Необыкновенно заболел предсмертной болезнью наш несчастный. Видно, уж так было Богу угодно, чтобы за исключительные его страдания увенчаться ему и исключительной кончиной.
Был май месяц 1881 года, около двадцать пятого числа. Сирень уже отцвела.
Наступало жаркое лето… По издревле заведенному в провинции доброму обычаю, послеобеденные часы посвящались сладкому отдохновению, как тогда говорили, «в объятиях Морфея» или «Храповицкого». После обеда, обыкновенно раннего – не позже двух часов – и после отдыха у нас к пробуждению домочадцев ставился самовар; за которым обычно хозяйничали или моя мать, или я, как старшая. На меня же возлагалась и обязанность будильщицы.
Андрей Александрович отдыхал после обеда в одной комнате с отцом: отец – на постели, а он – на диване. До этого дня наш кум был совершенно здоров, да и после обеда лег отдыхать, ни на что не жалуясь. Когда все стали собираться к послеобеденному чаю, а его, смотрю, все нет. Я окликнула его, но ответа не получила. Окликнула опять. Ответа нет. Вошла я в комнату, где он отдыхал, и что же вижу? Стоит Андрей Александрович около своего дивана почти совсем одетый; в руках у него жилетка, и он все мнет ее в руках, а сам ничего не видит и не слышит.
– Андрей Александрович, а, Андрей Александрович! Идите ж чай пить: все уже собрались и вас ждут.
А Андрей Александрович хоть бы голову повернул в мою сторону: стоит, как зачарованный, мнет в руках жилетку, глаза широко раскрытые смотрят куда-то вверх и все в одну точку. У меня сжалось сердце от неясного предчувствия. Я опять – ему:
– Андрей Александрович! Да идите ж: мы чай пить вас дожидаемся!
Он как будто опомнился немного от настойчивого тона моего голоса и стал отвечать, но все не отрывал взгляд от какой-то невидимой мне точки:
– Некогда, некогда мне теперь, Анюта, чай пить: домой надо идти скорее!.. Давай мне сапоги, калоши, шапку, палку!.. Да, неси все скорее… Пора, пора!..
Я не поняла сразу – куда это ему пришла пора собираться, и хотела было обратить его речи в шутку: думала, не заспался ли мой Андрей Александрович.
– А где дом-то ваш? – спросила я. – Куда это вы так идти-то спешите?
– Там – мой дом! – указывая вверх, ответил Андрей Александрович, – там – и мой, и твой, и кума, и всех, всех!..
А глаза у него стали как-то еще больше. На зрачки прямо жутко было смотреть – до того они расширились…
Так вот оно что! – подумала я испуганно…
– Там, там – дом наш! – продолжал говорить, точно в забытьи, Андрей Александрович, – все скоро там будем: и кум, и кума… и ты туда тоже пойдешь в свое время!.. Никто дома своего не минует!..
– Да вы разве что-нибудь там видите? – спросила я, а у самой сердце так и заколотилось.
– Все, все вижу, Анюта… Хорошо там, Анюта! Веди меня туда скорее, скорее веди! Уж немного осталось мне до дому: веди скорее!
– А как немного-то?
– Да три шага всего, а там и дом!
И Андрей Александрович вздохнул с какой-то особенной радостью удовлетворения…
Тут вошел в комнату мой отец, и мы, кое-как надев на Андрея Александровича его жилетку и пиджак, привели его к чайному столу. Он шел с нами, как автомат, устремив взгляд все в ту же незримую для нас точку.
Привели его к столу, усадили, налили ему чаю… Он вдруг склонил голову на руки и, облокотившись на стол, стал тереть одной рукой лоб и все в том же полузабытьи говорить:
– Быть и не быть – статья мира такая!.. В этом вся статья мира: сейчас тут, а завтра – где? Был и нету!.. Как – нету? Есть!.. Был, есмь, буду!.. Вот и вся статья мира: быть!..
Все мы тут поняли, что Андрею Александровичу настало время умирать, и что это – ему предсмертное видение.
Водворилось торжественное и вместе жуткое молчание… Продолжалось оно довольно долго, а Андрей Александрович все тер лоб и приговаривал все те же слова…
Наконец молчание наше было прервано моим отцом:
– А мне, – спросил отец, – скоро, кум, там быть?
– Вскоре после меня и ты туда пойдешь! – отвечал ему Андрей Александрович…
И мать, и я, и сестра стали его о том же спрашивать, но тут у него внезапно покраснело лицо: он как-то полуоткинулся на кресле и захрапел. Глаза закрылись… Мы хотели его поднять, чтобы перенести на кровать, да не осилили – послали за нашим кучером, и с его помощью отец перенес Андрея Александровича в свою комнату. Хотели, было, там уложить его на диван, но сделать этого не удалось: какая-то сила приводила его в сидячее положение…
Так мы и оставили его сидеть, обложив подушками, а под ноги поставив кресло.
Он все храпел, но лицо уже не было так красно.
В таком положении он провел восемь суток, не приходя в сознание. Хотели призвать доктора, но кум наш врачей терпеть не мог, и отец мой, боясь, как бы он, придя в сознание, не увидел около себя доктора, звать его не позволил.
Тяжелое для всех нас было время – эти восьмеро суток: приходилось и днем, и ночью дежурить у изголовья больного, ни на минуту его не покидая, в ожидании, что вот-вот он придет в себя. В конце последних суток у него вдруг открылось горлом кровотечение: много вышло крови, и тут кум очнулся в полном сознании.
Потребовал, чтобы его обмыли; надел, с помощью отца, чистое белье и, как ни в чем не бывало, только очень слабый, вышел через восемь суток своего забытья к послеобеденному чаю. За столом сидел, как здоровый, но из-за стола встать не смог: с ним сделалось что-то вроде паралича в ногах, и тут-то он уже окончательно заболел своей предсмертной болезнью.
Тяжелая эта была болезнь и сопровождалась таким тяжелым запахом от больного, что отец мой, несмотря на все расположение к куму, уговорил его поместиться в городской больнице. Сам свез его туда на своей лошади и сдал с рук на руки больничному начальству.
– Не скучай, кум, – сказал он, – навещать тебя будем каждый день. А поправишься – опять к нам, милости просим. Видишь – твое дело идет на поправку: какие были ноги-то твои? А теперь уже и владеть ими начинаешь. В больнице тебя живо выправят.
Кум обещал не скучать. Но не прошло и двух дней, как он неожиданно для всех вернулся к нам в дом, едва передвигая свои больные, опухшие от водянки ноги.
Отец был в это время на службе.
– Обманул кума-то: не остался в больнице, – объявил он с болезненной и жалкой улыбкой, – к вам притащился помирать – уж вы меня, ради Христа, не гоните!
У кого же хватило бы духу гнать беднягу, и он остался доживать у нас свои страдальчески последние дни. Но было немыслимо, чтобы он оставался в доме: слишком тяжкий дух шел от его больного, исстрадавшегося тела, и мы на общем совете порешили поместить больного в нашем саду. Была там небольшая холодная постройка – уютная, чистенькая, заново оклеенная обоями комнатка, куда в летнюю жару отец мой любил удаляться на ночлег – от ночной духоты в доме и от утренних мух; вот эту-то комнатку мы и отвели больному. Шел июнь месяц; стояло тепло, и ему в саду было куда лучше, чем в доме. Только другая была беда: никто из прислуги за ним ходить не хотел, не перенося запаха.
Пришлось ходить за больным мне, его куме: так и ходила я за ним до последней его минуты.
Тихой, блаженной была кончина страдальца. За две недели до смерти, по его желанию, мы его особоровали и причастили, и с этого дня и до самой кончины он не переставал тихонько, про себя петь: Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!..
Изредка просил меня поиграть на гитаре – я на ней немного пощипывала, – а затем опять принимался петь Трисвятое.
Так и прошли последние две недели перед смертью.
Жалел он меня, понимая, что тяжело мне за ним ухаживать, хотя я этого ничем не показывала:
– Потерпи немного, бедная Анюта: скоро, скоро я тебя освобожу – уже и шагу полного не осталось до могилы!
– Полноте, Андрей Александрович, что вы говорите такое: еще мы с вами в «шестьдесят шесть» поиграем. Бог даст, скоро совсем поправитесь!
А где там было поправиться: больной таял, как догоревшая свечка.
Он загадочно и грустно улыбался в ответ на мои успокоительные речи, а сам все твердил:
– И полного шагу-то и того не осталось!
Я не понимала в то время этих слов: из памяти вышло, что говорил он нам во время своего видения. А дело-то потом само себя оказало, и стало ясно, что это были за «шаги» Андрея Александровича.
Двадцать четвертого августа была суббота. Я пошла вечером ко всенощной.
Возвращаюсь домой, а мне прислуга и говорит:
– Вас что-то Андрей Александрович скричался: идите к нему скорей!
Я побежала в сад и с ужасом увидела: стоит мой Андрей Александрович в дверях своей комнаты и не своим голосом кричит:
– Анюта! Беги скорей, купи два хлеба!
И было чего мне по первоначалу испугаться: все время мой больной был без ног, а тут встал сам и стоит у дверей, как здоровый, да еще кричит таким, показалось мне, страшным голосом. От изумления и с перепугу я не сразу ответила, а он опять кричать:
– Беги скорей, покупай два хлеба!
Тут я немного пришла в себя и ответила:
– Успокойтесь, Андрей Александрович, подите – лягте: какие теперь хлебы – булочные все заперты.
– Да не эти хлебы – не булочные: небесные два хлеба принеси для нас с тобой, Анюта!
Не поняла я его, а он-то о Причастии, выходит, говорил, называя его небесным хлебом.
Уложила я беднягу тут в постель. Он совсем обессилел.
На другое утро, – было это воскресенье – я собиралась к ранней обедне, смотрю – кум кончается, и с первым ударом колокола отлетела из измученного тела исстрадавшаяся душа страдальца, кого на земле звали Андреем Александровичем Карасевым.
Умер он двадцать пятого августа, а около двадцать пятого мая заболел. Ровно три месяца исполнилось со времени его видения: они-то и были загадочными тремя шагами, отделявшими горькую земную жизнь несчастного от блаженной жизни вечности.
Плакала я по нем, когда его хоронили – уж очень к нему привязалась за последнее время, очень жалела его за все горе, какое довелось перенести на земле горемыке-куму. Прошло сорок дней со дня кончины. Все сорок дней я ходила ко всем службам, подавала за обедней частички за упокой его страдальческой души, служила панихиды… Только на сороковой день вот что произошло со мной: это вы уж, как хотите, так и понимайте!
Собралась я к ранней обедне последний раз помянуть кума у престола Божия; стала одеваться, да уж, сама не помню, как, сидя на стуле, взяла да заснула.
Смотрю – во сне ли то, или наяву, разобраться в этом я не умею, – и вижу: отворяется дверь в мою комнату, и входит сам Андрей Александрович, как живой, но только такой хороший, хороший! И лицо радостное. Входит он и говорит:
– Ты меня не бойся, Анюта! Я только на минуточку: меня насилу к тебе отпустили – уж очень я к тебе просился, и отпустили-то всего на самое короткое время… Да ты меня не бойся же, Анюта!
– Да я и не боюсь вас, Андрей Александрович, – ответила я, а у самой поначалу, ох, как жутко было на сердце… Потом – ничего, обошлось и стало как-то интересно и радостно: что, мол, дальше будет?
– Вот зачем я пришел к тебе, Анюта: я хочу тебе показать, какую я тебе рядом со мной комнату приготовил. Хочешь ее посмотреть?
– Покажите, милый Андрей Александрович!
Тут Андрей Александрович подошел к глухой стенке моей комнаты, что-то там отодвинул, и моим глазам предстала чудная, светлая, невиданной красоты комната: а за ней – открытая дверь в другую, соседнюю…
– Эту, вот, я тебе приготовил, – сказал Андрей Александрович, – а вот та, другая, рядом – это моя теперешняя. Видишь, как нам будет с тобой хорошо![42]
Сладко стало у меня на сердце: я забыла свой мимолетный страх и уже смело обратилась с вопросом к душе своего кума – я уже знала, что это была душа его:
– Скажите мне, Андрей Александрович: страшно вам было переходить мытарства? Ведь вы уже их, стало быть, перешли, если вас ко мне отпустили?
– Экая какая ты, Анюта! Все-то тебе расскажи. Некогда мне, Анюта – пора домой: ведь я на короткий срок отпущен… Да, видно, делать нечего: еще с тобой минуточку побуду… Есть у тебя тут каша?
– Есть! – ответила я; смотрю: в самом деле, на моем столике откуда-то взялась тарелка, верхом полная каши, и рядом с тарелкой ложка.
Андрей Александрович взял ложку и стал ею брать и откладывать с тарелки по несколько крупинок каши:
– Вот столько, – говорит он, – отдал я за такой-то грех, столько – за такой, а вот столько – за такой…
Все свои грехи пересчитал Андрей Александрович, а тарелка с кашей, как была верхом полная, так, вижу, и осталась…
– А вот, это все, – добавил Андрей Александрович, указывая на полную тарелку, – отдал я за грех тайной злобы, которую я держал на сердце, и только-только хватило мне на расплату… Храни сердечный мир со всеми, Анюта! Всех и за все прощай ото всего сердца; не осуждай никого – и сама судима не будешь!.. А теперь пока, прощай, Анюта!
С этими словами скрылось мое видение, а я очнулась, или проснулась – это уж вы сами рассуждайте, как знаете. Как была я полуодетая, так и очнулась, сидя на своем стуле.
В приходском храме благовест уже звал меня к последней, сороковой обедне по душе новопреставленного раба Божия Андрея.
Прошло с того вот уже двадцать четыре года, успела я и состариться, и здоровьишко растерять, а все еще обещанной комнаты не могу удостоиться: видно, все ж осуждаю – не исполняю, видно, как следует посмертного завета на земле несчастного, а в селениях праведных блаженного Андрея Александровича…
Упокой, Господи, душу его в мире и в мире Своем премирном!..
Такова история, слышанная мною в Оптиной пустыни от Божией старушки…
Подумай-ка над ней, дорогой мой читатель! Не наведет ли она тебя на ту правду, которой тщетно добивается твоя душа в нашем, во зле лежащем мире?…
В старых рукописях, в которых одно время довелось мне рыться, в поисках святых воспоминаний о великом молитвеннике за грешную Русскую Землю, преподобном Серафиме Саровском, я нашел один документ величайшей важности для православно-христианских упований.
Документ этот – письмо некой генеральши Ефимович к рославльскому помещику Михаилу Николаевичу Семичеву. Письмо это помечено октябрем 1834 года и касается оно благодатных чудес святителя Митрофана, со времени святой кончины которого двадцать третьего ноября 1903 года исполнилось ровно двести лет.
Привожу это письмо в подлиннике.
Любезнейший братец! Спешу сообщить вам существеннейшее событие в жизни нашей. Какие чудотворения милосердия Божия явлены нам! Какой явной благодати удостоены добродетельные Соколовские!
У них в селе Преображенском было сие святое событие.
Дочь Василия Азанчевского воспитывалась в Смольном монастыре и десять лет была одержима ужаснейшими болезнями: у нее были припадки беснования; была слепота на один глаз и имела ногу изболевшую. Обе монархини – покойная и нынешняя[43] – приложили о ней многомилостивейшие попечения, но все искусство докторов было бессильно и для нее бесполезно, и она оставалась в лазарете безнадежных. Там удостоилась она видеть во сне три раза святителя Митрофана, который, явившись в последний раз, исцелил ей ногу. Она проснулась, попробовала булавкой онемевшее место, с восторгом почувствовала боль и могла, с помощью ленты, ступить на ногу и ходить. Но она не решилась тогда исполнить приказание угодника объявить сие чудотворение, боясь неверия своих подруг.
Год, как она отпущена из монастыря. Не имея матери, она в Москве просила родственницу свою свозить ее в Воронеж, но болезнь этой родственницы (ее уже нет ныне в живых) воспрепятствовала сему. Болящая Азанчевская крайне сему огорчилась и непременно пожелала, чтобы отвезли ее в Преображенское к Соколовским.
Добрая сестра, Анна Андреевна Соколовская, не щадя своего здоровья, берегла ее дни и ночи, но припадки ее становились так сильны, что во время их самые сильные мужчины не могли ее удерживать.
Десятого августа было начало чудотворений.
Дочь Соколовского, Елена Павловна Лыкошина, везла малолетнего сына в Смоленск к доктору и заночевала в своем имении, в шестидесяти верстах от Преображенского. Там она нашла одного своего слугу умершим, и в ту же ночь видит во сне, что он воскрес и говорит ей:
– Не удивляйся! Это ничего против тех чудес, какие ты увидишь в доме твоего отца. Спеши туда, как можно, к ночи.
Проснувшись в сильном волнении, она тотчас уехала к отцу, куда уже, оказалось, съехалось и много родных, сами не зная почему.
В десять часов вечера начались у болящей припадки сильнее прежних и продолжались до двенадцати часов ночи… Вдруг она воскликнула:
– Верую, святый угодник, верую! Но без ленты ходить не могу!..
Говорила отрывисто, как будто кому-то отвечала, а затем – опять:
– Верую! верую!..
С этими словами она вскочила и, кинувшись как бы к ногам угодника, целовала пол и как бы за кем читала молитвы…
Все были в таком волнении, что никто не собрался с силами за нею писать…
Потом болящая села и говорила:
– Не могу открыть глаз – уже десять лет закрыт… Верую, верую! – и кинулась к ногам угодника; затем наклонилась, как бы, под Евангелие, подходила под благословение; раскрыла грудь, на коей была рана и в которую еще утром Анна Андреевна вкладывала много корпии, и вдруг вскрикнула:
– Помазал, помазал!
Каково же было поражение всех предстоящих, когда увидели, что рана исчезла…
В четыре часа пополуночи она упала на кровать в сильной слабости и, отдохнувши, спросила:
– Видели ли вы угодника Божьего святого?
Отвечали ей:
– Нет, мы недостойны видеть такой благодати.
Она опять сказала:
– Он придет завтра и послезавтра… И другой был с ним, Тихон Задонский; но я не могла его рассмотреть – так было от него светло. Он принимал Евангелие от святителя Митрофана.
Болящая передала слова, которые ей сказал святитель:
– Вот и я – на помощь твоих страданий! Я прислан от Бога исцелить тебя для прославления Его имени. Терпи, мужайся и не унывай духом. Много тебе будет искушений, а потом получишь исцеление, не будешь иметь никаких болезней, но будешь страдать за имя мое.
На это приветствие она ответила ему:
– Угодно тебе исцелить меня – я буду прославлять благодать, милость и имя твое; угодно тебе прекратить жизнь мою – я, на одре смерти лежащая, в изнеможении сил скажу: да будет воля твоя!
Потом она рассказывала, что святитель Митрофан выговаривал ей за то, что она не объявила никому в Смольном монастыре о происшедшем исцелении ее ноги, которое посему было приписано лечению лекарей. Она отвечала, как было выше сказано, что боялась неверия.
Угодник ответил:
– Кто не верит, пострадает более тебя…
В тот день – это было одиннадцатого августа – она получила исцеление глаза, ноги, и рана ее закрылась, но припадки к одиннадцатому часу стали еще сильнее, и она начала упрекать, что брат ее и Лыкошина не истинно верующие, что они хоть и верующие, но вера их пополам с любопытством, и что она оттого сильнее страждет.
В двенадцатом часу ночи явился ей святитель Митрофан. Опять было то же моление. Когда пришла в себя, сказала, что угодник объявил ей, что в следующую ночь он ей откроет жизнь, смерть и Царствие Небесное. К третьему часу ночи спросила себе чистое белье и сказала:
– Рубашка будет освящена нынешнюю ночь.
В десятом часу утра с нею были необыкновенные припадки, продолжавшиеся до трех часов дня.
Следующую ночь явился святитель Митрофан, открыл ей книгу ее жизни, в коей от самого ее детства вписаны все ее дела добрые и дурные, ее чувства и помышления. Потом он показал ей смерть. Она закричала:
– Как темно! – и с ужасом искала себе защиты у угодника и опять кричала:
– Заступи, помоги, выведи! – и как бы оборонялась от кого-то.
В это время тело ее местами вспухало и покрывалось синими пятнами. Потом в трепете и исступлении воскликнула:
– Ах, как хорошо и светло!.. Господи! Ты очистил мою душу!
На ее лице был виден необыкновенный восторг… Потом, вдруг опечалившись, воскликнула:
– Для чего же мне еще здесь жить? Кому нужна жизнь моя?… Да будет воля твоя, святый угодник!.. Молю тебя благословить всех, кого я назову.
И стала называть с расстановкой, как бы давая угоднику повторять имена всех предстоящих, многих отсутствующих и всех православных христиан.
Тут все с воплем кинулись под ее руки, которые она держала так, как бы получала благословение. А она все время явления хватала Анну Андреевну Соколовскую: видно было, что ей хотелось подвинуть ее к угоднику.
Потом святитель Митрофан помазал ее миром. Она подставляла для помазания руки и ноги и отирала их рубашкой. После того как святитель возложил на ее голову руки, тогда она поспешно велела разбудить всех детей, говоря, что лишь их невинные уста должны прикоснуться к сему освященному месту.
По ее словам, святитель ей сказал так:
– Вступая в новую жизнь, старайся приобретать нетленные богатства: смирение, кротость, терпение, любовь и несомненную надежду на милосердие Творца, и да будет твоим путеводителем вера!
Пришедши в себя, она тотчас попросила везти себя в Смоленск к Божией Матери. Велела снять с себя рубашку, так как святитель сказал:
– Ты ею будешь исцелять больных. – А затем сказал: – Тебе явится Ангел-хранитель.