С 1903 по 1907 год мне ни разу не довелось быть в Оптиной, но духом и в письменном общении я был с нею неразлучно до тех пор, пока Господу не было угодно призвать меня вновь в это святое и великое гнездо старчества, духовного окормителя многих православных и особенно женских обителей. Первого октября 1907 года, на Покров Пресвятой Богородицы, Господь призвал меня не только посетить эту дорогую моему сердцу пустынь, но и поселиться в ней на жительство во внешней монастырской ограде. Отвели мне, страннику и пришельцу, любвеобильные и богомудрые старцы оптинские уютный домик и благословили жить и работать во славу Божию, пока живется да пока Бог грехов терпит. И поселились мы с женой в этом всех обуреваемых отишии, не помня себя от радости, что укрыл нас Господь от молвы и злобы обезумевшего мира.
Еще с первых моих посещений Оптиной, когда я был довольно богатым помещиком, у меня завелись добрые отношения с окрестными жителями и, в их числе, с одним захудалым мужичком из соседней с Оптиной деревни Стениной.
Звали его Сергеем, был он хлебопашцем, а в подспорье коренному своему делу, которое плохо стало кормить и мужика, и барина, занимался извозным промыслом на паре заморенных от работы и бескормицы клячонках. Привязался этот Сергей к моей былой помещичьей тароватости и с первого знакомства принял в свою дружбу, величая меня «мой барин». Хотя и знал я цену Сергеевой дружбе, но по человеческой слабости уступал ее излияниям: и лошаденки Сергеевы были дрянь отменная, и сам он, как ямщик, никуда не годился, а вся снасть его дорожная была и того хуже, но я других ямшиков и знать не хотел и всюду по козельским святым местам – и в Оптину, и Шамордино[50] – разъезжал с Сергеем.
И в этот свой приезд в Оптину я вновь, когда мне понадобилось ехать в Шамордино, послал в Стенино за Сергеем. Не забыв старого хлеба-соли, мой Сергей явился немедленно, по первому зову, на знакомом мне полуразрушенном тарантасе, перевязанном во всех направлениях пеньковыми обрывками, и с той же парой заезженных, замученных ездой и голодом клячонок.
Не успели мы и полуверсты отъехать от Оптиной, как мой возница обернулся ко мне в пол-оборота с облучка и, по старой дружбе, стал мне выкладывать свои домашние скорби. Они у него были и прежде бесконечные: незадачливый был какой-то мужичонок.
– А уж и скорбь же мне была в скорости после вашего отъезда[51]: ведь у меня на Пасху девка моя, Катька, утопла. Вспомнить, аж живот замирает! И девка-то какая была – прямо красавица, невеста!
В голосе Сергея при этих словах задрожали слезы; и тут он мне рассказал все то, что читателю уже известно.
– Так и не нашли девки, – продолжал он, едва перемогая волнение, – видно, ее илом затащило. И мне-то горе, но вдвое горше, кажоден[52] смотрю, как старуха моя по ней убивается: глаз не осушая, второй год по дочке плачет. Аж жуда нападает слушать, как она голосит!
Я старался чем мог утешить, а утешить могла только вера: о ней я и заговорил.
– Жалко мне тебя, Серега болезный, – говорил я, – а все ж не худо бы нам с тобой попомнить, что не век же нам тут всем жить; а на печи ли, на лавке ли, или под лавкой, а умирать каждому придется, как срок его, Богом положенный, выйдет… Говела постом твоя дочка?
– Как же! В Великий Четверг причащалась.
– Ну, разве тебе это не в радость? В Великий Четверг причастилась, а в первый день Пасхи Бог ее взял к Себе. А знаешь ли ты, чем Церковь-то наша святая утешает? Кто, сказывает она, помрет на Пасху, того душа прямо, минуя все мытарства, идет к Господу.
– Знать-то знаю; а все ж, сам посуди: каково это родительскому сердцу? Пуще же всего мне старуху свою жалко: она по девке совсем иссохла.
Жалко мне было Сергея, но утешить в таком горе может только Бог да время, а благодать Божественного утешения еще, видно было, не касалась сердца Сергея.
И пришлось мне перевести разговор на другое, чтобы дать иное течение Сергеевым мыслям. Прием этот удался как нельзя лучше, но и переменив разговор, не напали мы с Сергеем на веселые речи: издавна тяжела доля крестьянская, а теперь с разными свободами да своевольством деревенской молодежи, с дорогой и вольной водкой и того хуже. Не стало никакого порядку в деревне, пропала правда-матушка, да к тому же и веры поубавилось, а где и вовсе в крестьянском быту вера пропала. Не жизнь, а адово преддверие стала жизнь крестьянская. Помоги только, Господи, ее вытерпеть!
