bannerbannerbanner
Сила Божия и немощь человеческая

Сергей Нилус
Сила Божия и немощь человеческая

Полная версия

XXXVII

Из Лебедяни я выехал, сняв родителя со службы, со всем своим семейством в село Доброе, когда-то бывшее городом. Опять началась для меня обеспеченная и прибыльная служба дистанционного, и мир опять, вопреки моим обетам, понемногу стал меня затягивать в свои сети. Кончилось тем, что я, к стыду моему, увлекся красивой женой одного купеческого сына и стал вновь рабом своих страстей. О монастыре я, казалось, и думать забыл, хотя в минуты просветления сердце мое с тревогой обличало мое поведение. Но жизнь шла своим порядком, брюхо было сыто; а сытое брюхо, как известно, к учению глухо, особливо к учению света, добра и истины, еже во Христе Иисусе, Господе нашем.

Однажды приехал ко мне один мой приятель, человек молодой, служивший в Добром становым приставом, и соблазнил меня ехать на охоту за утками.

Собралась нас целая компания, и покатили мы на тройках верст за пятнадцать от Доброго. Было это время, когда матерые утки линяют и держатся в камышах на озерах. И вот на одном-то из таких озер мы и начали охоту. Мы со становым пошли по одному берегу, а остальная компания – по другому. Ружья у нас были отличные, и охотились мы с подружейными собаками. Дичи было много, собаки работали на славу, да и охотники не зевали – и скоро мы наколотили препорядочно и молодняку, и старых уток, и селезней. Обилие дичи и непрерывная бойня несколько поутомили меня и поохладили охотничий пыл. Я шел, опустив ружье, в задумчивости. Мысль моя невольно обратилась к монастырю, к невыполненным обетам… Когда же, думал я, удастся мне, наконец, поступить в монастырь? Где все обещания прозорливого старца Макария?… Я взглянул на небо и с горькой усмешкой недоверия проговорил: ну, где же Божий Промысел? Какой это Промысел! Все это игра случайностей, игра воображения!..

В это время из камышей вылетела утка… Меня что-то изо всей силы ударило в спину и точно обожгло. Гулко прокатился выстрел, и я тут же упал на землю – почти в беспамятстве… Я увидел над собою искаженное испугом лицо станового, он прерывающимся от волнения голосом спрашивал:

– Голубчик ты мой, жив ли ты? Прости, Христа ради, – это я нечаянно…

Нечаянный был выстрел…

Оказалось, что становой хотел было выстрелить по взлетевшей утке, но, когда он не успел вскинуть к плечу ружье, курок преждевременно спустился, и весь заряд крупной утиной дроби угодил мне в спину. Ружье у станового было такое, что этой дробью в сорока саженях пробивало доску… А я шел впереди станового саженях в семи или восьми… Бедный становой весь трясся, бледный от испугу, и только причитывал:

– Ах, ах! Голубчик ты мой, я тебя убил! Я тебя убил!..

Когда прошла первая минута испуганного оцепенения, я попробовал приподняться. Это мне удалось. Кое-как сняли с меня сюртук. Рубашка была вся смочена кровью, но кровь уже более не текла, и я не чувствовал боли. Боль была мгновенной – только при выстреле: меня точно обожгло, или укололи в спину острыми вилками… Силы ко мне вернулись, я почувствовал, что опасности нет, встал с земли и мы пошли к лошадям. Я велел становому ничего не говорить о случившемся, но охоты мы уже более не продолжали – не до охоты уже нам было. Вернувшись домой, о том, что со мною было, я сказал только сестре Екатерине со строгим запретом говорить что-либо отцу, а становой послал свою тройку за доктором в имение князя Васильчикова, неподалеку от Доброго.

Рано поутру приехал доктор, осмотрел мою спину и, улыбаясь, сказал:

– Хорошо же вы охотитесь!.. Однако вы не беспокойтесь – опасного ничего нет. Вот я вам оставлю примочку, а вы ее приложите к ранам, когда будете ложиться спать, боль и успокоится…

Но в том-то и дело, что боли-то у меня никакой не было… Напившись чаю, доктор уехал обратно. На ночь я не воспользовался докторской примочкой, лег спать и уснул самым приятным сном. Вставши поутру, я попросил у сестры другую рубашку и, когда я ее стал менять, то из моей спины дробины посыпались на пол. Изумленный и обрадованный явному чуду, дарованному мне для вразумления моего, я обратился к образу Спасителя, висевшему тут же в комнате, и взмолился Ему:

– Оставь мне, Господи, в теле моем хоть несколько дробинок в память милосердия Твоего ко мне!

И во мне остались три дробинки, которые я храню в своем теле до сего времени, да видят на мне щедрую и милостивую руку Господню.

После этого вновь возгорелась ревность моя жить по Бозе и в Боге. Опять переменил я образ своей жизни и стал все чаще и чаще задумываться о монашестве. Я вспомнил слово старца Макария, которым он меня предостерегал от отчаяния, и я не давал духу уныния заживаться подолгу в моей душе, но о монастыре мне пока и думать было нечего: за плечами моими был старик-отец, уже обремененный и годами, и немощами, сестра-вдова и подросточек, младшая сестричка – все трое беспомощные, у которых только и было надежды, что на меня да на мой заработок. И я смирился в твердом, однако, уповании на то, что рано ли, поздно ли, а изведет меня все-таки Господь на монашеское делание. И тем не менее, радуясь исполнению сыновнего долга, счастливый по службе, любимый начальством в лице благодетеля моего Дивеева, любимый сотоварищами по службе, я бывал иногда, по немощи человеческой, близок к самому тяжелому унынию. Спасался только молитвой ко Господу и Пречистой, – и не оставлял меня Господь даже в минуты малодушия моего. А малодушным мне приходилось бывать частенько.

Разыгрывалась раз в конторе лошадь в лотерею. Я взял один билет и, когда приступили в моем присутствии к розыгрышу, я помолился в сердце своем Преблагословенной, чтобы утешила меня Она выигрышем, дав мне знамение в том, что Господь внемлет моей просьбе, и я буду иноком. Не лошадь мне была нужна, но унывающая моя душа жаждала утешения. И я был утешен: билеты все вынули, остался один мой и лошадь таким образом мне и досталась.

Очень меня это тогда и утешило, и ободрило.

XXXVIII

В селе Добром вскоре скончался родитель и был похоронен близ церкви Тихвинской Божией Матери. Отошла с миром ко Господу настрадавшаяся душа его и осиротила всех нас и больше всего, конечно, беспомощных моих сестер, у которых на всем свете родного только и осталось, что моя к ним любовь и мое попечение. О брате Иване давно не было никаких известий, и трудно было рассчитывать на его поддержку: и по его молодости, и по положению человека, живущего только на скромное жалованье торгового приказчика. Туманились последние надежды на развязку мою с миром – не обрекать же было моим уходом в монастырь на голодную смерть двух близких и дорогих мне существ. С помощью Божией мне удалось отдать всю свою душу бедным сестрам и все силы свои посвятить на то, чтобы отереть всякую слезу их сиротства и одиночества.

В это время ушел со службы мой доброжелатель и благодетель Дивеев. На его место был назначен другой управляющий, совершенная противоположность предшественнику – безбожник и бич для бедности и низших своих служащих, сидельцев винных лавок. Особенную лютость и бессердечие он проявлял во взыскании штрафов, разорительных для бедных его подчиненных. Меня эта жестокость трогала до глубины сердечной и мало-помалу накопляла в моем сердце сильное негодование против угнетателя. Ко мне он относился, как к исправной части откупной машины, и даже сперва повысил по службе, назначив дистанционным в Лебедянь, но потом перевел в Козлов, из Козлова в Елец, из Ельца в Липецк, не давая мне обосноваться на одном месте. Такая цыганская служба заставила меня жить на две квартиры: сестер я поместил жить в Лебедяни, а сам, как попало, в тех городах, куда меня забрасывала воля управляющего. Такая служба моя продолжалась не очень долго, и вскоре мне пришлось стать свободным гражданином вселенной. А вышло это дело так: у меня был обычай, которого я не оставлял ни на один день – это ходить ежедневно к ранней обедне. Обязанностям служебным это вредить не могло, потому что в контору я от обедни приходил все-таки раньше других. Однако на почве моего усердия к церкви Божией и вышло у нас столкновение с управляющим.

Неоднократно уже, и при встрече с ним и при малейшей возможности, он с ехидством глумился над церковностью и зло подсмеивался, вышучивая мое усердие к церковным службам. Я долго молчал, но он все не унимался и продолжал меня язвить при малейшем поводе. В конце концов, я вышел из терпения и сказал ему:

– Извините меня: я не знал, что для вас, как для духа злобы, несносны те служащие ваши, которые молятся Богу!

В ответ на это он разразился самым гнусным кощунством и в заключение со злой усмешкой, под которой скрывалась едва сдерживаемая ярость, повышенным тоном сказал:

– Одна дикая глупость – молиться каким-то там святым: как будто нужно их ходатайство, раз Он Всеведущ…

И понес затем такую кощунственную ахинею, что я, тоже повысив голос, крикнул ему:

– Уверяю вас, что вы без того не умрете, чтобы, не находя себе ни в чем помощи, не призвать на помощь себе святых. Только будете ли услышаны, за то не ручаюсь. Смирит Господь ваше безумие – помяните мое слово!

На этом первое наше столкновение и кончилось: управляющий сдержал себя, и я не стал больше говорить ничего, но злое семя личной ко мне вражды уже зрело в душе моего начальника.

Прошло с этого столкновения довольно много времени. По какому-то делу у меня было объяснение с управляющим, и он, без всякой с моей стороны вины, напал на меня и начал делать мне выговор и тут же попрекать монашеством, называя его ханжеством, и опять стал всячески кощунствовать над православной верой. Я не выдержал и вспылил:

– Выше это ваших понятий, – сказал я управляющему, – ваше дело – спиртуозы, о них и говорите!

Он до того на это замечание мое рассердился, что обругал меня площадными словами и даже осмелился коснуться праха моей матери. Я свету, что называется, не взвидел…

– Вы можете взыскивать с меня, – закричал я на него, – но чести моей матери я не позволю вам касаться… иначе я тебя, безумца, по-своему заставлю замолчать…

 

Я готов был убить его, чем попадя… Эта выходка моя настолько его сконфузила, что он только и нашелся сказать:

– Ах, какой в тебе недостаток для твоего стремления!

– И это дело не ваше, – ответил я ему, – сдерживайте лучше свою безумную заносчивость, а цензором моей нравственности я вам быть не позволю.

– Так, так! – сказал он мне. – Ну, в таком случае, вы не можете служить со мною.

– Очень рад перестать быть свидетелем вашего бесчеловечия! – ответил я.

На том кончилась моя служба по откупным делам.

XXXIX

На службе по откупу я успел сделать некоторые сбережения и потому без опасения мог смотреть в будущее свое и моих сирот. Наняли мы приличную квартиру, обзавелись прислугой. Приличная обстановка уже была, и зажили мы с сестрами как нельзя лучше. Капиталец, хоть и небольшой, которым я мог располагать, давал нам возможность даже иметь некоторое изобилие в домашнем обиходе. Я весь отдался тихой семейной жизни с дорогими моему сердцу сестрами.

От брата известий не было.

Но недолго продолжалось мое беспечальное житие: по доверчивости своей я раздал значительную часть денег взаймы, доверие мое было обмануто, и я лишился большей части своего капитала. Чтобы не тревожить сестер, я утаил от них свою скорбь, но, видя, как быстро стал истощаться мой кошелек, начал предаваться тайному унынию.

Пробовал развлекаться чтением лучших наших светских писателей, но они на меня нагоняли своим безбожием еще большую тоску, еще большее уныние. В эти грустные для меня часы уходил я в сад и предавался отраде одиночества. Нет ничего лучше одиночества, когда скорбит душа, болит и тоскует сердце!.. И стал я ясно слышать голоса, сперва негромкие, как бы издалека, а затем эти голоса усилились и дошли до дикого вопля…

– Ну что, монах! – кричали мне эти голоса. – Где ж твоего Бога для тебя помощь?

Ну-ка, призови Его – что, Он послушает тебя? Ха-ха-ха! – раздавался зловещий, страшный хохот. – Ха-ха-ха! Оставь-ка лучше свои помыслы о монашестве – живи, как живут в мире!.. Не быть тебе в монастыре! Да и не трудись призывать небо себе на помощь – оно тебя не услышит!

Боже мой! Что за ужас были эти голоса!.. И чем дальше, тем это становилось все хуже, все страшнее. Дошло, наконец, до того, что я не только стал слышать эти леденящие душу ужасом голоса, но и стал видеть в отдалении стоящую страшную толпу, с хохотом мне кричащую:

– Монах, монах! Где ж Бог твой? Где сила Его?… Ну-ка, ну-ка, призови, попробуй – призови!.. Нет, ты наш, наш ты, и все мечты твои, и все твои надежды – все наше, все наше!..

Нельзя словами передать того мучительного ужаса, который наводили на все мое существо этот адский хохот, эти страшные дикие вопли… Я стал бояться выходить один в сад, стал избегать одиночества. Подозрительно поглядывали на меня близкие мои, заметив во мне странную какую-то растерянную испуганность: уж не начинается ли у меня горячка, думали они; но я был совершенно здоров и физически, и умственно – был такой же, как всегда, каков я и теперь, когда пишу эти строки. Но стоило мне, немного успокоившись, выйти одному в сад, как опять неслись мне навстречу крики иногда зримой, чаще же незримой толпы:

– Монах, монах! Ха-ха-ха, монах! Ну, что ж, где помощь, где сила Бога твоего?…

Однажды те же слова стал мне с дерева выкрикивать ворон, а потом уже и целые стаи воронов подхватывали этот демонский припев, каркая и кружась над моей головой:

– Где помощь Бога твоего? Монах, монах! Ха-ха-ха!

В конце концов я привык к этому диавольскому издевательству и спасался от него коленопреклоненной усердной молитвой. И не знаю – почему, но в сердце моем росла и крепла уверенность в близкой помощи свыше и скором освобождении меня от мира. Я верил словам старца Макария.

Со дня кончины отца шел уже третий год, а с выхода из Площанской пустыни – седьмой. Какой-то тайный во мне голос вещал, и я слышал его своим внутренним слухом:

– Ты тогда получишь увольнение от мира, когда у тебя на родине будет городским головой Рожков!

Чудно это было, а я все-таки этому голосу верил.

XL

Последние крохи моего достояния доедали мы с сестрами, которым мне пришлось-таки открыть обман, лишивший меня капитала. Не раз они упрекали меня в беспечности и говорили:

– Что же ты, брат, не заботишься о должности? На что ты надеешься? Ведь дойдешь до того, что будешь стыдиться самого себя.

Я отвечал уверенно:

– Ныне год моего освобождения, и я непременно уйду от вас в обитель.

В Балашове в это время уже был городским головой Рожков. Сестры не знали моих надежд, грустно улыбались, говоря:

– Смотри, брат, не потужи после! Хорошо, если осуществятся твои надежды; а если – нет? Что тогда делать будешь?

Бывало и так, что меня вдруг оставляли надежды, и я мысленно повторял вслед за сестрами:

– И впрямь, что же я тогда делать буду?

И в эти минуты уходил я к себе, падал безмолвно лицом на землю и рыдал, как ребенок, измученным своим сердцем прося помощи свыше.

В один из таких дней, когда тяжелая тоска уныния налегла своею тяжестью на мое сердце, я заснул на молитве и увидел сон: будто я в каком-то городе, посреди площади. И все жители этого города в страшной тревоге бегали толпами из стороны в сторону: одни бегут сюда, другие туда, как на пожаре. И чувствую я, что и городу этому, и народу должно погибнуть. И в это самое время я вижу вверху, на облаках, Преблагословенную Деву Матерь Бога моего с Предвечным Младенцем на руках. На главе Ее была корона, у Богомладенца в ручках – скипетр, а под ногами у Них – луна. И по обе стороны Пречистой, но ниже Ее на облаках, увидел я двух иноков в мантиях, у одного из них мантия была вроде бы архиерейская. Под иноками была также облачка и на нем надпись: Фео… Фео… И очень мне хотелось прочитать во сне эту надпись до конца и узнать имена тех двух иноков. Но, сколько я ни силился, более разобрать не мог, как: Фео… Фео…

Когда же я спросил во сне, кто эти иноки и что за надпись, то мне было кем-то отвечено:

– Не усиливайся прочесть, – не узнаешь – это тайна!

И узнал я только своим сердцем, что с появлением этого дивного видения и город, и я спасены…

На этом я проснулся и долго удивлялся виденному, но вера в скорое мое избавление окрепла после этого видения, и речи сестер уже не производили на меня прежнего действия.

XLI

Уже немного, совсем немного оставалось в моем кошельке денег: призрак злой нищеты все чаще и чаще вставал перед моими испуганными глазами. На службу по откупу после моей истории с управляющим поступить было трудно, а где было искать другую? Да, кроме того, я и помыслить не мог опять закабалить себя миру, не отказавшись совсем от своей веры: к чему же тогда прозорливость старца, к чему мои предчувствия, знамения, видения? К чему все, чем все время питалась и была жива душа моя? Отказаться от веры значило для меня то же, что решиться на самоубийство: ведь я всем своим существом знал, что такое живая и животворящая вера: для меня она была не богословским умствованием, а всей жизнью моей души… Я терпеливо ждал часа воли Божией, но, признаюсь, становилось подчас жутко. Что-то будет с бедными сестрами?

Истинно и непреложно Божие Слово – «сила Божия в немощи совершается»: от брата Ивана из Темир-Хан-Шуры пришло письмо, в котором он извещал, что он приедет ко мне в Лебедянь вместе со своим хозяином, чтобы я никуда до его приезда не отлучался. Брат писал: «Едем мы с хозяином и приказчиками в Москву и на Нижегородскую ярмарку и по пути заедем в Лебедянь для свидания с тобою и сестрами…»

Это было в 1860 году. Мне шел тридцать третий год, а брату Ивану – двадцать пятый. В последних числах мая брат и его попутчики прибыли к нам в Лебедянь.

Более семи лет не видались мы с братом, и была радостна наша встреча, но я еще не знал, что она готовит, а то возрадовался бы еще более.

Приготовлен был сестрами обильный обед. Уставили они стол винами и закусками, как и подобает по русскому обычаю, для встречи желанных и долгожданных гостей. Рады были брату, но хотелось еще и поприветить именитого гостя, чуть не миллионщика, братниного хозяина… И вот, когда мы сели за стол и уже обедали, я вспомнил наших стариков родителей и сказал:

– Ах, брат! Живы были бы наши родители и видели бы они нас всех собравшихся вместе: то-то бы они нас благословили, то-то бы возрадовались!

При этих словах сестры расплакались, заплакал и я. Глядя на нас, заплакали две невестки нашего домохозяина, очень любившие моих сестер и приглашенные нами к обеду. Смотрю, и хозяин брата тоже до слез умилился… Брат налил бокал и хотел потчевать приезжих гостей, но его остановил хозяин:

– Подожди, Иван Афанасьевич, – сказал он, отирая слезы, – я недаром ехал сюда знакомиться с твоими родными: хотелось мне лично убедиться, что правду ты рассказывал о твоей семье. Теперь я все видел, все знаю. И вот, пришло время сказать тебе и всем твоим, что я решаюсь выдать за тебя единственную дочь мою… Возьмите, Федор Афанасьевич, образ и благословите братца вашего жениться на моей дочери, Марье Васильевне.

Все встали. Я снял с своей груди образок – материнское благословенье, брат положил три поклона, и благословил я его словами:

– Да будет над тобой и над вами благословенье Божие!

И что тут было, Боже милостивый!.. Дух захватило от нахлынувшего на всех нас потока умиленных, благодарных слез к Богу и Преблагословенной. В одну душу слились все души наши, и мы только могли целоваться друг с другом и плакать. Плакали и целовались, целовались и плакали… А в сердце моем точно Ангелы пели: се, год избавления твоего! Се, год оправдания веры твоей и надежды твоей!.. О, незабвенное время!..

После обеда будущий тесть Ивана попросил меня достать лошадей, и мы втроем, с ним и с братом, поехали в Лебедянский Троицкий монастырь: ему хотелось видеть место, где я жил и молился. Увидел он и сад монастырский, и сруб; показал я все места, где плакал и молился, прося Господа, чтобы Он устроил жизнь мою и сотворил меня Своим иноком. Была у меня в срубе спрятана крышка гробовая, свидетельница моих ночных молитвенных воздыханий, и ту я нашел и показал своим спутникам. С видимым сочувствием смотрел на все Василий Дорофеевич (так звали миллионщика), обо всем расспрашивал и, когда мы ехали обратно из монастыря домой, сказал:

– Ну, вот, Федор Афанасьевич, мы возьмем теперь к себе в Шуру сестрицу, Пелагию Афанасьевну, а ты, во исполнение данного обета, иди в обитель и молись за всех нас Богу.

С этою радостною для меня вестью мы и вернулись домой, где нас ждали с чаем.

Выпили мы тут на радостях, закусили, и в тот же вечер мой Богом ниспосланный благодетель и будущий родственник выехал из Лебедяни с братом и со всеми приказчиками, наказав мне дня через три привезти в Москву сестру Поленьку.

О, глубина премудрости и милосердия Божия!..

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru