bannerbannerbanner
Сила Божия и немощь человеческая

Сергей Нилус
Сила Божия и немощь человеческая

Полная версия

LIX

Однажды в день Рождества Христова, придя к себе в келью от ранней обедни с приглашенным мною странником – монахом одного из московских монастырей, я заметил, что пробой был из двери выдернут, замок сломан, а вошедши в келью, застал в ней полный разгром всего моего достояния: кроме икон и книг, ничего воры не оставили, забравши всю теплую и холодную одежду, белье, самовар, чашки, сахарницу и, сколько было про нуждишку, деньжонок – все забрали до нитки. Оставлены были худенькие старые подштанники, да и те были, назло, вывернуты и брошены посреди кельи. На другой день одну мухояровую ряску и старый поношенного крепа клобук подкинули в мешочке, в котором мне обычно кое-что присылали благодетели мои, Федотовы. Подкинутое обнаружилось на гостином дворе к келье одного из братии, живописца, он и принес все это в трапезную во время обеда. Остальное мое имущество пропало без вести.

Дня через два призвал меня к себе один иеродиакон. Я застал у него в гостях мирянина, и они оба сообщили, что прошел слух о похищенном у меня имуществе, и советовали подать в суд. Я ответил, что судиться – не монашеское дело, а вот было бы лучше, если бы вор возвратил мое имущество, тогда бы я ему уплатил по стоимости за похищенное и поклялся бы никому никогда не открывать его имени. Конечно, можно удивляться моей наивности, воображавшей, что вор стал бы верить обещаниям, но тогда я говорил от сердца.

И остался я при двадцатипятиградусных морозах в одном холодном худеньком подрясничке, и никто из братии, начиная с игумена, не догадался мне предложить ничего теплого. Можно себе представить, как проводил я в своей холодной келье зимние морозные ночи, не имея чем прикрыть продрогшего тела, пока не обзавелся кое-каким теплым одеянием! Согревала меня молитва Иисусова да земные поклоны, которые и клал я усердно, едва перемогаясь от холода до утрени. И как же бывал я рад тогда услышать к ней благовест! В храме было много теплее, чем в моей келье, и я бежал туда, дрожа весь, как в лихорадке.

В мае месяце, в наступившем, стало быть, новом году после тех рождественских праздников, когда у меня была совершена первая покража, пришел я от ранней Литургии в свою келью и застал полное повторение того, что было на Рождестве: замок сорван и все, кроме книг и икон, разворовано до нитки. Было у меня подозрение на одного брата, но он не допустил меня до осмотра своей кельи. Я не стал настаивать, а спустя некоторое время с одним братом, жившим в гостинице, нашли мы в саду, в траве, – один тулупчик да три-четыре грязных рубахи.

Совершив руками подвластных ему людей две кражи, враг диавол вновь стал ополчать против меня отца игумена, и начал тот наново преследовать меня. Где тайно, а где явно – угрозами и лаской принялся он восстанавливать против меня ту часть братии, которая была расположена ко мне: опять повторялась, по наговорам казначея, старая история с запрещением бывать у меня кому бы то ни было. Боялись игумен с казначеем, видимо, чтобы я не составил против них братской жалобы высшей власти. Дело дошло до того, что стали запирать сад, а если и отпирали, то в открытую следили и за мной, и за теми, кто входил в сад.

Стоило кому-нибудь подойти к моей келье, как, точно из земли, вырастал игумен и спрашивал:

– О чем собрались толковать? – а затем усаживался возле моей кельи и сидел до тех пор, пока иноки сами уйдут, или он скажет:

– Пойдемте-ка! А то велю скоро запирать.

Бывало, на вопрос игумена: «Куда идешь?» – иной брат ответит:

– К отцу Феодосию чаишку напиться…

– Ай у тебя нет? – спросит игумен.

– Есть-то есть, – ответит брат, – да хочется с ним побеседовать, или там – книг отеческих вместе почитать.

– Ну, – возразит игумен, – зачем к нему ходить? Иди ко мне: ты у меня давно чаю не пил.

И волей-неволей приходилось повиноваться брату. А уж в игуменской келье заводились знакомые речи:

– Ведь вы его не знаете: он не только мошенник, а из мошенников-то мошенник… – и так дальше.

Брат молчал и слушал, а затем со слезами иногда на глазах говорил мне:

– Господи! Да за что они вас так ненавидят?… Терпи, родимый наш, пожалуйста, не скорби!

Причина ненависти была прежняя: всякий раз, как усиливалась в монастыре, по вине игумена и казначея, распущенность, я шел к игумену и с глазу на глаз, на коленях и со слезами, целуя его руки, умолял его прекратить бесчинство, которое лезло даже в храм, не щадя великой службы Божественной Литургии.

Про трапезную и говорить нечего: там не только братия, но даже десятилетние мальчики, родственники некоторых иеромонахов, вынуждались пить сивуху квасными стаканами, особенно в день чьих-либо поминок. Но все мои просьбы оставались гласом, вопиющим в пустыне. Когда же в монастыре узнали, что благодетели мои, Лука Алексеевич и его жена, сделали меня своим душеприказчиком по завещанному для нашего монастыря имуществу, то отец игумен стал окончательно гнать меня из монастыря. Сперва принялся он за меня вроде бы советом, говоря:

– Ты видишь, какая здесь братия: иди, пожалуйста, от нас в какую-нибудь пустынь да там и спасайся.

Потом заговорил со мною уже в форме приказания, чтобы я непременно подал прошение на перемещение меня в Оптину пустынь или в иную обитель:

– Я и братия не желаем, чтобы ты жил в нашей обители, – с гневом говорил мне игумен, – ты не способен, а твой характер невыносимо тяжел для нас.

Я знал, что братия тут ни при чем, а моего удаления хотят только он с казначеем, и потому объявил, что из обители без особой причины не уйду. Вне себя от гнева игумен закричал:

– Сказываю тебе: иди, куда хочешь – ты здесь не нужен!

Я ушел, не взвидев света от горьких слез, и, придя в свою келью, по малодушию своему, стал просить себе у Господа смерти.

Обессилев от молитвы и слез, я заснул и увидел во сне, что будто я стою на молитве и вдруг вижу, что вся моя келья наполнилась сонмом поющих дивную песнь: «Побеждаются естества уставы в Тебе, Дева Чистая. Действует бо рождество и живот предобручает смерть. По рождестве Дева и по смерти жива спасаеши присно, Богородице, наследие Твое…» И как же это пелось! – того ни пересказать, ни передать человеческим голосом невозможно. Кончилось пение, и видение скрылось, а я проснулся в слезах… И долго-долго звучала в ушах гармоническая мелодия этого сладкого, чудного пения.

С этого дня я положил себе за правило, отходя ко сну, петь до трех раз слышанные во сне слова, стараясь подражать их небесной гармонии.

В тот же день, выйдя из своей кельи, я встретил отца игумена, гуляющего по саду. Увидев меня, он подошел и поклонился мне в ноги, прося прошения за случившееся:

– Живи, молись и за меня! Мало ли чего не бывает… А ты не серчай: горшок с горшком и то сталкиваются, а мы – живые люди. Это все казначей меня смущает.

LX

На время в моей жизни водворилось некоторое успокоение. Но беды, вернее сказать, бесы, отступив посрамленными на одном фланге, повели наступление с другого.

Был в саду монастырском, позади игуменского корпуса, небольшой пруд, и в нем водились караси. Я испросил у отца игумена благословение поохотиться, когда вздумается, на карасей с удочкой, а из пойманных карасей варить себе уху…

Сижу как-то с удочкой на берегу пруда, а позади меня – отхожее место настоятельского корпуса. Вдруг слышу, что со второго этажа корпуса что-то шлепается прямо в выгребную яму. По малом времени опять слышу: шлеп, шлеп, шлеп!.. Меня это заинтересовало. Оставил я на берегу свою удочку, а сам тихонько подошел к выгребной яме и увидал, что на поверхности торчат непотонувшие пучки восковых свечей. Я догадался, что кто-то из игуменских келейных ворует свечи из чулана. Отца игумена в это время дома не было – он отъезжал на монастырский хутор, верст за пятнадцать от монастыря.

На другое утро сижу на крылечке кельи и кормлю своего ворона… Да, я и забыл в своих воспоминаниях про своего друга-приятеля, не один год разделявшего со мною одиночество, а он стоит того, чтобы и ему уделить местечко в летописи моей жизни. Прерву-ка я свой рассказ да поведаю кое-что и о моем пернатом друге.

Когда я еще служил в Лебедяни подвальным и жил в доме Неронова неподалеку от питейной конторы, я не раз просил своего домохозяина, чтобы он мне достал хотя бы за деньги молодого вороненка. Хозяин пообещал достать из гнезда, которое было в строении спальни, но обещания своего не мог исполнить, так как воронята уже слетели с гнезда.

Очень тогда это было досадно, а делать нечего – приходилось ждать следующего лета. Сидел как-то хозяин с женой у себя на крыльце и пил чай, а в это время через двор летели старый ворон со своей самкой и молодыми воронятами.

Хозяин возьми да и скажи:

– Вот бы упасть одному вороненку для нашего постояльца!

И при этих словах один вороненок взял да и упал на землю, неподалеку от хозяйского крыльца, и тут же был пойман хозяином. Когда я взял вороненка из его рук, то вся воронья стая долго летала и кружилась надо мною, пока я не унес его домой. Вскоре вороненок так привык ко мне, что летал за мною всюду, куда бы я ни ходил: пойду в подвал, он летит за мною, не боясь залетать даже и в подвальное помещение; а уж в дом – и говорить нечего – он влетал, как в свое собственное гнездо, и брал пищу прямо из моих рук. Иногда, плотно покушавши, он улетал на волю, но неизменно возвращался домой на ночлег. Удивительно мне было, когда, бывало, дашь ему несколько кусков сырой говядины, а он возьмет их и спрячет где-нибудь на дворе; а там, смотришь, – прилетает к нему старая пара его родителей, а вороненок разыщет спрятанные куски мяса, поднимется с ними на крышу и угощает родителей. Любо было смотреть на это проявление в птице детской любви, и как было мне стыдно и больно за детей человеческих, не разумеющих того, что доступно даже и птичьему разумению!

Когда я поступил в монастырь, со мною вместе поступил и мой вороненок, возмужавший и ставший уже добрым большим вороном.

 

В одиночестве и в скорбях, которыми меня преследовала вражья сила, я привязался еще более к моему другу. Был у меня в Туле знакомый инженер, и он мне прислал для моего ворона серебряных бубенчиков и медаль с выбитой на ней надписью: «ворон отца Феодосия». Я приладил и то, и другое на ворона: медаль повесил ему на грудь, а бубенчики, как у охотничьих ястребов, на хвост и на оба крыла. И когда в таком уборе летел мой ворон, то его слышно было издалека, а отец игумен, бывало, сидит на крыльце и, улыбаясь, говорит;

– Ну, вот, и становой наш едет.

И все смеялись на игуменское замечание.

Иногда мой ворон и проказничал на свой воровской вороний лад: он повадился летать к одному лебедянскому мяснику и портил у того вывешенные для просушки кожи.

С мясником мы сошлись полюбовно, он обещал не делать вреда моему другу, если я буду платить за убытки. В другой раз он залетел в окно к молодому лебедянскому квартальному и стащил с окна деловые бумаги, которые тот только что принес от городничего. Квартальный этот незадолго до того женился, и, конечно, его больше тянуло к жене, чем к служебным обязанностям. Придя от городничего, он положил на окне бумаги, перевязанные красной ленточкой, а сам пошел в соседнюю комнату пить чай с женой. Все это видел с крыши соседнего дома мой ворон, и когда квартальный ушел, он слетел со своего наблюдательного поста и, схватив на лету за красную ленточку бумаги, полетел с ними в монастырь, где и запрятал их в порожнюю разбитую бочку. Эту сцену заметили соседи, подняли крик, на который прибежал квартальный и послал в погоню за вороном верховых пожарных. Сколько тут было суматохи, сколько всякого гвалту!.. В монастыре всем было известно место, куда мой ворон складывал все, что ему удавалось стащить, и бумаги в целости были найдены в разбитой бочке.

Для меня ворон был большим утешением, даже привязанностью; и пернатый друг платил мне, как умел, своей птичьей любовью.

Помянув, таким образом, добрым словом моего верного друга, я обращаюсь вновь к прерванному повествованию.

Так вот, когда на другое утро после истории с воровством восковых свечей сидел я на своем крылечке и кормил ворона, пришел ко мне молодой еврей, торговавший вином за монастырской оградой в одной из ближних посадских улиц. Сняв вежливо шляпу, он поклонился мне и сказал:

– Какое прекрасное место, отец Феодосий, вы выбрали себе!.. Мне очень бы желательно было с вами поближе познакомиться. Вы не смотрите на то, что я – еврей: у нас Бог Отец один, и я хорошо понимаю и вашу религию, и все, что касается до монашеской жизни.

Завелась беседа на библейские темы, и мой собеседник, оказавшийся очень начитанным в Библии, попросил позволения зайти в мою келью. В келье беседа продолжалась, под конец мой новый знакомец сказал:

– Батюшка! И между евреями есть люди по жизни гораздо более благочестивые, чем живущие в вашем монастыре послушники из исключенных семинаристов.

Вот я вам скажу хотя бы про игуменского келейника, Ивана: он не честен, а ему отец игумен даже вверяет ключи от многих замков в обители, когда отлучается из монастыря. Мне жаль отца игумена – его Иван когда-нибудь так обокрадет, что у него ничего, кроме носильного платья, не останется. Вы только, отец Феодосий, не говорите, что от меня слышали, Ванька ворует у игумена восковые свечи пучками и, срывая с них бумагу, кладет их в чугуны, ставит в печь, а когда воск растает, разливает его в кружки фунтов по семи, и по три, и по пяти. У меня он забирает водкой, а за нее расплачивается воском. Сообщите об этом отцу игумену – тайно, только меня не выдавайте: ведь Ванька-то не один – у него есть и товарищи по воровству, пьянству и распутной жизни. Если вы выдадите, то они могут жестоко отомстить.

Заручившись от меня обещанием, что о его имени не будет и речи, еврей ушел, выражая мне всяческое уважение и рассыпаясь в благодарностях за ласковый прием.

Вскоре после этого посещения пришел ко мне отец игумен и в разговоре сообщил мне, что у него пропали две бумажки по пятьдесят рублей.

– Я хорошо помню, – говорил игумен, – что я их куда-то положил, но вот искал, искал их и нигде не нашел. Взять их у меня, казалось бы, некому: кроме келейного Ивана, у меня и не было никого.

– А вы, батюшка, – предложил я, – попробуйте-ка так сделать: прикажите заложить лошадь да скажите Ивану, чтобы он знал, что вы об этих бумажках помните: поищи-ка, брат, пожалуйста, их хорошенько – мне сейчас недосужно, а вернусь я, тогда ты мне их и отдашь. Деньги, наверное, найдутся, и вы тогда убедитесь, насколько верен вам любезный ваш келейник.

Игумен так и сделал: съездил в город и, когда вернулся, Иван ему поднес будто бы найденные в Библии деньги. В свою очередь, я, чтобы яснее доказать отцу игумену неблагонадежность его келейного, посоветовал опять куда-нибудь отлучиться и спрятать все ключи, кроме одного – от свечного чулана. По отъезде отца игумена я сел у пруда ловить карасей, а Иван проделал свою штуку со свечами, как по писаному. Когда возвратился игумен, я раскрыл ему Ивановы штуки и показал в выгребной яме торчащие пучки свечей, набросанные туда его любимцем. Игумен был поражен и вскоре выслал Ивана вон из монастыря, объяснив ему, что это я довел до сведения о всех его мошеннических проделках.

Конечно, уходя из обители, Иван пригрозил мне местью:

– Отплачу я тебе, такой-сякой! Погоди – будешь ты у меня помнить хлеб-соль! – сказал он мне на прощанье.

Вскоре иду я с конного двора с ведром воды, а бывший келейный стоит у садовой калитки и держит в руках моего ворона. Ворон бьется, кричит, щиплет ему руки, а Иван на моих глазах взял да изо всей силы и ударил его головой о каменную стенку, так что кровью его забрызгал всю стенку, да и кричит мне:

– Вот тебе моя благодарность! Погоди, я тебе и еще отплачу!

Мне и до сих пор еще жаль моего ворона – каково же мне было тогда!.. Прости, Господи, творящему зло и не ведающему, чью он творит волю!..

Был у меня обычай в хорошие лунные ночи выходить на молитву в сад. Хотел я было идти молиться Богу на открытом воздухе и в ночь того дня, когда так безжалостно лишили жизни моего пернатого любимца, но на меня напал какой-то небывалый страх. Осенил я себя крестным знамением и не пошел наружу, а наутро пришел ко мне один из братии да и говорит:

– Счастлив ты, что не выходил ночью из кельи – тебя караулили несколько человек, чтобы убить. Пойди-ка, посмотри, какие они по себе следы оставили!

И, действительно, у садовой беседки я нашел на примятой траве разбитые водочные бутылки и четыре короткие, по аршину, дубинки: дожидались меня, стало быть, мои ненавистники, да Бог отвел – не дождались.

LXI

В великих скорбях моих Господу угодно было даровать мне и великое утешение в лице семейства Федотовых: у них находил я во всякое время сердечное к себе сочувствие, они меня поддерживали благим советом, они и воодушевляли к терпеливому несению всякой ниспосылаемой на меня скорби. После тяжелого объяснения с отцом игуменом, когда он решительно объявил, чтобы я выходил вон из монастыря, я был в доме моих благодетелей и, рассказав им о том, что меня выгоняют, как неспособного, малодушно и горько заплакал. Плакали со мной и они, мои незабвенные доброжелатели, и посоветовали остерегаться выходить по ночам из своей кельи, убедив меня приглашать на ночь в сад какого-нибудь караульного. Я и пригласил одного мужика, живущего близ монастыря, по имени Иона, чтобы он приходил ночевать ко мне в сад. Об этом прознал отец игумен и тайно от меня выгнал моего караульщика, а сам, опять возгоревшись ненавистью, порешил сбыть меня из монастыря в архиерейский дом при посредстве своих консисторских хлебосолов и соборного ключаря. Чтобы скрыть свой замысел, игумен с казначеем через консисторских приятелей предварительно устроили вызов в архиерейский дом двоим из нашей обители, чтобы показать мне, когда и меня вызовут, что не со мной первым это делают.

Узнав об этих происках, благодетель мой, Лука Алексеевич Федотов, немедленно отправился к игумену и поклялся своей честью, что если тот меня чем-либо замарает в глазах владыки или составит против меня какие-нибудь другие козни, то он вслед выедет сам на почтовых к владыке, и тогда уж пусть игумен не гневается – он все расскажет владыке и раскроет перед ним всю их с казначеем подноготную.

На всякий случай Лука Алексеевич заготовил было и письмо к владыке Феофану, но тут Феофана вскоре перевели во Владимирскую епархию, и письмо, хотя и было отправлено, но, за отъездом владыки, оставлено без последствий; кажется, впрочем, более потому, что незадолго перед этим письмом в Тамбовских Епархиальных Ведомостях было опубликовано о награждении нашего игумена за «примерное управление обителью». То ли еще бывает в век наш!..

Как бы то ни было, а заступничество за меня Луки Алексеевича сделало свое дело, и при новом владыке Феодосии, во время посещения им нашей обители при обозрении епархии, он меня, грешного монаха Феодосия, рукоположил во иеродиакона, во время архиерейского служения в Троицком храме. И совершилось это событие в 1864 году июня в пятнадцатый день.

В тот же день и наш казначей получил набедренник за примерное ведение монастырского хозяйства.

По отъезде владыки слабость монастырского управления достигла высшей степени, и последствием распущенности стало то, что один из наших иеродиаконов в пьяном виде утонул в монастырском пруду. Узнали об этом только тогда, когда усмотрели плавающее тело, а до тех пор – так хороши были монастырские порядки – никому и в голову не пришло справиться, куда пропал целый иеродиакон. Дали, конечно, знать в полицию, началось следствие: приехал частный, но без лекаря, посмотрел с понятыми на вынутый из воды труп, отобрал ото всех показания и, написав акт дознания, велел всем подписываться.

Подписался игумен, подписался казначей, приложили братия свои руки без всякого возражения, велено было подписаться и мне. Я видел, что все подписывались, не зная даже, что к чему, так как акт дознания никому не был прочитан, а лист, на котором отбирались подписи, был белый и к делу подшит особо, да и самые показания не были скреплены и прошнурованы; потому я попросил частного, чтобы он мне сперва прочел, к чему я должен был прикладывать свою руку. Конечно, для меня после начальства все равно было под чем подписываться, но я хотел, чтобы стала известной причина этого несчастного происшествия: мне важно было, чтобы дознание установило факт пьянства в монастыре, и тогда этой причины смерти иеродиакона нельзя было бы утаить в рапорте преосвященному. Я надеялся, что хоть официальное дознание обратит внимание владыки на бесчинства, допущенные в обители слабым управлением.

Мое несогласие до крайности раздражило как игумена, так и частного. Казначей же стоял в стороне и, видимо, радовался моему ослушанию, уверенный, что за него мне придется тяжко ответить перед светской властью и пасть окончательно в глазах отца игумена. Но мне было все равно: я хотел пожертвовать собой для блага обители.

И поднялась же тут на меня, Боже великий, такая брань, посыпались со всех сторон такие угрозы, что, не будь твердо и обдуманно мое решение, впору было бы бежать без оглядки. Когда замолкли общие крики, выступил против меня и сам частный и, грозно возвысив голос, крикнул:

– Знаете ли вы, кто я? Знаете ли, что я с вами сделаю? Я составлю сейчас на вас протокол и засвидетельствую ваше ослушание законам и власти, а затем предам уголовному суду!

– Воля на то ваша, – ответил я, – делайте, что хотите, но я не подпишусь.

Частный еще более возвысил голос и, как громом, хотел поразить меня словами:

– Именем Государя Императора приказываю вам – подпишите, или я докажу вам силу законов!

Он даже побледнел и задыхался от гнева.

– Не подпишусь! – отвечал я.

– Почему?

– По многим причинам.

– Слышите ли вы и понимаете ли вы, что я вам говорю? – захлебываясь от гнева, кричал частный. – Именем Императора приказываю тебе – подпишись!

– Воля Государя Императора для меня священна, – с твердостью отвечал я, – и за Веру, Царя и Отечество я не пощажу своей крови и даже самой жизни, а подписываться не стану, и вы сами от меня не в праве того требовать, тем более, что вы и следствие-то произвели без соблюдения законных формальностей…

– А в чем именно? А?

– Да вот, в записанных вами показаниях все листы без законной скрепы, а лист с подписями так и вовсе белый и к делу не подшитый: на нем можно написать выше подписей все, даже денежное заемное письмо. И что тогда? Обитель должна будет уплатить лишь потому, что вы заставили отца игумена и всю братию подписаться под листом чистой бумаги – так, что ли?…

Надо было видеть конфуз частного!.. Пришлось-таки ему забрать и переделать все вновь, а взволнованный игумен ушел в свою спальню, ворча во всеуслышание:

 

– Вот навязался на нашу шею мошенник! Анафемская душа! Погоди: я покажу тебе форму!

Дознание было переделано, как я хотел, и было в нем засвидетельствовано, что иеродиакон утонул от нетрезвого поведения.

Многих скорбей мне это стоило, но рапортом преосвященному было донесено, что умерший утонул в белой горячке.

Но владыка, получив такой рапорт, безмолвствовал, оставив в обители все по-старому. Нет – не по-старому оставалось у нас после того в монастыре, а еще хуже прежнего. Довольно будет сказать, что из Четьи-Миней начали вырывать целые листы для курения табаку, а монастырская власть уже ни на что более не обращала внимания. Правда, ездили к нам и благочинные, но их умели делать и глухими, и немыми. А были среди них и такие, которые возвышались даже до выговора игумену за то, что при выезде их из обители… не трезвонили в колокола!..

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru