После обеда Гоголь предложил рассказчику отправиться погулять за реку в лес. Чтоб не делать долгих обходов, они перелезли через плетень ближайшего огорода, примыкавшего к реке. Залаяли собаки, молодая женщина с грудным ребенком на руках накинулась на них с бранью: «Вон, курохваты, а то позову чоловика (мужа), так он вам ноги поперебивает, чтоб в другой раз через чужие плетни не лазили. Что вам нужно? Зачем пришли?» – «Нам сказали, – отвечал спокойно Гоголь, – что здесь живет молодица, у которой дитина похожа на поросенка… Да вот оно. Какое сходство! Настоящий поросенок!» Молодица пришла в ярость, стала звать мужа: «Остапе, Остапе!» Подошел мужик с заступом в руках. «Бей их заступом, – вопила молодица. Знаешь, что они говорят? Рассказывают, что наша дитина похожа на поросенка!» – «Что ж, может быть, и правда, – отвечал мужик хладнокровно: – Это тебе за то, что ты меня кабаном называешь». Молодица, бранясь и плюясь, с угрозами ушла в хату. Остап указал путникам дорожку, по которой можно было пройти к реке, и предупредил, чтобы, идя мимо хаты, они не задирали его жены: «Теперь и без того мне будет с нею возни на целую неделю». – «Если мы и увидимся, – сказал Гоголь улыбаясь, – то помиримся». – «Нет, вы не знаете моей жинки: станете мириться – еще хуже разбесите!» Школьники пошли по указанной дорожке. У дверей хаты стояла жена Остапа с ребенком на левой руке и с толстой палкой в правой. Гоголь повернулся к ней. «Не подходи! – закричала молодица, замахиваясь палкою. – Ей-богу, ударю!» – «Бессовестная, бога ты не боишься! – говорил Гоголь подходя к ней и не обращая внимания на ее угрозы: – Ну, скажи на милость, как тебе не грех думать, что твой дитина похож на поросенка?» – «Зачем же ты это говорил?» – «Дура! Шуток не понимаешь, а еще хотела, чтоб Остап заступом проломил нам головы… Ну, полно, не к лицу такой красивой молодице сердиться. Славный у тебя хлопчик, знатный из него выйдет писарчук; когда вырастет, громада выберет его в головы». Гоголь погладил по голове ребенка. «Не выберут, – отвечала молодица, смягчаясь, – мы бедны, а в головы выбирают только богатых». – «Ну, так в москали (в солдаты) возьмут. В унтера произведут, приедет до тебя в отпуск в крестах, таким молодцом, что все село будет снимать шапки, а как пойдет по улице да брякнет шпорами, сабелькой, так дивчата будут глядеть на него да облизываться. Чей это, спросят, служивый?.. «Как тебя зовут?» – «Мартой!» – «Мартин, скажут, да и молодец же какой, точно намалеванный! А потом не придет уже, а приедет к тебе тройкой, в кибитке, офицером, и всякого богатства с собой навезет и гостинцев». – «Что это вы выгадываете, можно ли?» – «А почему нет? Мало ли теперь из унтеров выслуживаются в офицеры!» – «Да, конечно; вот Оксанин пятый год уже офицером, и Петров также, чуть ли не городничим поставили его в Лохвицу». – «Вот и твоего также поставят городничим в Ромен. Тогда-то заживешь! В каком будешь почете, оденут тебя, как пани». – «Полно вам выгадывать неподобное!» – вскричала молодица, радостно захохотав. Тут Гоголь с необыкновенною привлекательностью начал описывать привольное ее житье в Ромнах: как квартальные будут перед нею расталкивать народ, когда она войдет в церковь, как купцы будут угощать ее и подносить варенуху на серебряном подносе, низко кланяясь и величая сударыней-матушкой; как во время ярмарки она будет ходить по лавкам и брать на выбор, как из собственного сундука, разные товары бесплатно; как сын ее женится на богатой панночке, и тому подобное. Молодица слушала Гоголя с напряженными вниманием, ловила каждое его слово. «Бедный мой