношении к своему здоровью и успешной работе над «Мертвыми душами». Он поехал очень грустен, что не успел еще повидаться со мною и проститься, как следует.
С. Т. Аксаков. «Заметки», бывшие в распоряжении Шенрока. Материалы, IV, 813. Дополнено по письму Аксакова к Смирновой 28 марта 1852 г. Рус. Арх., 1905, III, 211.
Живо вспоминаю я сельцо Абрамцево, летнее местопребывание Аксаковых, где я в молодости часто бывал. Господский дом стоял на пригорке, внизу протекала рыбная и довольно глубокая речка, дом был, сколько помню, одноэтажный, длинный, окрашенный в серую краску. Надо сказать, что старец Сергей Тимофеевич владел очень хорошими имениями в Бузулукском уезде; но выезжать на лето с громадным семейством в Уфу ему было очень трудно, почему он и купил себе подмосковную. При семействе сам-двенадцать, при относительно барских замашках дворян того времени, с огромной дворней и бестолковым домашним хозяйством, С. Т. не мог похвастаться деньгами.
Глава семейства, Сергей Тимофеевич, был в то время уже совсем седой старик, высокого роста, с необыкновенно энергичным, умным лицом, несколько отрывистою речью, всегда прямой на словах и на деле, вел семью по-старинному, деспотично, и слово его для всех было законом. Супруга его, Ольга Семеновна, была добрая, толстенькая, низенького роста старушка, большая хлебосолка и редкого ума женщина; на ее плечах лежал весь дом и все сложное запутанное хозяйство. А семейка была-таки благодатная – три сына: Константин, Григорий и Иван Сергеевичи да шесть дочерей. Обыкновенно все они толпились в кабинете Сергея Тимофеевича, в котором стоял синий туман от Жукова табаку и воздух дрожал от постоянных литературных споров отца с сыном Константином. Двух сыновей, Григория и Ивана Сергеевичей, тогда не было в Абрамцеве. Сергей Тимофеевич весною вставал очень рано, чуть ли не до восхода солнца, и мы с ним отправлялись удить рыбу, непременно с лодки; рыбы в реке было изобилие: попадались громадные головли и щуки до двенадцати фунтов. Места Сергей Тимофеевич знал отлично и удил мастерски. С рыбной ловли мы возвращались всегда между 10 и 11 часами, и Сергей Тимофеевич сейчас же завтракал и ложился отдыхать; я же, как еще очень молодой человек, присоединялся к дамскому обществу – устраивались прогулки, катанье в лодке и прочие удовольствия. Одна из дочерей Сергея Тимофеевича очень недурно играла на рояли и хорошо рисовала. После обеда до чаю Константин Сергеевич читал что-нибудь вслух, преимущественно из своих произведений. В то время только что окончил свою скучнейшую драму «Псковитянку», которую, однако, пришлось выслушивать, хотя и позевывая. Ему было тогда лет под тридцать, и он был довольно плотный мужчина. Это был любимец и баловень всей семьи; только и слышались восторженные возгласы его сестер: «Константин сказал то-то», «Константин думает так-то». В обществе мужчин он любил говорить, и говорил горячо, проповедывал чистоту нравов и сам строго придерживался своих тезисов; в обществе же женщин он молчал, да и вообще избегал и чуждался прекрасного пола. По вечерам нередко собиралось многочисленное общество.
Д. М. Погодин. Воспоминания. Ист. Вестн., 1892, апр., 48–51.
Я решился ехать; но вы никак не останавливайтесь с днем свадьбы (сестры) и меня не ждите. Мне нельзя скоро ехать. Нервы мои так расколебались, от нерешительности, ехать или не ехать, что езда моя будет нескорая; даже опасаюсь, чтобы она не расстроила меня еще более. Притом я на вас только взгляну, и поскорее в Крым, а потому вы, пожалуйста, меня не удерживайте. В Малороссии остаться зиму – для меня еще тяжелей, чем в Москве. Я захандрю и впаду в ипохондрию. Мне необходим такой климат, где бы я мог всякий день прогуливаться. В Москве, по крайней мере, теплы и велики дома, есть тротуары и улицы. Расстройство же нынешнее моего здоровья произошло от беспокойства и волнения и в то же время от сильного жару, какой был во все это время, который так же, как и холод, раздражает сильно мои нервы, особенно если дух неспокоен. А виной этого неспокойства был я сам, как и всегда мы сами бываем творцы своего беспокойства, – именно оттого, что слишком много даем цены мелочным, нестоющим вещам.
Гоголь – матери, 22 сент. 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 399.
Гоголь скучал в Москве летом, тем более, что все его знакомые жили по дачам; наконец, получив известие о выходе замуж одной из своих сестер, решился ехать к ней на свадьбу. Вышло, однако ж, не так. Миновав Калугу, он почувствовал один из тех припадков грусти, которые помрачали для него все радости жизни и лишали его власти над его силами. В таких случаях он обыкновенно прибегал к молитве, и молитва всегда укрепляла его. Так поступил он и теперь: заехав в Оптину пустынь, он провел в ней несколько дне и посреди смиренной братии и уже не поехал на свадьбу, а воротился в Москву. Первый визит он сделал О. М. Бодянскому, который не выезжал на дачу, и на вопрос его: «зачем он воротился?» отвечал: «Так: мне сделалось как-то грустно», и больше ни слова.
П. А. Кулиш со слов О. М. Бодянского. Записки о жизни Гоголя, II, 250.
Еще осенью Гоголь уже показывал упадок духа и воли, стараясь опираться на слово какого-нибудь духовного. Отправясь в Малороссию на свадьбу сестры, он дорогою заехал к одному монаху, чтобы тот дал ему совет, в Москве ли ему остаться или ехать к своим. Монах, выслушав рассказ его, присоветовал ему последнее. На другой день Гоголь опять пришел к нему с новыми объяснениями, после которых монах сказал, что лучше решиться на первое. На третий день Гоголь явился к нему снова за советом. Тогда монах велел ему взять образ и исполнить то, что при этом придет ему на мысль. Случай благоприятствовал Москве. Но Гоголь в четвертый раз пришел за новым советом: тогда, вышед из терпения, монах прогнал его, сказав, что надобно остаться при внушении, посланном от бога.
П. А. Плетнев – В. А. Жуковскому, со слов А. О. Смирновой, 24 февр. 1852 г. Соч. и переп. П. А. Плетнева, III, 730.
Через Ив. Вас. Киреевского Гоголь узнал, что в Оптиной пустыни, в скиту, живет знаменитый отшельник и молчальник. Гоголь его так измучил своею нерешительностью, что старец грозил ему отказать его принимать.
А. О. Смирнова. Автобиография, 304.
Еще одно слово, душе и сердцу близкий отец Макарий. После первого решения, которое имел я в душе, подъезжая к обители, было на сердце спокойно и тишина. После второго как-то неловко, и смутно, и душа неспокойна. Отчего вы, прощаясь со мной, сказали: «В последний раз»? Может быть, все это происходит от того, что нервы мои взволнованы; в таком случае боюсь сильно, чтобы дорога меня не расколебала. Очутиться больным посреди далекой дороги – меня несколько страшит. Особенно когда будет съедать мысль, что оставил Москву, где бы меня не оставили в хандре.
Ваш весь.
(Ответ иеромонаха Макария на обороте письма Гоголя.)
Мне очень жаль вас, что вы находитесь в такой нерешимости и волнении. Конечно, когда бы знать это, то лучше бы не выезжать из Москвы. Вчерашнее слово о мире при взгляде на Москву было мне по сердцу, и я мирно вам сказал о обращении туда, но как вы паки волновались, то уж и недоумевал о сем. Теперь вы должны сами решить свой вояж, при мысли о возвращении в Москву, когда ощутите спокойствие, то будет знаком воли божией на сие. Примите от меня образок ныне празднуемого угодника божия Сергия; молитвами его да подаст господь вам здравие и мир.
Многогрешный иеромонах Макарий.
25 сент. 1851 г.
Вестн. Евр., 1905, № 12, стр. 710.
По словам современников. Гоголь в Оптиной пустыни был два раза, хотя весьма вероятно, что он был в ней гораздо больше… Особенно сильно приковывали к себе внимание Гоголя старцы Моисей, Антоний и Макарий. По монастырским воспоминаниям, эти личности были таковы. Старец Моисей был игуменом монастыря. Проводя время в постоянных трудах по управлению обителью, он неукоснительно исполнял все правила и обязанности монастырской жизни. Главной и отличительной чертой его было изумительное нищелюбие. Всем, кто нуждался в его помощи, никогда не было с его стороны отказа… За пренебрежение его к деньгам монастырская братия прозвала его «гонителем денег». Начальник скита, старец Антоний, был родной брат игумена Моисея. Необыкновенно трудолюбивый, смиренный, он служил для всей братии примером по исполнению церковных служб и монастырских работ, несмотря на тяжелую болезнь ног, которой он страдал более тридцати лет. Третий старец, поразивший душу Гоголя, Макарий, был иноком высокой духовной жизни. Его советами и указаниями пользовалась вся монастырская братия, для которой он был неустанным наставником на пути к христианскому совершенствованию. Высокий подвижнический ум старца Макария более всего привлекал к себе душу Гоголя… По воспоминаниям современников, отношения между Гоголем и старцем Макарием были самые искренние. Все запросы и сомнения своей души Гоголь нес на разрешение инока, который с дружеской готовностью выслушивал их и давал советы и указания.
Д. П. Богданов. Оптина пустынь и паломничество в нее русских писателей. Ист. Вестн., 1910, окт., 330.
По неожиданной надобности я приехал в Москву 24 сентября и на другой день, к удивлению моему, узнал, что Гоголь воротился. 30-го я увез его с собою в деревню, где его появление, никем не ожиданное, всех изумило и обрадовало. По каким причинам воротился Гоголь, – положительно сказать не могу. Он был постоянно грустен и говорил, что в Оптиной пустыни почувствовал себя очень дурно и, опасаясь расхвораться, приехать на свадьбу больным и всех расстроить, решился воротиться. И прибавил, смеясь, что «к тому же нехорошо со мною простился». Он улыбался, но глаза его были влажные, и в смехе слышалось что-то особенное. Заметно было, что Гоголь смущался своим возвращением без достаточной причины, по-видимому, и еще более тем, что мать и сестры будут огорчены, обманувшись в надежде его увидеть. 1 октября, день рождения своей матери и день назначенной свадьбы сестры, поутру Гоголь был невесел. Он поехал к обедне в Троицко-Сергиевскую лавру.
С. Т. Аксаков. Шенрок. Материалы, IV, 814. Кулиш, II, 254. Сводный текст.
Я еду к Троице с тем, чтобы там помолиться о здоровье моей матушки, которая завтра именинница. Дух мой крайне изнемог; нервы расколеблены сильно. Чувствую, что нужно развлечение, а какое, – не найду сил придумать.
Гоголь – Шевыреву, 30 сент. 1851 г., Письма, IV, 402.
Это было 1 октября 1851 г. В послеобеденное время, часа в четыре или пять, студенты духовной академии (в Троицкой лавре) пользовались свободным от учебных занятий временем, – одни гуляли, другие читали или покоились на диванах и столах, подложив под головы огромные фолианты классиков и отцов церкви. В дверях показался наставник студентов, отец Ф., в сопровождении незнакомца. Студенты встали. Некоторые, видя в незнакомом посетителе знакомые черты, заметили вполголоса: «Это Гоголь!» Отец Ф., подходя к группе студентов, сказал: «Вы, господа, просили меня представить вас Гоголю, – я исполняю ваше желание». Обращаясь потом к дорогому гостю, он прибавил: «Они любят вас и ваши произведения». При такой неожиданности студенты не сказали ни слова. Молчал и Гоголь. Он казался нам скучным и задумчивым. Это обоюдное молчание продолжалось несколько минут. Наконец, один из студентов, собравшись с мыслями, сказал за всех: «Нам очень приятно видеть вас, Н. В-ч, мы любим и глубоко уважаем ваши произведения». Гоголь, сколько можем припомнить, так отвечал приветствовавшим его духовным воспитанникам: «Благодарю вас, господа, за расположение ваше! Мы с вами делаем общее дело, имеем одну цель, служим одному Хозяину… У нас один Хозяин». Начав говорить несколько потупившись, Гоголь произнес последние слова, устремив глаза к небу. Заметно в нем было какое-то смущение; он хотел сказать еще что-то, но как будто не нашелся и вслед за тем раскланялся с студентами, произнося последнее «прощайте». Только теперь очнулись воспитанники от тупого чувства, в которое повергла их неожиданность появления Гоголя; и он вышел из дверей академических комнат при дружном, но отрывистом рукоплескании студентов.
В. Крестовоздвиженский. Московские Ведомости, 1860, № 114, стр. 901.
На обратном пути из Троицкой лавры Гоголь заехал за Ольгой Семеновной (жена Аксакова) в Хотьковский монастырь и сам заходил за ней к игуменье. За обедом (в Абрамцеве) мы пили здоровье его матери и молодых; Гоголь поразвеселился, а вечером сделался очень весел. Наденька (дочь Аксакова) пела малороссийские песни, и он сам пел с живостью и очень забавно. 3 октября он уехал в Москву; он взял у нас лошадей до первой почтовой станции, потому что он спешил в Москву, к четырем часам, к кому-то или с кем-то обедать. К удивлению моему, лошади воротились уже на другие сутки, и я узнал, что Гоголь кормил лошадей в Пушкине и доехал на них до Москвы: наемный кучер наш был несколько груб и попивал иногда. Я встревожился и писал к Гоголю, спрашивая, не случилось ли чего-нибудь неприятного; но получил веселый, шуточный ответ, что все, напротив, было очень хорошо, что он сам раздумал поспеть к обеду в Москву в семь часов вечера.
С. Т. Аксаков. Шенрок. Материалы, IV, 814.
Не удалось мне с вами повидаться, добрейшая моя матушка и мои милые сестры, нынешней осенью. Уже было выехал из Москвы, но, добравшись до Калуги, заболел и должен был возвратиться. Нервы мои от всяких тревог и колебаний дошли до такой раздражительности, что дорога, которая всегда для меня полезна, теперь стала даже вредоносна. Видно, уж так следует и угодно богу, чтобы эту зиму остался я в Москве. На прожитье в Крыму вряд ли бы достало средств. Здесь же, в Москве, теперь доктор, успешно лечащий нервические болезни наружными вытираниями и обливаньями холодной водой.
Гоголь – матери, 3 окт. 1851 г., из Москвы, Письма, IV, 403.
Осенью 1851 года, будучи проездом в Москве, я, посетив Гоголя, застал его в хорошем расположении духа, и на вопрос мой о том, как идут «Мертвые души», он отвечал мне: «Приходите завтра вечером, в восемь часов, я вам почитаю». На другой день, разумеется, ровно в восемь вечера, я был уже у Гоголя; у него застал я А. О. Россета, которого он тоже позвал. Явился на сцену знакомый мне портфель; из него вытащил Гоголь одну довольно толстую тетрадь, уселся около стола и начал тихим и плавным голосом чтение первой главы. Гоголь мастерски читал: не только всякое слово у него выходило внятно, но, переменяя часто интонацию речи, он разнообразил ее и заставлял слушателя усвоивать самые мелочные оттенки мысли. Помню, как он начал глухим и каким-то гробовым голосом: «Зачем же изображать бедность, да бедность, да несовершенство нашей жизни, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства? Что ж делать, если уже таковы свойства сочинителя, и, заболев собственным несовершенством, уже и не может он изображать ничего другого, как только бедность, да бедность, да несовершенство нашей жизни, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства? И вот опять попали мы в глушь, опять наткнулись, за закоулок». После этих слов внезапно Гоголь приподнял голову, встряхнул волосы и продолжал уже громким и торжественным голосом: «Зато какая глушь и какой закоулок!» За сим началось великолепное описание деревни Тентетникова, которое, в чтении Гоголя, выходило как будто писано в известном размере. Все описания природы, которыми изобилует первая глава, отделаны были особенно тщетно. Меня в высшей степени поразила необыкновенная гармония речи. Тут я увидел, как прекрасно воспользовался Гоголь теми местными названиями разных трав и цветов, которые он так тщательно собирал. Он иногда, видимо, вставлял какое-нибудь звучное слово единственно для гармонического эффекта. Хотя в напечатанной первой главе все описательные места прелестны, но я склонен думать, что в окончательной редакции они были еще тщательнее отделаны. Разговоры выведенных лиц Гоголь читал с неподражаемым совершенством. Когда, изображая равнодушие, обленившееся состояние байбака Тентетникова, сидящего у окна с холодной чашкой чая, он стал читать сцену происходящей на дворе перебранки небритого буфетчика Григория с ключницей Перфильевной, то казалось, как бы действительно сцена эта происходила за окном и оттуда доходили до нас неясные звуки этой перебранки.
Граф А. П. Толстой сказывал мне, что ему не раз приходилось слышать, как Гоголь писал свои «Мертвые души»: проходя мимо дверей, ведущих в его комнату, он не раз слышал, как Гоголь один в запертой горнице будто б с кем-то разговаривал, иногда самым неестественным голосом. В черновых рукописях видны следы этой работы. Каждый разговор переделывался Гоголем по нескольку раз.
Окончив чтение. Гоголь обратился к нам с вопросом: «Ну, что вы скажете?» Будучи под впечатлением тех прелестных картин и разнообразных описаний природы, которыми изобилует первая глава, я отвечал, что более всего я поражен художественной отделкой этой части, что ни один пейзажист не производил на меня подобного впечатления. «Я этому рад», – отвечал Гоголь и, передав нам рукопись, просил, чтобы мы прочли ему вслух некоторые места.
Не помню, Россет или я исполнил его желание, и он прислушивался к нашему чтению, видно желая слышать, как будут передаваться другими те места, которые особенно рельефно выходили при его мастерском чтении. По окончании чтения Россет спросил у Гоголя: «Что, вы знали такого Александра Петровича (первого наставника Тентетникова) или это ваш идеал наставника?» При этом вопросе Гоголь несколько задумался и. помолчав, отвечал: «Да, я знал такого». Я воспользовался этим случаем, чтобы заметить Гоголю, что, действительно, его Александр Петрович представляется каким-то лицом идеальным, оттого, быть может, что о нем говорится уже как о покойнике в третьем лице; но как бы то ни было, а он сравнительно с другими действующими лицами как-то безжизнен. «Это справедливо, – отвечал мне Гоголь и, подумав немного, прибавил: – Но он у меня оживет потом». Что разумел под этим Гоголь – я не знаю. Рукопись, по которой читал Гоголь, была совершенно набело им самим переписана; я не заметил в ней поправок.
Прощаясь с нами. Гоголь просил нас никому не говорить, что он нам читал, и не рассказывать содержание первой главы.
Кн. Д. А. Оболенский. О перв. изд. посм. соч. Гоголя. Рус: Стар., 1873, дек., 943–947.
(Осенью 1857 года.) Гоголь в это время жил у Толстого, на Никитском бульваре и тогда все еще готовил второй том «Мертвых душ». По крайней мере, на мое замечание о нетерпении всей публики видеть завершенным, наконец, его жизненный и литературный подвиг вполне – он мне отвечал довольным и многозначительным голосом: «Да… Вот попробуем!» Я нашел его гораздо более осторожным в мнениях после страшной бури, вызванной его «Перепиской», но все еще оптимистом в высшей степени и едва понятным для меня. Он почти ничего не знал или не хотел знать о происходящем вокруг него, а о ссылках и других мерах отзывался даже, как о вещах, которые по мягкости исполнения были отчасти любезностями и милостями по отношению ко многим осужденным. Он также продолжал думать, что, по отсутствию выдержки в русских характерах, преследование печати и жизни не может долго длиться… Вместо смысла современности, утерянного им за границей и последним своим развитием, оставалась у него по-прежнему артистическая восприимчивость в самом высшем градусе. Он взял с меня честное слово беречь рощи и леса в деревне и раз вечером предложил мне прогулку по городу, всю ее занял описанием Дамаска, чудных гор, его окружающих, бедуинов в старой библейской одежде, показывающихся у стен его для разбойничества, и проч., а на вопрос мой, какова там жизнь людей, отвечал почти с досадой: «Что жизнь! Не об ней там думается!» Это была моя последняя беседа с Гоголем. Подходя к дому Толстого на возвратном пути и прощаясь с ним, я услышал от него трогательную просьбу сберечь о нем доброе мнение и поратовать о том же между партией, «к которой принадлежите».