Жалко мне было родительского сердца Сергея, но не было мне жаль Сергеевой дочки, Кати.
Как переселил меня Господь на Покров в Оптину, так и стал ко мне Сергей похаживать, то за делом по своей извозной части, а то просто так, не без тайной, однако, надежды: не перепадет ли ему от барина полтинничка на нужду его крестьянскую?…
В конце мясоеда, перед самым Филипповым постом, затеял Сергей играть свадьбу своего второго сына; а незадолго до этого его старший сын, тоже недавно женившийся, чуть не убил их со старухой; затеял с женой от стариков отделиться и отделился, а при дележке отцовского достояния едва-едва не покончил насмерть своих родителей.
– Только я ему сыграл свадьбу, – жаловался тогда Сергей, – потратился из последнего да еще призанял у добрых людей, а они, вишь, как меня отблагодарили! Спасибо, что хоть живым-то оставили; а все-таки, сам-друг с невесткой здорово меня потрепали. Вот они, детки-то, ныне стали! И жаловаться некому!.. Прежде хоть розги боялись, а нынче никого понимать не стали.
Просил, конечно, Сергей у меня денег на новую свадьбу, но у меня на ту пору денег не случилось, да, прости Господи, и были бы, так не дал бы из боязни: для Сергея на мои деньги нового раздела со вторым сыном и с новой невесткой.
Так и ушел от меня Сергей, не получив поддержки.
– Уж и горький же этот мужичонка, – сказывала мне по уходе Сергея живущая у меня на покое одна раба Божия, тридцать семь лет, по благословению старца Амвросия Оптинского, несшая великий и тяжкий подвиг странничества, – одна беда за другой на него сыпятся. Давно ли одного сына на каторгу за чужой грех сослали! Там дочь утонула; там, вишь, в семье какая идет завируха: делятся, дерутся, никак не разделятся. А что делить?…
Ну и времена! Доколе же только, Господи, Ты им терпишь?… А тут ему и от старухи своей ни днем, ни ночью покою нет: все по дочери голосит, да ведь как голосит-то! Иду я нынче, полету как-то, уж поздно вечером из Шамординой в Оптину: прошла Стенино да и пробираюсь тихонько со своей палочкой по берегу Жиздры. Темнеть уже стало. Вдруг в кустах, у речки кто-то около меня как застонет, как взвоет, да в голос, у меня аж мурашки в спине закопошились. С нами сила крестная! Я в сторону, давай только Бог ноги: уже не дорезывают ли, думаю, какую душу христианскую? А то сила, думаю, нечистая не тошнует ли в омуте?… Смотрю: мальчишки деревенские – мне навстречу… Что-то, спрашиваю, мальчонки, у вас тут на речке точно кто стонет? Слышите?… А, говорят: да это стенинского Сергея жена каждый вечер сюда на реку по своей девке голосить ходит… Тут я осмелела, пошла к ней, стала утешать бабу; да где утешить-то, когда у нее от тоски все нутро выболело? И Сам Господь ее утешал: сколько раз она во сне свою дочь, как живую, видела, и дочь ей наказывала: «Не плачь, – говорит, – маменька, – мне хорошо у Господа». А она и после этого, знай свое, голосит. Жалко бабу, а Сергея еще жалче, беднягу!
«Да, – подумал я, – где ж тебе, матушка, утешить, когда и Сам Господь, по ее маловерию, не утешит!..»
Не прошло и двух недель со дня последнего посещения Сергея, как мне пришли сказать, что у него умерла его старуха, и что сам Сергей меня дожидается на кухне. На этот раз уж не на свадьбу пришел он просить помощи, а на похороны.
Тут отказу не было.
– Как же это у тебя горе такое стряслось? – спрашиваю.
– Да на свадьбе, должно быть, простудилась моя старуха. Свадьбу-то мы ведь сыграли. А после свадьбы и трех ден не вышло, как свалилась совсем моя баба; неделю похворала да и померла.
На том наш разговор и кончился. А вечером я от своей прислуги и той же старушки-странницы услыхал, что не просто умерла Сергеева старуха, а с великим утешением отдала свою исстрадавшуюся душу Господу.
– Вы ушли от Сергея, как дали ему на похороны, а мы его задержали на кухне чайком попоить, – хоть чем-нибудь утешить. Дивно ведь умерла его старуха!
Сказывал он нам: в день смерти и до самой кончины была она в полной памяти, причастилась Святых Таин Христовых; а за час или полчаса до смерти она вдруг поднялась на печке, где лежала, лицо все просияло, да и говорит: «Здравствуй, Катечка, дочка моя родимая! Да в каком же ты сарафане-то хорошем! Как же это ты, моя девочка, иль ты не утопла?… Ведь утопла ж ты? А сарафан-то на тебе, гляди, новешенький… Как не истлел он в речке-то?…» – «Мы, – говорит Сергей, – думали, что это она в бреду говорит – кончается, значит. Что, мать, – спрашиваем, – аль помираешь?» – «Помирать-то, – говорит, – помираю: вон и Катя за мной пришла…» – «Какая, – спрашиваем, – Катя?» – «Да наша Катя, – говорит, – да неужто ж вы ее не видите?…» Она говорит, а мы все думаем, что она уж не в своем разуме; только – нет: сказала это и стала тут же со всеми прощаться.
«Прощайте, – говорит, – теперь уж на этом свете нам больше не видеться. Только знайте, что утешил меня Господь, и отхожу я от вас в радости: въяве была сейчас у меня моя Катенька и сказывала, что за мной пришла. Теперь, – сказала она, – идем ко мне, маменька! Я близко от Господа, и у нас всегда Пасха, и все Христос воскресе поют. А как поют-то! Хорошо у нас, маменька, не так, как у вас!» Простилась со всеми старуха и с тем кончилась. Вот ведь как померла жена Сергея. Дивны дела Твои, Господи!
Христос воскресе! Христос воскресе!.. Кто в пучине холодной весенней Жиздры воспел в виду неизбежной смерти эту победную песнь торжества Христова, тот спасся; а кого поглотили в своей бездне вешние воды и кому, по неисповедимым судьбам Божиим, не было дано здесь на земле, в водах Жиздры, помянуть спасительное Христово Воскресение, тот за вечную славу Христовой Пасхи, за победный день Воскресения, поет и в веки веков бесконечно петь будет славу Воскресшему Господу там, на Небе, в Обителях райских Царя Небесного, радуясь о вечном своем спасении.
Христос воскресе! Христос воскресе! Христос воскресе!
Воистину Христос воскрес!
Оптина пустынь. Двадцать третьего ноября 1907 года.
Еще в раннем детстве приходилось мне слышать жуткие рассказы о страшных проявлениях власти силы нечистой над людьми, поработившими волю свою служению греху и диаволу. Память до дней моих, склоняющихся теперь к своему закату, хранит в тайниках своих воспоминания тех впечатлений, которые отразились в ней под влиянием моей старой няни и тех Божиих старушек, для которых еще сравнительно недавно были открыты двери «девичьих» и «детских» в старинных русских дворянских домах, не порывавших еще вековечной связи с многомиллионной толпой простолюдинов, с их простой, бесхитростной детской верой. Какие только тайны невидимого не были открыты этой вере, чего только не было из того, потустороннего мира доступно зрению этих «младенцев»!.. Кто из нас, православных русских людей, какого бы он ни был звания или состояния, не ознакомился в годы зарождающегося сознания с тем таинственным, полным чудес и вместе страшным невидимым миром, где действовали на погибель православной душе силы нечистые? Кто не помнит всех этих, олицетворенных верою, а по мудрости века сего – фантазией русского простолюдина «леших», «водяных», «домовых» и их приспешников и рабов из рода людского – «колдунов», «ведьм» и всей им подобной нечистой собратии? Чье детское сердчишко не трепетало в вечернем сумраке осенней или зимней ночи, озаренной трепетным сиянием одинокой лампады, от этих страшных историй?… И как оно им верило!
Как билось от жуткого волнения – разорваться, казалось, могло бы, если бы не спокойная и торжествующая уверенность старушки-няни, что питомцу ее и слушателю нечего бояться, так как доступ к нему силы вражьей прегражден и его Ангелом-хранителем, и его детски-чистой душой, и ее молитвами, и, наконец, всей той неисчислимой благодатью, которой в виде – Крещенской святой воды, афонского ладанцу, святого маслица от мощей Божиих угодников и всякой другой святыни – была полна ее божничка, мерцающая огоньком неугасимой лампады. Да и могло ли детское сердце, чуткое ко всякой правде, не верить этим рассказам, когда и сама няня, и другие ее собеседницы и рассказчицы в них были уверены еще больше своих маленьких слушателей, а некоторые из них и сами бывали до полусмерти перепуганными свидетельницами того, о чем повествовали?
Верил и я ото всего своего детского сердца, пока дух времени, дух всяческого скептицизма не заглушил, было, в нем совсем всякой веры в то, что «умные» люди называют сверхъестественным, что обозвали они «бабьими сказками и бреднями» и чему они строго-настрого приказали не верить, пригрозив позорной кличкой «дикого обскуранта», а в худшем случае, и сумасшедшего. И пришлось мне подчиняться приказу «умных» людей и надолго на место детской своей веры в мир духовный поставить иную веру в иных богов и в иных кумиров, которым поклонялись и сами «умные» люди: и то сказать, кому была охота в век прогресса прослыть «обскурантом»?
Счет потерял я за время своей, так называемой, сознательной жизни всем этим кумирам и богам, которых за прожитые дни мои воздвигало, повергало и вновь воздвигало умное человечество, пока, к душевному своему томлению и разочарованию, не убедился, что и конца не предвидится этим бесконечным сменам богов, пока не признал, Божией милостью, той вечной истины, что тайны Свои Творец утаил от премудрых и открыл младенцам.
Но какой борьбы душевной стоили мне и разочарования мои, и обретение той вожделенной истины, которая так просто была дана и так просто воспринята «буими» мира в Православной вере: в Священном Писании, Предании и житиях Божиих угодников.
Помнится мне из времени этой тяжелой борьбы сердца моего, упорно отказывавшегося удовлетворяться одной материей, которую на место жизни духа стремилось поставить «освободительное» движение «великих» реформ шестидесятых и последующих годов. Помнится мне, что впервые резким разладом показалось мне, что в то самое время, когда весь духовный мир подвергся осмеянию и поруганию, а затем и отрицанию, «умные» люди, стоявшие во главе общественного движения, каким-то совершенно непонятным логическим скачком перескочили от «превращения видов», «клеточек и протоплазмы» в ту самую область, которую сами же они подвергли остракизму: материализм подал руку спиритизму, и «умные» люди сочли возможным соединить это несоединимое в общую кашу, «скушали ее, ложки обтерли и сказали – спасибо». Чья-то властная незримая рука бросила самый цвет образованного общества и даже профессоров к вертящимся столам, блюдечкам и обратила вчерашних отчаянных материалистов в сегодняшних материализаторов невидимых духов.
И тут впервые после вечерних посиделок с няней мне пришлось уже из уст образованных людей, глумившихся над няниными предрассудками и суевериями, услышать убежденные повествования о том, что мне хорошо было знакомо из детских воспоминаний. Заговорили о «непокойных» домах, о привидениях, о предчувствиях, о влиянии умерших на живых; передавали о том, как в «непокойных» домах летали по воздуху тарелки, стаканы, миски, ведра, щетки, раздавались по ночам стуки, слышались чьи-то страшные шаги, леденящие сердце холодным ужасом… И не одна полиция, не одни перепуганные квартиранты бывали злополучными свидетелями совершавшихся бесчинств, а целые улицы, кварталы и даже города, собиравшиеся толпами глазеть на необъяснимые явления.
«Умные» люди из тех, которые были знакомы с медиумическими явлениями, приписывали эти явления действию «шаловливых духов», ярые нигилисты – жуликам, простые люди, простые и сердцем, и верою – нечистой силе.
Большинство, таким образом, стояло за духов и этим, в моих глазах, оправдало детские мои верования, которые ими же были осмеяны во дни моей юности, когда я высокомерно пренебрегал голосом простолюдина.
Сразу воскрес в моей памяти забытый мир старых русских детских и няниных рассказов. Но как полно было ненаучное миросозерцание моей старушки, озаренное и осмысленное светом веры, сравнительно с тем хаосом, в котором ученые и умные люди производили свои исследования в области спиритических и медиумических явлений! Знала моя няня эти явления, а с нею вместе знал их и весь простой русский народ еще в то время, когда и речи не было о психофизической «науке», и относили их к действу исконного богоборца и человекоубийцы – диавола. И были им известны и цель, и смысл этих явлений: погибель создания Божьего – души человеческой и вечная ее мука в том месте вечных мучений, какое уготовано сатане и всему его сатанинскому воинству.
Теперь это Богооткровенное и некогда опытное знание христианского разума, отнятое сперва у руководителей дехристианизированного человечества, отнимается и у простого народа: отступающая от отступнического мира благодать Божия попустила врагу человеческого рода утаить свое существование от сынов противления века сего, чтобы тем легче их обольстить и опутать своими сетями… Взгляни же, дорогой читатель, во что обошлась человечеству утрата этого знания! Оглянись вокруг себя и, если душа твоя еще не окончательно лишена способности со скорбью об утрате Христовой веры отзываться на деяния твоих современников, то ты поймешь, что вражья хитрость удалась лукавому, как нельзя лучше, и что он теперь воистину – князь беснующемуся и бесноватому человечеству.
Надолго ли?
«Горе живущим на земле и на море, потому что к вам сошел диавол в сильной ярости, зная, что немного ему остается времени…» (Откр. 12, 12).
От одного из старцев великой Оптиной пустыни Бог привел получить в мое распоряжение рукопись, которая еще во дни блаженной памяти великого старца отца Амвросия Оптинского была на его рассмотрении и исправлении. То лицо, от кого мне эта рукопись досталась, утверждало, что она самим старцем предназначалась для печатного назидания современникам, но почему-то от этой мысли он отказался. По недоведомым судьбам Божиим только теперь, спустя пятнадцать лет после смерти отца Амвросия, настало ей время увидеть свет.
Пусть благодаря этим пожелтевшим страницам прольется еще немного света во тьму совершающихся злодейств и бедствий, от которых застонала Русская земля!..
В кругу простого народа нередко приходится слышать рассказы, которые могут показаться странными и даже невероятными. Один из таких рассказов, записанный со слов очевидца, мы предлагаем читателю. Ему трудно поверить, но и совершенно отвергать истинность его, пожалуй, нельзя, потому что сотни людей были очевидными свидетелями описываемого события. Мы намеренно указываем место, где случилось событие, и называем имена тех лиц, которые каким бы то ни было образом участвовали в нем, дабы любопытствующие, кто имеет возможность, лично расспросили их о случившемся.
Событие, описываемое нами, не единственное. Подобные рассказы часто можно услышать в простонародии, и если внимательно и без предубеждения выслушать их, то найдется немало причин поверить.
Подобный рассказ мы встретили в «Православном Собеседнике» (1868 г. март, стр. 76), издаваемом Казанской Духовной Академией. Там, в житии преосвященнейшего Иллариона, митрополита Суздальского, бывшего первым строителем Флорищевой пустыни, говорится, что в царствование царя Алексея Михайловича, в Москве, в Патриаршей богадельне на Куличках, по действу некоего чародея, вселился демон и живущим там причинял многие пакости.
Тогда, по повелению цареву, для изгнания демона послан был в оную богадельню преподобный Илларион, находившийся в то время в Москве. По принесении Господу молитв, во время которых диавол бесчинствовал, и по окроплении всей богадельни святой водой, когда диавол все еще не выходил из дома, преподобный спросил его:
– Како ти есть имя?
Он отвечал:
– Имя ми есть Игнатий, княжеского роду; обаче плотян есмь: меня послала мамка к демону, и абие взяша мя демони…
То было на Москве, при царе Алексее Михайловиче, а вот что случилось в Новгородской губернии в наше время.
В Новгородской губернии, Череповецкого уезда, Колоденской волости, в деревне Миндюкине, в имении действительного статского советника Секретарева, у крестьянина Трудникова[53] был сын Михаил, мальчик здоровенький и веселенький, да при этом еще и порядочный шалун.
В 1850 году или, может быть, на год раньше, когда Михаилу сравнялось пятнадцать лет, бедные родители вздумали отдать его в пастухи; но мальчик, привыкший к одним шалостям и детским забавам, которому каждая мало-мальски серьезная работа казалась мукою, сильно начал роптать на свою мать, когда она ему объявила о своем намерении сделать его пастухом. Ропот мальчика доходил даже до дерзости, которая, в свою очередь, возбудила сильное негодование в сердце его матери. В порыве гнева неосторожная крестьянка прокляла сына и оттрепала его, как только было угодно ее раздраженному сердцу… Волей-неволей, а Михаил должен был, наконец, уступить требованиям матери: в скором времени его отправили к предназначенной для него обязанности за тридцать пять верст от своей деревни в село Лентево Устюженского уезда.