Аверко! – восклицала она, нежно прижимая дитя к груди: – Смеются над нами, смеются!» Аверко пристально смотрел на Гоголя и, когда он кончил, подал ему свой недоеденный пирог, сказав отрывисто: «На!» – «Вот что значит казак! – сказал Гоголь. – Еще на руках, а уже разумней своей матери; а ты еще хочешь верховодить над мужем и сердилась на него за то, что он нам костей не переломал!» – «Простите, паночку! – отвечала молодица, низко кланяясь, – я не знала, что вы такие добрые панычи. Конечно, жена всегда глупее чоловика и должна слушать и повиноваться ему, – так и в святом писании написано». Подошел Остап. «Третий год женат, – сказал он, с удивлением посматривая на Гоголя, – и впервые пришлось услышать от жены разумное слово. Нет, панычу, воля ваша, а что-то не простое: я шел сюда и боялся, чтоб она вам носов не откусала, аж, смотрю, вы ее в ягничку (овечку) обернули. Не простое, ей-ей, не простое. Просто чаровник (чародей)!» Я также разделял мнение Остапа: искусство, с которым Гоголь укротил взбешенную женщину, казалось мне невероятным; в его юные лета еще невозможно было проникать в сердце человеческое до того, чтоб играть им, как мячиком; но Гоголь бессознательно, силою своего гения, постигал уже тайные изгибы сердца. «Послушай, Остапе, что паныч рассказывает, – сказала Марта. – Расскажите же, паночку, Остапе, послушай!» – «После расскажу, – отвечал Гоголь, – а теперь научите, как нам переправиться через реку». – «Я попрошу у Кондрата челнок!» – сказала Марта и, передав дитя мужу, побежала в соседнюю хату. Мы не успели дойти до реки, как Марта догнала нас, с веслом в руке.
На челноке переехали реку. Лежали в лесу, разговаривали. «Долго ли еще вам оставаться в лицее?» – спросил я. «Еще год!» – со вздохом ответил Гоголь. «А потом?» – «Потом в Петербург, в Петербург! Туда стремится душа моя!» – «Что вы, в гражданскую или в военную думаете вступить?» – «Что вам сказать? В гражданскую у меня нет охоты, а в военную – храбрости». – «Куда-нибудь да надо же; нельзя не служить». – «Конечно, но…» – «Что?» Гоголь молчал.
К вечеру возвратились обратно. Опять встретили Остапа и Марту. Остап пустился в рассуждения, острил над женой и рассказывал смешные анекдоты, как жены обманывают мужей. Гоголь, со вниманием слушавший Остапа, хохотал, бил в ладони, топал ногами; иногда вынимал из кармана карандаш и бумагу и записывал некоторые слова и поговорки. Наконец я почти насильно увлек его.
После чаю играли в фанты. Гоголь не сумел отделаться и также участвовал в игре. Он был очень неразвязен, неловко краснел, конфузился, по целому часу отыскивал колечко, не мог поймать мышки и, наконец, выведенный из терпения неудачами и насмешками, отказался от игры прежде ее окончания.
Утром я застал Гоголя в саду пишущим. Гоголь сознался, что писал стихи. Я попросил прочесть. Настойчивость моя пересилила застенчивость Гоголя. Он стал читать. «Охота вам писать стихи, – сказал я, когда он кончил. – Что вы, хотите тягаться с Пушкиным! Пишите лучше прозой». – «Пишут не потому, чтоб тягаться с кем бы то ни было, но потому, что душа жаждет излиться ощущениями. Впрочем, не робей, воробей, дерись с орлом». Я хотел было также отвечать пословицей: «дай бог нашему теляти волка поймати», но Гоголь продолжал: «Да! Не робей, воробей, дерись с орлом!»
А. П. Стороженко. Воспоминание. Отеч. Записки, 1859, № 4, стр. 71–84.
(Лето 1827 г.) Бывало, мы путешествуем даже до мельниц и приходим к вечеру, истомленные, на чай или на богатую коллекцию дынь. Чаще всего я вспоминаю, когда после ужина отправляемся на ночлег по нашей шаткой лестнице в возвышенное наше обиталище.
Гоголь – дяде своему Пав. П. Косяровскому, 3 окт. 1827 г., из Нежина. Письма, I, 91.
Приехал я сюда в Нежин 18 сент. ввечеру поздно невредимо и благополучно. В последний только день верст за тридцать от Нежина обдало холодным дождем, но с помощью моей пространной брыки я ускользнул-таки от него и теперь укоренился в свое местопребывание с новою твердостью, с новою силою, крепостью к своим занятиям, с осветившимся воспоминанием вашей любви, вашего нежного материнского обо мне попечения… Мне здесь очень весело, особливо когда оканчиваю на время свои занятия, которые также приносят мне удовольствие неизъяснимое.
Гоголь – матери, 19 сент. 1827 г., из Нежина. Письма, I, 86.
Как теперь вижу этого белокурого мальчика в сером суконном сюртучке, с длинными волосами, редко расчесанными, молчаливого, как будто затаившего что-то в своей душе, с ленивым взглядом, с довольно неуклюжею походкою, и никогда не знавшего латинского урока. Он учился у меня три года (латинскому языку) и ничему не научился, как только переводить первый параграф из хрестоматии при латинской грамматике Кошанского: Universus mundus plerum que distribuitur in duas partes, coelum et terram. Не один он был такой ленивый к латинскому языку; было еще несколько таких, и каждого из них я иначе не звал, как – Universus mundus. – «Ну-тка ты, Universus mundus, скажи свой урок!» Мог ли я тогда думать, что этот белокурый молодой Universus mundus будет нашим первоклассным писателем? Во время лекций Гоголь всегда, бывало, под скамьею держит какую-нибудь книгу, не обращая внимания ни на coelum, ни на terram. Принудительных средств у меня не было никаких, кроме аттестации в месячных ведомостях. Я писал нули да единицы, а гоголь три года все оставался на латинском синтаксисе и дальше Корнелия Непота не заехал в латинскую словесность – с этим и кончил курс.
Надобно признаться, что не только у меня, но и у других товарищей моих он, право, ничему не научился. Школа приучила его только к некоторой логической формальности и последовательности понятий и мыслей, а более ничем он нам не обязан. Это был талант, не узнанный школою и, ежели правду сказать, не хотевший или не умевший признаться школе. Между тогдашними наставниками Гоголя были такие, которые могли бы приголубить и прилелеять этот талант, но он никому не сказался своим настоящим именем. Гоголя знали только как ленивого, хотя, по-видимому, не бездарного юношу, который не потрудился даже научиться русскому правописанию. Жаль, что не угадали его. А кто знает? Может быть, и к лучшему.
Вот что достойно замечания: будучи ленивцем. Гоголь в то же время был самым благонравным юношей и вел себя всегда благородно. Хотя вообще уже принято в школах: ставя ученику худой шар за учение, вместе с тем уменьшать шары и в поведении. Но Гоголь был в этом случае исключением: единица или даже нуль в учении и пятерка в поведении! Живо я помню представление «Недоросля». На гимназическом театре Гоголь играл Еремеевну; хохотали до слез.
И. Г. Кулжинский. Воспоминания учителя. Москвитянин, 1854, № 21, кн. I. Смесь, стр. 5–6.
Гоголь очень плохо учился; хотя кончил курс нежинской гимназии, но в ней ничему, даже правописанию русскому, не хотел научиться; не знал языков, и так выступил на поприще русской литературы… В Гоголе, еще с отроческих лет, было уже заметно расположение к авторству, известная школьная болезнь, pruritus scribendi. Как теперь вижу этого белокурого, кудрявого мальчика, в сером гимназическом сертучке, пробирающегося в латинском классе на отдаленную, заднюю скамейку, чтобы там под шум и говор переводов из латинской хрестоматии свободно читать какой-нибудь литературный журнал или альманах или же строчить какую-нибудь карикатуру.
И. Г. Кулжинский. Заметка о Гоголе и Шевченко. Газета «Русский», 1868, № 127.
От Гоголя менее всего можно было ожидать такой известности, какою он пользуется в нашей литературе. Это была terra rudis et inculta (почва невозделанная и необработанная). Чтоб грамматикальным образом оценить познания Гоголя при выпуске из гимназии, я не обинуясь могу сказать, что он тогда не знал спряжений глаголов ни на одном языке.
И. Г. Кулжинский. Автобиография. Гербель, 271.
В числе странностей Гоголя было много его своеобразных взглядов на все то, что общество признавало для себя законом. Это Гоголь игнорировал, называл недостойным делом, от которого надо было бежать и избавлять себя, как врага, мечом мысли. В церкви, напр., Гоголь никогда не крестился перед образами св. отцов наших и не клал перед алтарем поклонов, но молитвы слушал со вниманием, иногда даже повторял их нараспев, как бы служа сам себе отдельную литургию. Дьячков он осуждал за гнусавость пения, невнятность чтения псалтыря и за скороговорку великопостной службы. Не одобрял он также степеней и градаций в церкви и толкал мужика вперед, говоря: «Тебе бог нужнее, чем другим, иди к нему ближе!» Нередко он обращался к мужику в церкви с вопросом: «Есть ли у тебя деньги на свечку?» – сейчас же вынимал из кармана монету и отдавал ее мужику, говоря: «На, поди, поставь свечку, кому ты желаешь, да сам поставь; это лучше, чем кто другой за тебя поставит». Гоголь торжествовал, что его цель была достигнута, и мужик подошел к алтарю, опередив все мундиры, стоящие перед амвоном. Ему только того и нужно было, чтобы мужик потерся своим зипуном о блестящие мундиры и попачкал их своей пыльцой.
Однажды Гоголь, недовольный пением дьячков, зашел на клирос и стал подпевать обедню, ясно произнося слова молитв, но священник, услышавший незнакомый ему голос, выглянул из алтаря и, увидев Гоголя, велел ему удалиться. Это страшно разобидело Гоголя, и он перестал ходить в церковь. Замечая его отсутствие за обедней, священник прочел ему нотацию и сказал, что если он и впредь не будет посещать храма божья, то наложит на него эпитимию. Но Гоголь этого не устрашился и по-прежнему на обедню не ходил. Эпитимию же он также не пожелал выполнять в церкви в присутствии всех молящихся и постоянно отзывался больным. За это ему в «поведении» была поставлена единица, и он над нею посмеялся в следующих словах: «Хорошо, что не двойка; единицу-то хоть можно принять за туза, а двойка так и останется двойкой».
Вообще Гоголь отличался всякими странностями, даже и в словах. На деле же он иногда превосходил самого себя. Забывая часто, что он человек, Гоголь, бывало, то кричит козлом, ходя у себя по комнате, то поет петухом среди ночи, то хрюкает свиньей, забравшись куда-нибудь в темный угол. И когда его спрашивали, почему он подражает крикам животных, то он отвечал, что «я предпочитаю быть один в обществе свиней, чем среди людей». Такое отрицание было у него к обмену мыслей между людьми. Так, он не любил нас, детей аристократов, будучи сам демократом.
Вообще Гоголь не любил подражать кому бы то ни было, ибо это была натура противоречий. Все, что казалось людям изящным, приличным, ему, напротив, представлялось безобразным, гривуазным. В обиходе своем он не любил симметрии, расставлял в комнате мебель не так, как у всех, напр., по стенам, у столов, а в углах и посредине комнаты; столы же ставил у печки и у кровати, точно в лазарете. Ходил он по улицам или по аллеям сада обыкновенно левой стороной, постоянно сталкиваясь с прохожими. Ему посылали вслед: «Невежа!» Но Гоголь обыкновенно этого не слышал, и всякие оскорбления для себя считал недосягаемыми, говоря: «Грязное к чистому не пристанет. Вот если бы я вас мазнул чем-нибудь, ну, тогда было бы, пожалуй, чувствительно». Прогуливаясь как-то по аллеям лицейского сада левой стороной, Гоголь толкнул плечом одного из воспитанников, за что тот сказал ему: «Дурак!» – «Ну, ты умный, – ответил Гоголь, – и оба мы соврали». Вообще он, бывая в обществе, ходил с опущенной головой и ни на кого не глядел. Это придавало ему вид человека, глубоко занятого чем-нибудь, или сурового субъекта, пренебрегавшего всеми людьми. Но в общем он вовсе не был зол. Так, он никогда не мог пройти мимо нищего, чтобы не подать ему, что мог, и всегда говорил ему: «Извините», если нечего было вложить тому в руку.
Гоголь любил ботанику. И всегда, когда у него была свободная минута, он отправлялся в лицейский сад и там подолгу беседовал с садовником о предметах его задач. «Ты рассаживай деревья не по ранжиру, как войска в строю, один подле другого на рассчитанном расстоянии, а так, как сама природа это делает», – говорил он. И, взяв в руку несколько камешков, он бросал их на поляну, добавляя притом: «Вот тут и сажай деревцо, где камень упал».
Гоголь часто не договаривал того, что хотел сказать, опасаясь, что ему не поверят и что его истина останется непринятой. Из-за этого он получил прозвище «мертвой мысли», т. е. человека, с которым умрет все, что он создал, что думал, ибо он никогда не изрекал ни перед кем того, что мыслил. Скрытность эта сделала Гоголя застенчивым, молчаливым. Гоголь был молчалив даже в случаях его оскорбления. «Отвечать на оскорбление? – говорил он. – Да кто это может сказать, что я его принял? Я считаю себя выше всяких оскорблений, не считаю себя заслуживающим оскорбления, а потому и не принимаю его на себя». Замкнутость в нем доходила до высшей степени. Кто другой мог бы перенести столько насмешек, сколько переносил их от нас Гоголь? Безропотно он также переносил и все выговоры начальства, касавшиеся его неряшества. Например, ему многократно ставилась на вид его бесприческа. Растрепанность головы Гоголя вошла у нас в общую насмешку. Голова у него едва ли когда причесывалась им; волосы с нее падали ему на лицо нерасчесанными прядями. Стричься он также не любил часто, как этого требовало от нас школьное начальство. Вообще Гоголь шел наперекор всем стихиям. Заставить его сделать что-нибудь такое, что делали другие воспитанники, было никак нельзя. «Что я за попугай! – говорил он. – Я сам знаю, что мне нужно». Его оставляли в покое, «с предупреждением впредь этого не делать». Но он всегда делал так, как хотел.
Над чем другим Гоголь, может быть, и работал в школе наравне с нами, но над своей разговорной речью он поставил крест. И такое, бывало, словечко скажет, что над ним весь класс в голос рассмеется. Однажды ему это было поставлено на вид одним из наших преподавателей, но Гоголь ему на это ответил: «А чем вы докажете, что я по-своему неправильно говорю?»
В. И. Любич-Романович по записи С. И. Глебова. Ист. Вестник, 1902, февр., 554–559.
Я был комнатным надзирателем при нежинском лицее, но главною моею обязанностью было говорить всегда со студентами по-французски, обучать их этому языку более практически. В числе студентов был и Гоголь. Он был очень ленив; плохо занимался по всем предметам, пренебрегал изучением языков, особенно по моему предмету учился плохо; поведения же он был прекрасного; смирнее его не было, хотя товарищи часто жаловались на него: он всех копировал, передразнивал, клеймил прозвищами; но характера был доброго и делал это не из желания обидеть, а так, по страсти… Гоголь любил страстно рисование, литературу, но было бы слишком смешно думать, что Гоголь будет Гоголем. Меня перевели в Одесский учебный округ, и я потерял из виду своих воспитанников… Слышу часто в разговорах; Гоголь, Гоголь… Странно, не может быть! Нет, фамилия знакома: один Гоголь был моим учеником. Я уверился, что Гоголь действительно кончил в нежинском лицее. Странно, право, странно!
П. (Перион?) по записи В. Негрескула. Биографич. заметки. Москов. ведомости, 1853, № 71, стр. 729.
В школе Гоголь мало выдавался, разве под конец, когда он был нашим редактором лицейского журнала. Сначала он писал стихи и думал, что поэзия его призвание. Мы выписывали с ним и с Прокоповичем журналы, альманахи. Он заботился всегда о своевременной высылке денег. Мы собирались втроем и читали «Онегина» Пушкина, который тогда выходил по главам. Гоголь уже тогда восхищался Пушкиным. Это была тогда еще контрабанда; для нашего профессора словесности Никольского даже Державин был новый человек. Гоголь отлично копировал Никольского. Вообще Гоголь удивительно воспроизводил те черты, которые мы не замечали, но которые были чрезвычайно характерны. Он был превосходный актер. Если бы он поступил на сцену, он был бы Щепкиным. В Нежине товарищи его любили, но называли: таинственный карла. Он относился к товарищам саркастически, любил посмеяться и давал прозвища. Сам он долго казался заурядным мальчиком. Он был болезненный ребенок. Лицо его было какое-то прозрачное. Он сильно страдал от золотухи; из ушей у него текло… Над ним много смеялись, трунили. Но перед окончанием курса его заметил и стал отличать профессор Белоусов, которого он, в свою очередь, весьма уважал и любил.
А. С. Данилевский по записи В. И. Шенрока. Материалы, I, 102.
В гимназии Гоголь был тем только и замечателен, что имел слишком остроконечную бороду, да еще, пожалуй, тем, что постоянно, бывало, ходит на Магерки. Магерки – это предместье Нежина. Гоголь имел там много знакомых между крестьянами. Когда у кого из них бывала свадьба или другое что или когда просто выгадывался погодливый праздничный день, то Гоголь уж непременно был там. Учился же Гоголь совсем не замечательно. От профессора русской словесности Никольского получал постоянно тройку. В сочинениях его по словесности бывала пропасть грамматических ошибок. Особенно плох был Гоголь по языкам. Классы языков составляли тогда у нас три особые, независимые от других классов отделения, которые студенты всех курсов проходили по мере успехов, Гоголь окончил курс гимназии, но по языкам не дошел до третьего отделения. Вообще Гоголь был самая обыкновенная посредственность, и никому из нас и в голову не приходило, чтобы он мог впоследствии прославиться на поприще русской литературы. Впрочем, Гоголь любил чтение книг и особенно любил самые книги. Не могу без смеха вспомнить одной странности Гоголева библиотекарства. У нас была своя, студенческая библиотека, мы выписывали сочинения Пушкина, «Московский Телеграф» и проч. Вот мы и избрали Гоголя библиотекарем: он был пансионер, жил в корпусе, ему было удобнее, никто другой не соглашался, а он изъявил полную готовность; вот и согласились, чтобы он смотрел за книгами. Очень он любил чистоту книг и для сохранения ее выдумал такое замысловатое средство. Наделает из бумаги пропасть сверточков, в виде наперстков, и предлагает студентам надевать на пальцы эти наконечники, чтобы при чтении и перелистывании книг не засаливать их пальцами. Студенты, конечно, не следовали этому совету, смеялись, да и только. Таков-то был этот Гоголь. Вот Кукольник – совсем иная статья. Пред Кукольником мы все благоговели. Он был, можно сказать, ученый студент. Он брал из основной библиотеки книги для чтения на языках французском, немецком, итальянском, что было для нас в настоящую диковинку. Словом, он стоял выше всех нас головою. Один Гоголь, эта, можно сказать, пешка, не хотел признавать достоинства Кукольника и называл его просто шарлатаном. Из-за этого я как-то чуть не поссорился с Гоголем. Начал он мне говорить против Кукольника разную чепуху, так я ему в ответ: «Ах ты, говорю, ничтожность этакая! Что ты значишь против Кукольника!» И таки порядочно его сконфузил.
Н. Ю. Артынов (товарищ Гоголя по гимназии) по записи Л. Мацеевича. Рус. Арх., 1877, III, 191.
Пытка в школе для Гоголя тянулась в продолжение всего времени, пока он оставался в Нежине. Благодаря его неряшливости мы все брезговали подавать ему руки при встрече в классах. Да и он сам, замечая это, не искал от нас доброго приветствия, стараясь всегда не замечать никого из нас. Он вечно оставался один. В конце концов мы даже перестали брать в руки и те книги в библиотеке, которые он держал в руках, боясь заразиться какой-нибудь нечистью. Доктора, однако, находили его вполне здоровым физически, хотя и признавали за ним золотушный недуг. И при этой-то болезни он еще постоянно сосал медовые пряники, ел сладости и пил грушевый квас, который был его любимым напитком. Гоголь и сам его приготовлял из моченых лесных груш или покупал его на городском базаре у баб-хохлушек, таких же неряшливых, как и он сам. Но его ничуть это не стесняло, и он с наслаждением поедал все, что приобретал тут, как съедобное. Привычка держать себя просто в отношении пищи у себя дома, в деревне, не покидала его и в Нежине, во время жизни среди людей, более его избалованных. Это все никогда в нас более ничего не вызывало, как лишь одно отвращение,
Таким образом, жизнь Гоголя в школе была, в сущности, адом для него. С одной стороны, он тяготился своим «хуторным происхождением» однодворца, с другой – физической неприглядностью. И над всем-то мы смеялись, и отрицали в нем всякое дарование и стремление к образованию, к наукам. Гоголь понимал это наше отношение к нему, как признак столичной кичливости детей аристократов, и потому сам знать нас не хотел. Он искал сближения лишь с людьми, себе равными, напр.: со своим «дядькою», прислугою вообще и с базарными торговцами на рынке Нежина – в особенности. Это сближение с людьми простыми, очевидно, давало ему своего рода наслаждение в жизни и вызывало поэтическое настроение. Так, по крайней мере, мы это замечали по тому, что он, после каждого такого нового знакомства, подолгу запирался в своей комнате и заносил на бумагу свои впечатления.
Было ли это все когда-либо предано гласности, сказать трудно. А те вирши, которые он писал здесь в стихах, не предавались Гоголем гласности. Правда, он присылал иногда свои стишки в наш школьный рукописный журнал «Навоз Парнасский», но им не давали в нем места… Однажды, впрочем, мы поместили в «Навозе Парнасском» одно небольшое стихотворение Гоголя из малороссийской жизни, на тему, «как жили в старину», но и то лишь потому, чтоб над ним потом посмеяться и отблагодарить его за эти вирши фунтом медовых пряников, которые он любил и которые были ему преподнесены через особую депутацию в одной из аудиторий, перед классными занятиями. Но на это Гоголь страшно рассердился и швырнул подарок чуть ли не в лицо депутатам, а потом, оставив класс, почти две недели не появлялся, под предлогом болезни.
Вообще Гоголь служил нам в школе объектом забавы, острот и насмешек, и это тянулось до тех пор, пока он пребывал в нашей среде… Мы в то время, когда знали Гоголя в школе, не только не могли подозревать в нем «великого», но даже не видели и малого. Хотя его школьные успехи шли наравне с нашими, но это еще не давало нам повода думать, что в нем обнаружится литературный талант. Этого не замечали также и наши учителя. То, что нам было известно из гоголевских литературных произведений, не внушало никакого доверия, что Гоголь когда-нибудь станет великим писателем.
В. И. Любич-Романович по записи С. И. Глебова. Ист. Вестн., 1902, февр., 550.
Еще мы знаем Гоголя в роли хранителя книг, которые выписывались им на общую складчину. Складчина была невелика, но тогдашние журналы и книги нетрудно было при малых средствах приобресть все, сколько их ни выходило. Важнейшую роль играли «Северные Цветы», издававшиеся бароном Дельвигом; потом следовали отдельно выходившие сочинения Пушкина и Жуковского, далее некоторые журналы. Книги выдавались библиотекарем для чтения по очереди. Получивший для прочтения книгу должен был в присутствии библиотекаря усесться чинно на скамейку в классной зале, на указанном ему месте, и не вставать с места до тех пор, пока не возвратит книги. Это мало: библиотекарь собственноручно завертывал в бумажки большой и указательный пальцы каждому читателю и тогда только вверял ему книгу. Гоголь берег книги, как драгоценность, и особенно любил миниатюрные издания. Страсть к ним до того развилась в нем, что, не любя и не зная математики, он выписал «Математическую Энциклопедию» Перевощикова на собственные свои деньги, за то только, что она издана была в шестнадцатую долю листа.
П. А. Кулиш, I, 28.
Учился Гоголь очень плохо, всегда и во всем был неопрятен и грязен, за что особенно не жаловали его преподаватели и репетиторы, на которых, впрочем, он обращал мало внимания… Наш товарищ П. Г. Редкин имел комнату у проф. Белоусова. По субботам, вечером, у него собирались некоторые из приятелей, пописывавшие стишки. Постоянными посетителями были – Гоголь, Кукольник, Константин Базили, Прокопович, Гребенка, я и другие. Происходило чтение наших произведений, критический разбор их и решения, годятся ли они для помещения в издававшемся нами рукописном журнале «Навоз Парнасский» или для блага автора должны быть преданы торжественному уничтожению. Некоторые из стихотворений Гоголя, в приятельской переделке Прокоповича, были помещены в этом журнале, чему всегда радовался безгранично Гоголь. Первая прозаическая вещь Гоголя была написана в гимназии и прочитана публично на вечере Редкина. Называлась она «Братья Твердославичи, славянская повесть». Наш кружок разнес ее беспощадно и решил тотчас же предать уничтожению. Гоголь не противился и не возражал. Он совершенно спокойно разорвал свою рукопись на мелкие клочки и бросил в топившуюся печь. «В стихах упражняйся, – дружески посоветовал ему тогда Базили, – а прозой не пиши: очень уж глупо выходит у тебя. Беллетрист из тебя не вытанцуется, это сейчас видно». Но без приятельской поддержки Прокоповича и стихи Гоголя были бы негодны, так как он никогда не мог совладать с размером, с гармонией, а гоняясь за рифмами, так обезображивал всегда смысл своих творений, что даже всегда сдержанный Прокопович приходил в ужас.
В. И. Любич-Романович по записи М. В. Шевлякова. Ист. Вестн., 1892, дек., 695.
Возвратимся к устным преданиям соучеников Гоголя. Не ограничиваясь первыми успехами в стихотворстве, Гоголь захотел быть журналистом, и это звание стоило ему больших трудов. Нужно было написать самому статьи почти по всем отделам, потом переписать их и, что всего важнее, сделать обертку наподобие печатной. Гоголь хлопотал изо всех сил, чтобы придать своему изданию наружность печатной книги, и просиживал ночи, разрисовывая заглавный листок, на котором красовалось название журнала: «Звезда»[11]. Все это делалось украдкою от товарищей, которые не прежде должны были узнать содержание книжки, как по ее выходе из редакции. Наконец, первого числа месяца книжка выходила в свет. Издатель брал иногда на себя труд читать вслух свои и чужие статьи. Все внимало и восхищалось. В «Звезде», между прочим, была помещена повесть Гоголя «Братья Твердиславичи» (подражание повестям, появлявшимся в тогдашних альманахах) и разные его стихотворения. Все это написано было так называемым «высоким слогом», из-за которого бились и все сотрудники редактора. Гоголь был комиком во время своего ученичества только на деле: в литературе он считал комический элемент слишком низким. Но журнал его имеет происхождение комическое. Был в гимназии один ученик с необыкновенною страстью к стихотворству и с отсутствием всякого таланта – словом, маленький Тредьяковский. Гоголь собрал его стихи, придал им название «Альманаха» и издал под заглавием: «Парнасский Навоз». От этой шутки он перешел к серьезному подражанию журналам и работал над обертками очень усердно в течение полугода или более.
П. А. Кулиш, I, 26.
В тесной комнате П. Г. Редкина, в квартире гувернера Мышковского, надзору которого был он поручен, постоянно собирался кружок товарищей, журналистов, издателей рукописных журналов и альманахов для чтения и критической оценки заключавшихся в них статей. В этих ученических изданиях впервые началось литературное поприще Гоголя, Кукольника, Базили и др.