– Кто такой Мишин?
Татьяна аж всхлипнула.
– Первый секретарь ЦК ВЛКСМ. М-да, товарищ Озеров, как тебя батя ещё не пристрелил? Ладно, идем.
В кабинете уже сидели все прочие лица, многие из которых столь одинаковы, что я даже не пытался их запомнить. Шаблон в голове порвался. В представлении было как: КПСС к тому времени как партийный бетон, даже не ячеистый, а строго монолит; в ВЛКСМ же много живого вайба, скрытого под маской серьезности. А что я вижу? Собрание нормисов. У некоторых пошла эволюция в скуфов.
Сейчас мой маяк, моя надежда, мой спаситель – это высокий и харизматичный Сергей. Вероятно, в этом мире мы бэстики, потому что слишком уж тепло он со мной разговаривает.
Я сел, поставил перед собой бумаги и, пытаясь не вызвать на себя внимание, читал строка за строкой. И так провел целый час, изредка кивая на совещании, как будто меня и правда всё это интересовало.
Текст в плане – абсолютная тошнота. Это же надо было так надушить? Нет, серьезно, я не придавал значению этому раньше, но что за потребительское отношение к нам? Трудовые подвиги. Ха. Это из стахановской эксплуататорщины?
Перечитывая раз за разом план, я чувствовал некоторое оживление в себе, даже потянулся за водой, выпил три стакана, чем несказанно порадовал улыбающегося Сергея, сидевшего напротив меня. Этот документ меня бесил, потому что чувствовалось, что в нем нет никакого интереса к народу.
– Андрей Иванович, вам слово.
Я поднял голову. Этот Мишин, который здешний босс, выжидательно смотрел на меня. Отлично. Теперь придется всерьез это всё читать?
– Эм, дорогие товарищи… У меня вот на руках перспективный план, который я хочу здесь зачитать.
Мишин нахмурился. У Сергея глаза горели весельем, он уже почти улыбался. Я прокашлялся, исправил осанку, заговорил:
– Советская молодежь – гордость нашей страны. Комсомольская школа готовит борцов за коммунизм, преисполненных великим делом, начатым товарищем Владимиром Ильичем Лениным. В своей речи товарищ Константин Устинович Черненко, Генеральный секретарь ЦК КПСС, призывал нас, молодых коммунистов, по-ленински жить, работать и бороться. В этом содержательно будет строиться наш план пропагандистской и агитационной работы…
Я читал, все слушали, а Мишин становился всё чернее и чернее. Когда мне удалось всё-таки завершить это трехстраничный гайд по убийству всего живого в голове, он встал, походил кругом и внезапно заявил, что план откровенно плох. Что в нём совершенно не упомянут вклад комсомольцев в БАМ, что все общесоюзные стройки потеряны из виду, что на кону сорокалетний юбилей Великой Отечественной, а в плане об этом оговорено на две-четыре строчки, что нужно усилить боевитость в задачах, и вообще – недостаточно проработан и просто сух.
“Это план-то сух? – пролетело у меня в голове. – Ну, теперь я начинаю потихоньку понимать, чем был застой”
– Разберитесь с планом, решите в самое ближайшее время, товарищ Озёров, – у босса всех комсомольцев стиль управления командой вызывал во мне рвотное чувство. – Совещание закончено.
– Ну, товарищ Озёров, не всё так плохо вышло, – сказал мне Сергей, заведя обратно в кабинет. – Вот, Татьяна, забирайте. Вернул под ваши рученьки. Ты, как поправишься, поедешь со мной в “Прагу”?
– Отец мне сказал, что я невыездной, – в голове сразу вспомнилась его первая реплика.
– Что? – смутившийся великан вскоре разразился смехом. – Ты точно чудак сегодня. Я про ресторан!
– Если только завтра, – чтобы случайно не обидеть Сергея, предложил сдвинуть встречу.
– Бывай тогда.
Мы попрощались. В моем кабинете никого не оказалось. Татьяна аккуратно положила стопочку черных таблеток, графин освежила, освободила окна от штор. Солнце после снегопада пускало лучи внутрь. Я скомкал три листа с планом, кинул их внутрь стола, лишь бы не видеть эту ненавистную скуфскую бумажку.
Эта встреча дала мне нечто… особенное? Впервые отвлекся от бесконечных дум, что со мной произошло. В первый раз мой ум сосредоточился на чем-то из этого мира, не прибегая к катастрофизации. Я сидел в кресле, пытаясь сберечь это эмоциональное состояние. Слишком много потрясений в моей жизни за столь короткий срок.
– Андрей Иванович, вам что-нибудь принести? – Татьяна улыбчиво, с состраданием встала напротив моего стола.
– А что можно?
– Чай, кофе.
Вежливо попросил кофе. Татьяна, опять почему-то смущенная, ушла, вскоре принесла напиток, оставила меня наедине с собой. В черном кофе подкреплялось состояние оживления.
Наверное, я всё-таки жив.
– Ты дурачок? – Виктория Револиевна наносила макияж и одновременно смотрела на меня через зеркало. Попытка мягко выяснить, какой есть ресторан “не для всех”, провалилась по собственной глупости. Безопасных источников информации, чтобы не подумали, будто у меня амнезия, очень мало, и эта женщина как раз из них. – Кто из нас по таким местам чаще ходит?
– Ну хорошо, мам, назови тогда самый недоступный. Вдруг есть особенный, по спецприглашению.
– “Интурист”? Сына, ты забываешь, что папа не член Политбюро. Да и зачем тебе показуха? Опять пакостничать собрался? Боже, если тебя привезут на скорой, как в тот раз, я этого просто не вынесу. Или, может быть, всё-таки случилось… – она затихла, перестала причитать, а потом обняла за плечи. – Неужели Лира сумела покорить твое неприступное сердце? Мне следует закричать от радости?
Ага. Что-то новенькое. Собрался я, значит, проверить возможности блата с Сергеем, а напоролся на какую-то Лиру. Всё время раскрываю “Андрея Ивановича” с новой стороны. Вот почему он не оставил свою память в голове?
Я не знал никакую Лиру целый месяц. И лучше бы не знал, потому что развалило иллюзию долгожданной стабильности, которую бережно выстраивал день за днем. Пустив в ход неопределенное мычание, я сбежал от разговора.
Вечером девятого марта меня, как настоящего начальника, водитель Леонид отвез домой на черной служебке, почти под руки Виктории Револиевны; женщина нахваливала, что вернулся обратно чистым и безукоризненно вовремя, не отправившись обтирать брюками ресторан: “Андрюша, а почему пропуск в чемодане? Ты что, не доставал его?”. В ответ удалось лишь помычать и угукать – пытался не наговорить лишнего.
Одновременно я вслушивался в каждую деталь. Спасти свое положение можно, если вжиться в роль и быть предельно пассивным. Буду морозиться до конца.
Той ночью я заплакал. Хотелось провалиться в безвестность, перестать ходить в чужой шкуре. Засыпая, держал за руку надежду, что сейчас всё закончится, но утром оказался в той же комнате, в которой уснул. Снова заплакал. Похоже, меня тогда знатно прорвало. Хватило на сутки хождения с кирпичной рожей. День назад меня испепелила американская ядерная бомба. Моя страна сгорела в ядерной войне, подозреваю, что остальной мир хапнул не одну тысячу атомных братишек, и это осознание наложилось на присутствие в чужом мире, в чужом теле и в чужой семье.
Пытаясь облегчить страдания, я взял карандаш и лист со стола, изображая письмо воображаемому другу. По технике, обученной терапевтом, должен был выговориться, а получилось только одно и то же повторяющееся: “Я шиз, я шиз, я шиз, я шиз”.
Виктория Револиевна, увидев меня тогда в слезах, включила суперматеринские чувства: опоила чаем, дала валерьянки, из-за чего я стал траводышащим драконом, наконец, приказала домохозяйке приготовить мой любимый завтрак. Заприметил, что она прямо-таки комфортик, в отличие от “таскателя гантелей”, директора автозавода Григория Озёрова.
– Но сын, ты же с детского сада не плакал, – подперев голову кулачком, она озабоченно рассматривала меня. – Ты сам не свой!
– Свой, – кратко ответил я. Дал себе обещание не быть криповым, а пока всё равно такой для них чужак.
Женщина сильно занервничала от моего ответа, настолько встрепенулась, что прикрыла рукой рот, как будто спросила бестыдное:
– И для папы свой?
– И для него, – ответил я удивленно.
– С Григорием Максимовичем хочу отправиться на дачу в эти выходные. У тебя еж в голове чихает, стоит только упомянуть семейное времяпровождение, поэтому даже не пытаюсь пригласить. Конечно, настаивать не мой конек… но Григорию Максимовичу будет приятно, если сделаешь бюрократический шаг навстречу ему. Если он для тебя тоже свой. Ведь столько всего тебе простил! Андрюша, нужно быть благодарным, у тебя завидная судьба.
С этими словами растроганная Виктория Револиевна ушла в гостиную, что-то приговаривая. Внутри свербило от непонимания. Какой ещё бюрократический шаг? И только потом, когда прилег в комнате с книгой, меня осенило. В ЦК все звали меня Андреем Ивановичем. Не Григорьевичем.
“You’re adopted”, представившийся образ мемного рыжего кота недовольно вякнул в сознании.
Согласно историческому расписанию, в этот же день должен умереть Черненко. И умер, только ночью. В квартире пошло шушуканье. Рядом со мной прекращали говорить, умолкали в секунду. Я почувствовал себя ребёнком, от которого утаивают нечто взрослое. “Отцу” позвонили ночью, и с той минуты он не выходил из кабинета, всё ждал звонка. Никто к нему не заходил, кроме Виктории Револиевны; наконец, он вышел сам и многозначительно произнес:
– Всё.
– Ты поедешь в дирекцию? – Виктория Револиевна встала с кушетки. – Приготовить костюм?
– Нет, не стоит. К утру решится, думаю.
– Что ж, остается ждать.
Домохозяйка Римма, почти незаметно перекрестившись, сказала: “Господи, что же дальше?” Я не до конца понял, то ли она и правда ужаснулась трагедии, то ли восприняла смерть генсека как надоевший повтор. Мне и так был известен финал текущей трагедии. Пятилетке пышных похорон пришёл конец. Мои “родители” не плакали и не вздыхали. Только тихо бросали реплики, настолько тихо, что не разобрать услышанное.
Пришли какие-то знакомые Григория Озёрова, с которыми я предпочел не пересекаться, спрятавшись в туалете. Они закрылись в кабинете, включили громко музыку; полагаю, что разговор затрагивал темы, неприятные для чужих подслушивающих ушей.
Что до меня, то смерть Черненко не вызвала во мне ничего. Просто черная дыра, полная антипатия. Историк, оказавшийся буквально на месте чрезвычайного события, когда СССР крепко встал на последнюю ступеньку своего существования, не испытал никакого воодушевления. Ну умер и умер. Признаться, я холоден к правителям из эпохи коммунизма, так как они все казались черствыми дедами инсайдами, чьи позитивные эмоции располагались в пределах одной спички. Да, Горбачев на памяти был такой живенький, активненький, ещё Хрущев летал где-то в коммунистических мечтах. Брежнев был весёленьким, но чем кончил? Известный факт. Покопавшись в воспоминаниях, я не нашел ничего сверхъестественного в решениях престарелого. Ну не хлопать же в ладошки за возвращенный партбилет Молотову? Press F, но без лишнего сантимента.
К полуночи родилось новое опасение. Сидя у окна и рассматривая затихший проспект, мне представилось, что вторжение чужого в прошлое обязательно приведет к временному коллапсу. Ведь я оказался чужеродным организмом – совершенным, замечу. Ибо многолетняя подготовка к ЕГЭ с ботанием науки на кафедре отечественной истории есть большая сила. Все вокруг слепые котята, некоторые только прозреют на пару лет вперед. Мне же известно всё.
Не знаю, какой бы термин подобрать – по факту мое существование противоречит законам физики, легко скатиться в эзотерическую пургу. Пусть будет временной коллапс.
А что, если Горбачева не изберут? Например, произойдет нарушение последовательности событий. Выберут ленинградского Романова. Так и представляю себе ехидную ухмылку Сергея: “Вот и вернулась династия в Россию”. Или поставят Громыко управлять страной. Кто там ещё был. Маршал Устинов? Не, помер уже, к тому же чисто военный промышленник. О, есть Щербицкий – ещё молодой и крупный партийный босс. Но его нет в Москве, пока он приедет, уже сто раз в генсеки посадят кого-нибудь.
Наверное, я слишком циничен и не эмпатичен. На этом прекратил размышления, чтобы снова поплакать в подушку, надеясь всё-таки проснуться в своем мире.
Когда за утренним завтраком произнесли фамилию Горбачева, усмешку на моем лице едва ли можно было подавить. Но для себя решил, что нужно делать какой-то движ – чтобы избежать уныние и тягостные размышления. Жить-то всё равно придется. Но для чего, я пока не понял.
Март прошел примерно по одному и тому же расписанию. Я – номенклатурный повеса, сидящий в ЦК Комсомола и изображающий активную деятельность. Всем на работе занимались мои замы. Наверно, настоящий Андрей Озёров отлично справлялся с перекладыванием ответственности на других. У меня тоже был опыт: несчастную Нику запрягал по любому поводу. Она в общем-то не сопротивлялась; мои подчиненные из отдела не особенно проявляли ропот. Лучше всех была Татьяна, да хранят её старые и новые боги: вместе с Сергеем они подрабатывают на полторы ставки моими ангелами-хранителями.
Входить в роль номенклатурщика приятно и полезно, но скучно – вся моя власть имела строго бюрократически-болтливый характер. Я не верил, что комсомольским агитпропом можно кого-то переубедить стать лучше, так как к 1985 году убежденных советских коммунистов оставалось в обществе совсем мизер.
В личностном плане, если исходить из взглядов, советский коммунизм мне к черту не сдался. Будь эта идея рабочей, после 1991 года Советский Союз и дальше существовал, а я бы имел соответствующее гражданство. Мне хватило месячной прогулки по Москве, чтобы невооруженным взглядом увидеть разницу между народом и номенклатурой. Ну, народ не бедствует, особенно московский, однако не шикует. И всюду трешовое слово спец. Спецмашина. Спецполиклиника. Спецмагазин! Спецобслуживание.
Спец! Спец! Спец! Вот оно как бывает. Стоило столкнуться с неравенством, а мне удалось пожить и обычным москвичом, и сейчас элитарием, как политически левеешь на глазах! Не сказать, что я был равнодушен к левизне, но в стране, где можно совершить внутреннюю эмиграцию в себя, вполне допустимо быть попсовым околополитом. Зато в СССР…
Горбачевские перемены пока что были тихие. Влиять на что-то я не мог. Про партийную субординацию оперативно осознал.
Немного разобравшись с ситуацией, я посчитал избранную тактику молчания и аккуратного гостинга лучшей из всех возможных. Как минимум, не вызвал слишком агрессивное внимание к своей персоне.
Изучив свое тело, оказался не готов принять его. Ужасные волосы, просто катастрофические, чувствую себя тридцатилетним колхозаном. Живот слишком толстый – у меня был плоский живот. Мышцы дрябленькие… Я скатываюсь в скуфа. Так не пойдет. Впрочем, первая попытка отжаться закончилась фейлом. Было смешно не отжаться десять раз. Поставил себе задачу стабильно заниматься спортом. Обрюзгшее в любом виде меня просто выбешивает, да и физуха просто-напросто отвлекает от навязчивых мыслей. А их было очень много.
Этот “Андрей Иванович”, что был до меня, чем он маялся вообще? Запустить себя до такого состояния к тридцатнику. Надо же себя так не уважать.
Каждый день я писал в дневнике: “Энное число марта. Я – шиз. Всё это воображаемое. Аларм, аларм! Врачи, вытащите меня!” Иной раз подкрадывалась антинаучная брехня: происходящее относится к паранормальщине, заговор от одногруппницы, натуральной пик ми герл, которая сталкерила меня за отказ встречаться; нужно извиниться перед ней, например, написать в дневнике “Пожалуйста, сорри”. Ага, сорри нот сорри. Ещё одна мысль – сигануть с крыши высотки. Game Over. Игрока выкинет в реальность. Наверное. Но тут же отбросил подальше идею с суицидом. Во-первых, хоть я и слабый, но всё же любящий себя и жизнь, потому суицид и правда не выход, во-вторых, месячная жизнь номенклатурщика, когда тебе чуть ли не подтирают как бэбику, несколько сглаживала эмоциональное потрясение, в-третьих, во всех литРПГшках, что читал, такая смерть заканчивалась именно физической, и свободу человек таким способом не получал.
В комнате установил новый порядок. Разобрал книжное мессиво в шкафу, выстроив литературу в порядке важности, разрешил домохозяйке Римме убраться, чем вызвал у неё настоящий шок; попросил себе раздобыть иностранной литературы. Григорий Озёров от просьбы скривился:
– Зачем?
– Чтобы понять себя, нужно посмотреть глазами других.
– Философничать начал. Поменялся, погляжу. С Сережей поссорился, что ли? Ладно. Вот что тебе скажу, Андрей. Такой интерес к иностранному вызовет интерес к твоей личности. И ты знаешь без меня, кому именно станешь интересен.
– Я же не запрещенку хочу, не Солженицына.
Григорий перестал завязывать галстук, обернулся с гневом в глазах.
Понял-понял, быканул, извиняюсь.
Спустя долгое молчание он всё же дал добро. У меня спросили, чего я хочу. Йес!
Утренний кабинет светился розовым от теплого апрельского солнца. По традиции спрятался в нем, раздал безликим пиджакам поручения, а сам уселся в кресле, чтобы читать постановления партии за прошлый год. Черненко умер, но дух его в буквах прекрасно виден. Чтобы не бесить Мишина, который показался мне технократом, я сделал волшебное словесное зелье: взял Постановление ЦК КПСС о 50-летнем юбилее Комсомола, добавил сверху доки с XIX съезда ВЛКСМ, которые любезно передала белоблузая Татьяна, и смешал со всеми общесоюзными стройками. БАМ, КамАЗ, несколько атомных электростанций, гидроэлектростанции, заводы. Этой словесной бравады хватило, чтобы выглядеть “своим”, пусть и странноватым чечиком. Мишин, мой биг босс, удовлетворился тем, что я технократил свои речи. Стройка, стройка, стройка.
Но полностью избежать сплетен не удалось. Парадоксально, мое поведение восприняли и скептически, и негативно, и даже позитивно, но чего не ожидал услышать, так это намеков на воцерковление… Заговорили, будто подался в веру, крестился, ушел в себя и принялся божиться. В церкви видели, попов рядом со мной наблюдали. Это при том, что я из квартиры не выхожу и Сергея обрезаю с его ресторанными посиделками, не говоря про множество других знакомых, которые мне не знакомы, настойчиво обращающихся с предложением увидеться.
У народца фантазии хоть отбавляй. Пока сплетни мне не вредят, вмешиваться не стану.
– Татьяна, а можно деликатный вопрос? – я пригласил сесть рядом секретаршу. Её смутило, проступила красная краска на шее:
– Если он будет деликатно задан, возможно, отвечу вам, Андрей Иванович.
Татьяна была совершенством тактичности. На неё во всём можно положиться. Чтобы показать признательность, я подарил ей цветы, скромные и аккуратные, как она сама.
– Хорошо. Постараюсь быть деликатным. Татьяна, последний месяц вышел трудным. Но я скоро приду в норму. Есть, правда, проблемы с памятью, но врач заявил, что всё это временно, – надеюсь, это вранье она проглотит. – Скажите, пожалуйста, кто такая Лира?
Молниеносная реакция. У секретарши подвернулась ножка, и туфля стукнула каблуком в паркет. Покраснение на ней полыхало. Женщина уставилась на меня, а потом спряталась в бумагах, которые планировала отдать на подпись.
– Я… не знаю, как всё объяснить. Вы страшно смутили меня, Андрей Иванович.
– Извините тогда. Забудьте, что спрашивал.
– Но вы сами запретили мне упоминать Лиру, – резко, словно с возмущением сказала она.
– Это ещё почему?
– Потому что Лира ваша будущая жена.
– Это у меня, Андрея, есть будущая жена? – широко заулыбался, отправив в эмоциональный нокаут секретаршу. – Лира будет моей женой, но я запрещаю обсуждать её, даже упоминать имя?
– Да, Андрей Иванович.
– Интересное дело!
Я резко встал с кресла. Татьяна рефлекторно поднялась со мной. Меня тянуло то на смех, то на слёзы, всего пробирало от эмоций. Я в потрясающем тильте! Какая, к черту, ещё жена? Ни о какой свадьбе не может быть и речи, мне всего-то двадцать.
– Где сейчас Лира? – спросил с надеждой на то, что Лира отсутствует где-нибудь рядом.
– Она в ГДР по командировке.
– И надолго?
– Мне не то чтобы хорошо известно, Андрей Иванович, но тогда речь шла о продолжительной командировке.
Ауф! Минус одна проблема. Люблю, когда задачи решаются сами по себе.
Когда ковырялся в домашнем шкафу, на голову свалилась записная книжка в алой обложке. Огромная золотая цифра 1976 на титульнике и девственно чистый бумажный блок говорил, что в этой семье блокноты и ежедневники копились так же, как и в моей. Раз её никто не использует, присвою себе, потому что вести историю воспоминаний на разнородных бумажках и листках получается слишком хаотично.
Постепенно мой дневник превратился в лучшего друга, собеседника и слушателя одновременно. Не от нечего делать – как раз-таки все часы жизни у меня сжирает бесполезная имитация деятельности в комсомольском ЦК, а также общение с Сергеем, занимающимся международным сотрудничеством с другими молодежными организациями левого толка.
Дневник путешествовал со мной, так как хотелось обезопаситься от возможности раскрытия. В портфеле я смешивал его с бумагами, прятал поглубже. Оставить его дома, на изучение Викторией Револиевной или самим Григорием Озёровым – всё равно что закричать на улице “Долой советскую власть!”. Из дневника даже дергать ниточки не придётся, для советского человека такая писанина про будущее, апокалипсис и нытье покажется именно проявлением психического расстройства. Хотя был ли мир адекватен, когда расстрелял друг друга ядерными ракетами? А дроны-людоеды? Как же я полюбил задаваться вопросами в новом месте.
“Волга” везёт меня на площадь Ногина, а я листаю записи, что-то вспоминаю и дописываю на полях. Ближе к апрелю мой разум словно прояснился. Перестал везде писать: “Я шиз, я шиз, мне нужно в дурку”. Предложения стали ярче, полнее, описательнее.
Писать хочется, писать нужно, писать жизненно – я в этом мире жестоко одинок. Мне некому высказаться, мой муд постоянно грустный. Улыбаюсь на публику, положительно угукаю, а в голове грущу, боюсь, пугаюсь, всегда настороже, всегда наготове. Чуждые мне люди заполонили окружение, в нём я немею и стараюсь смолчать во избежание несуразности. Помним о правиле избегания криповости, Андрей!
Мы понимаем друг друга посредством языка, но никто из них не понимает меня. Велихова тут нет, во всяком случае ещё нет, не родился. Ой, зачем я об этом подумал… Что будет, если не успею вернуться обратно ко дню рождения? Чтобы не шизануться, я принялся писать в дневник любые переживания: сначала обрывочные фразы, потом дошел до описания реальности, меня окружающей; постепенно мысли, доводившие до угнетенного состояния, превратились в что-то вроде запроса. Не знаю, как бы точнее звучало, но пусть будет запрос.
Из постоянно гложащего возникал вопрос: “Что дальше?” Ты начинаешь думать, что нужно сделать, чтобы решить больную проблему. Психолог рекомендовал мне как можно чаще писать в дневник, а лучше систематизированным способом. Пока что эта техника привнесла в новую жизнь чуть больше спокойствия, сбавила тревожность, особенно по утрам, когда раскрываешь глаза и видишь непривычную обстановку советской эпохи; на контрасте понял, какой прекрасной была зумерская юность, несмотря ни на что. Всё-таки я – это я плюс культура; пусть у меня есть любовь к истории и попсовое левачество во взглядах, к советской жизни отношусь максимально отстраненно.
Страх самозванца сбавился в размерах. Слухи на комсомольском поприще разрастаются, но не препятствую им. На самом деле, я просто не знаю, что мне делать с болтовней за спиной. Можно жить, пока не выгнали из комсомола, не вызвали в КГБ или партийный комитет. Теперь лучше спится и гораздо меньше хочется плакать.
За месяц жизни в СССР ценность прежнего окружения резко возросла. В прошлом, то есть в моем настоящем, самыми близкими людьми были мама, Аслан и Ника. С ними мои социальные потребности покрывались по максимуму. Друзья со школы отвалились очень быстро: к концу первого курса никто не писал, не звонил и не встречался – за исключением своих узких компаний. Ценной стала даже группа, которую я “любовно” звал калической, ибо большинство вело себя как безнадежные каличи, существующие в манямирке с горизонтом планирования в одну неделю. Да, я по одногруппникам заскучал! Кто бы мог подумать. Сейчас бы с ними в Маке сидеть, а не вот это всё.
Удивительно, но со временем почувствовались не только границы между мной и советскими людьми, но и точки соприкосновения. Похоже, у зумеров от родителей досталось немного, эм, ну что-то вроде культурного кода от советской идентичности. Например, увидеть молодую Гузееву в метро и обомлеть. Я чуть не заорал в вагоне! Ларису, ту самую сваху, что байтит на своем шоу кринжовых мужиков и баб. От случайной встречи улыбка у меня была шире, чем у чеширского кота.
Вернувшись домой, на лету схватился за дневник, нарисовал в нем медальку и подписал: “Ачивка попаданца “За встречу с крашиней””. Интересно, хватит ли блата почиллить с кумирами? Они же тут все молодые или почти молодые. Попробовать можно, правда, с каждым днём я всё больше замечаю, что мне банально не хватает власти. Нет, в отличие от некоторых моих одногруппников, не страдаю имперством и шизухой вроде стать генералиссимусом всего и вся. Наблюдение приводит к сугубо практическим выводам. Советская элита, похоже, строго иерархична, и весь этот блат тоже распределен при помощи строгих весов и линейки. Как в армейской системе или в восточной бюрократии. Очень уж видна эта карьерная лестница.
Ну да, не открыл Америку. В книгах так-то упоминается порядковый характер номенклатуры. Взять того же Восленского, которого читал в университетской библиотеке. Но! Одно дело – читать. Другое дело, если ты сам оказываешься в этой реальности и наблюдаешь, в какие магазины обслужат всех, ограниченное число лиц или совсем уж “высоту”.
Или взять винил. Настоящий “Андрей Иванович” любил послушать олдскулльные группы, причем всё было западное, ни одной пластинки из советского репертуара. Это смутило меня. В моей комнате такое наблюдается во всем. Кино, книги, музыка, плакаты, одежда – всё заграничное или полузапретное, осуждаемое на собраниях. Видимо, золотая молодежь слабо верила в светлое будущее коммунизма, жила Западом и не собиралась менять страну. Какая-то инфантильная позиция у элиты, если честно. Сделай так, чтобы и в твоем Совке стало отлично, чтобы тёплый ламповый вайб убрал совковость и сделал импульс в развитии… Наверное, слишком многого прошу от номенклатуры.
Я попросил “отца” дать пластинки Пугачевой и Высоцкого. Хотя бы так пристроюсь к текущей музыкальной культуре, да и попробовать наладить контакт с ним не помешает. Григорий, большой как медведь, тягал в тот момент гирю в своем кабинете, сопел и краснел. Закончив со спортом, он занудил: “Чего ты слушаешь всяких там…” Оказалось, что и Пугачева, и Высоцкий у него были, отдал он не от чистого сердца, прям скрежетал. Григорий для меня пока самая большая загадка в семье.
Пластинки от Beatles заценил, поставил их на первый ряд. Одна из них имела бумажку, подписанную неизвестным почерком: “Верни Револию!”. Мой дед меломан? Рядом выставил Синатру – как же без его Let It Snow, Let It Snow, Let It Snow, создающий невероятный рождественский позитив. Те группы, что не узнал, отложил стопкой на потом.
Расставил красиво, под свою эстетику, но Римма во время уборки накосячила и перемешала невпопад. Я случайно поднял эту тему за ужином, и Виктория Револиевна пообещала “поговорить с прислугой”. Всё бы ничего, но на следующий день пришлось быть свидетелем разговора с Риммой. На бедную женщину, седую, худую в плечах, орали самым дичайшим способом; весь этот трешняк с обсасыванием косяков вызвал во мне такое отвращение, что я сбежал в парк и сделал часовую пробежку. Вернувшись домой, обнаружил Римму одну, решил сгладить произошедшее:
– Это моя вина, простите. Виктория Револиевна меня неправильно поняла.
Но Римма в ответ выпучила глаза. Женщина заплакала, а я растерялся. Да что такое?!
– Мои слова вас обидели? – попытался ещё раз исправиться.
– Нет! Они меня тронули, – женщина утерла лицо. – Это вы меня сто раз простите. Я не имею право расклеиваться.
– Наоборот, поплачьте. Так будет легче. Не надо стесняться эмоций.
Римму опять замкнуло. Она посмотрела раскрасневшим взглядом, затем сказала:
– Вы, Андрей Иванович, очень круто изменились…
Я в ответ лишь улыбнулся. Пока на все намеки о перемене отвечаю улыбкой, чтобы не вылететь на опасном повороте. Улыбаюсь, а потом пишу в дневнике: “Опасное подозрение от такого-то”. Как бы не подумали ничего лишнего. Хватает того, что за спиной называют “покрестившимся”. На комсомольской службе эта тема скоро станет номер один; для избавления от статуса, ненужного и навязанного местной и весьма токсичной рабочей командой, принялся шутить атеистическими шутками, пока что неловко и с большим отвращением для себя. Не хочу подстраиваться. Весь гнев – в дневник.
Конечно, и думать не приходилось, что я неким образом поменялся. Для себя всё тот же Андрей Велихов, двадцатилетний студент. Но для советских знакомых я превратился в чужака, и мое состояние, мои реакции, как эмоциональные, так и поведенческие, вызывает в них, наверное, озабоченность на грани отвержения. Те, кто находятся в подчинении либо знают мой должностной статус, не выражают протеста, кроме разве что внутреннего, о чем я не смогу узнать. Кому-то стал более комфортен новый “Андрей Иванович”. А самое высокое начальство, которое способно уничтожить мой иллюзорный мирок благополучия, словно живет на нескольких этажах выше и разрыв между нами достаточен для относительной защищенности. Пересечься в лифте и на совещании – предел возможностей. Ну такое себе. Им ты безразличен, пока держишь себя в железной дисциплине.
И вообще, я стал лучше понимать позицию коммунистов, с которыми прежде словесно дрался в политчатах. Они мне на каждую критику коммунизма: “Чел, ты…” В 1985 году я вижу очень много конформистов, будущих бумеров, но идейный коммунист прямо редкий зверь; не довелось ещё сходить в ЦК КПСС, но что-то мне подсказывает – вероятность встретить там коммуниста равносильна китайскому рандому. Эти юные комми, не красконы которые, а искренне верующие в свою идеологию, мне неизменно и вплоть до истерики доказывали, что СССР не равно коммунизм. Что ж, соглашусь, идейно советские номенклатурщики выдохлись. Запись в дневник: “К Перестройке коммунисты не готовы”.
Послеобеденный день в ЦК. Мы с Татьяной сидели в кабинете и разбирали какие-то документы. Мне хотелось спать, всячески гнал зевки и заучивал всесоюзные комсомольские стройки. Секретарша была в неизменно белой блузе, лишь добавился компактный пиджак строгого вида; в общей совокупности её лук превратился в учительский, соответствующий её предельной тактичности.