Возымели боголюбивое желание Лука Александрович Федотов и супруга его Любовь Степановна сделать на икону Божией Матери Всех Скорбящих Радости сребропозлащенную ризу. О задуманном пожертвовании сообщили они отцу игумену и испросили у него соизволения на то, чтобы для исполнения их желания послан был в Москву я.
Значительные были они благодетели монастырю, и пришлось моему безвольному и слабому игумену согласиться с их желанием. Федотовы вручили мне двадцать два фунта серебра в столовом сервизе, несколько дюжин с чернью вызолоченных серебряных ложек, около фунта чистого червонного золота, несколько штук драгоценных бриллиантов и отправили меня в Москву, к известному фабриканту Сазикову.
Одна работа этой ризы обошлась более восьмиста рублей серебром.
По приезде моем из Москвы один боголюбивый купец пожелал вызолотить вновь иконостас Покровского придела и расписать весь храм. На все это он дал деньги с условием, чтобы вся работа производилась под моим наблюдением и чтобы мне и производить все расходы, не открывая игумену имени жертвователя, но твердо заявить ему от его имени, что все дело должно быть совершено мною. Благотворитель этот желал еще сделать над святыми вратами скульптуру Ангела в рост человека с трубой и венцом в одной руке и мечом в другой, позолотив все червонным золотом. Над вратами ему еще хотелось изобразить масляными красками Пресвятую Троицу в образе трех странников, принимаемых Авраамом под дубом Мамврийским, и сделать под этим изображением подпись: «Господи! Аще обретох благодать перед Тобою, помяни раба Твоего».
Пожертвование было крупное, и игумен, опять скрепя сердце, дал мне и на эту работу свое благословение, но все выпытывал:
– Только к чему секреты? Скажи: кто это такой? Кто жертвует?
Хотя и получил я настоятельское благословение, но не было покойно мое сердце: я знал, что по наветам зависти казначея мне не пройдет даром и поездка в Москву к Сазикову. До трех раз я приступал к игумену за этим благословением, и всякий раз он его давал мне, не упуская, однако, сказать:
– Скажи мне имя жертвователя! Не возьму в толк, к чему это…
Напоследок, уже в третий раз, он сказал, наконец, определенно:
– Ну, начинайте! Бог благословит.
Но не успел я дать задатка слесарю, чтобы тот приступил к фигуре Ангела, а затем взяться и за возобновление иконостаса, как меня потребовали в келью к настоятелю. Уже с первого взгляда было видно, что игумен мой находился под парами вина и влиянием казначея. Едва только я явился, он с порога запретил делать фигуру Ангела и приказал отложить все дело на неопределенное время.
– Вот еще явился какой возобновитель! – кричал игумен. – Без тебя обитель четыреста лет стояла, а ты откуда такой взялся? Я-де им два иконостаса возобновил!.. Убирайся-ка, откуда пришел!.. Что мы – идолопоклонники, что ли, что вы на ворота кого-то посадить хотите?… Не надо!.. Я хоть лыком шит, да – игумен: а ты кто?
Я пробовал, было, напомнить ему, что он уже дал мне свое благословение, и что мною уже розданы задатки, но игумен и слышать ничего не хотел и даже божился, что мне никогда своего благословения не давал.
Так и не была исполнена воля жертвователя. К счастью, мне были возвращены задатки, и я мог оправдаться перед этим боголюбцем, а могло бы выйти и так, как было при возобновлении Успенского иконостаса: взял у меня тогда игумен пятьдесят рублей, чтобы расписать в красках купол, но даже и побелки мелом не сделал – зря пропали пожертвованные денежки.
С этого времени гонение на меня усилилось еще больше.
В числе братии были иноки простые сердцем, преимущественно из крестьян, которые оставили мир не из временных каких-либо своекорыстных выгод, а единственно из любви к Господу, из желания Ему работать в монастырском уединении. Эти иноки любили меня о Господе и изредка ходили ко мне, чтобы я им почитал что-нибудь из книг святоотеческих. И я читал им из Иоанна Лествичника, из аввы Дорофея, Симеона Нового, Марка Подвижника, Нила Сорского, Макария Египетского, Исаака Сириянина, Исайи Отшельника и многих других. Удовлетворяя их жажде духовного знания, я в святоотеческих писаниях находил для них ответы на многие недоуменные вопросы. Великая в том была и для них, и для меня польза; но диаволу это, наверное, не нравилось, и он стал внушать казначею, а через казначея и игумену – прекратить наши братские собеседования. И взялись они у моих собеседников выпытывать:
– Зачем вы ходите к нему?
В простоте своей сердечной и не подозревая козней вражьих, те отвечали:
– Да, как же, батюшка, не ходить к нему?… – и принимались восхвалять меня не в меру моего достоинства, называя меня чуть ли не ангелом…
Можно себе представить, как такие речи действовали на врага, внушавшего против меня завистливую ненависть!
– Вы не понимаете его, – твердили игумен с казначеем, – потому-то вы и ходите к нему и его ублажаете; а мы вам говорим, что это из мошенников мошенник: у него одна цель – быть игуменом. Мы его знаем лучше вас – это мошенник, каких редко…
– Я не доволен теми, – внушал игумен, – кто к нему ходит. Так и знайте, что те, кто к нему ходит, у меня будут на плохом счету.
Столь неожиданный для них отзыв крайне удивил иноков и, слыша его неоднократно, они заметили явное ко мне недоброжелательство начальства и, боясь его гнева, стали ходить ко мне реже и с великой опаской, со слезами передавая причину их кажущегося ко мне охлаждения.
И в Лебедяни, бывая в домах именитых граждан, игумен не упускал случая на вопросы обо мне отзываться неоднократно о моей личности, называя меня льстецом, гордецом, святошей и страшным мошенником. Бывая часто в нетрезвом виде, он звал меня к себе в келью и тут поносил всяческими ругательными словами, а иногда ни с того, ни с сего кричал:
– Подай сюда ключи от свечного ящика, ты не можешь быть полезен для обители – ты мошенник! Ты ожидаешь моего кресла!
И сколько я его ни разуверял именем Богоматери, он ругал меня еще более, говоря, чтобы я вышел из обители.
– Ты – бесполезный человек! – только и слышал я в эти минуты.
Я хорошо понимал, что это было на меня гонение вражье от древнего человекоубийцы, пользовавшегося несчастной настоятельской слабостью, но, Боже мой! До чего тяжело мне бывало это переносить! Особенно тяжело мне было еще потому, что не с кем было во всей обители разделить своего горя, не от кого было получить слова поддержки и утешения. И уходил я тогда, одинокий, в свою уединенную келью и, обливаясь слезами, взывал к моему Господу:
– Господи мой, Господи! Призри на скорбь души моея и утеши меня благодатною Твоею силою, и укрепи немощи моя, и просвети сердца ненавидящих и гонящих мя светом благоразумия Твоего, да вси единым сердцем и едиными усты будем петь и восхвалять Пресвятое имя Твое Отца и Сына и Святого Духа всегда, ныне и присно, и во веки веков. Аминь…
И вот, после одного из таких искушений вижу я в сонном видении: будто стою в Покровском приделе во время утрени и, когда запели «Честнейшую херувим», явился монах, но не простой, потому что на персях его был крест. Лицо монаха было несколько рябовато, бородка продолговато-окладистая, с проседью. На руке он держал мантию, ремень, четки и клобук, а шел из Успенского придела в Покровский алтарь. Проходя через клирос и поравнявшись со мною, он сказал, показывая мантию и клобук:
– Готовься!
И очень скоро после этого сновидения я был пострижен в мантию. Совершилось это великое событие моей жизни в день Одигитрии, июля двадцать восьмого дня 186… года[20]. После пострига отец игумен говорил мне, что он написал на трех записочках для меня три имени и положил их на престол. Два раза во время служения он брал с крестом одну из трех записок, и оба раза выходило для меня имя «Феодосий». В день моего пострига, когда нужно было идти постригать меня за малым входом, он взял с престола записку, и в третий раз вышло мне имя «Феодосий».
Вспомни, читатель, мою молитву у раки преподобного в Киеве и слова подошедшего ко мне неизвестного старичка-монаха и подивись со мною вместе великим и неисследимым путям Господним!
Однажды приехала к отцу игумену настоятельница новоустрояемой тогда Илларионовской Троекуровской общины, мать Макария[21], в то время очень ко мне благоволившая. Всякий раз, как она приезжала в наш монастырь к отцу игумену, она просила вызывать меня в настоятельскую келью. От нее игумен не только скрывал свое недоброжелательство ко мне, но старался показать, что обо мне имеет особое отеческое попечение.
Богу ведомо одному – может быть, в его-то душе и не было бы против меня дурного чувства, если бы не его слабость и склонность поддаваться чужим и враждебным влияниям. Да и то сказать – нельзя судить души человеческой, а тем более ее осуждать, когда знаешь по себе силу врага рода человеческого. Помни все время, пока читаешь мое повествование, дорогой мой читатель, что я – летописец, а не судья, и разумей, что, описывая монастырское нестроение, я не монастыри обвиняю, а человеческую немощь, поддающуюся диавольскому соблазну, когда ей так было бы легко, с помощью благодати Божией, отражать нападение невидимых врагов: стоило лишь строго держаться святоотеческих заветов и богомудрого старчества.
Смотри, как при тех же людях и с теми же их немощами, и при действии тех же враждебных сил цвела в то время да и теперь, благодарение Богу, процветает Оптина пустынь и другие высокие обители Российские, где введено и держится старчество. Где старец, которому всякий инок обязан открывать ежедневно свои помыслы, ради Христа, Которому он служит, и ради христианского совершенствования, вот тебе уже те Евангельские «двое», посреди которых Господь обещал невидимо присутствовать. Это уже – Церковь, которую и врата адовы не одолеют. Где же там безвозбранно действовать лукавому?… Не то в обителях, подобных Лебедянской, какой она была в мое время…
Но продолжаю рассказ.
Так вот, приехала мать Макария, по случаю ее приезда был позван к игумену и я.
Был тут и казначей. Попили мы чайку, посидели, побеседовали, а затем стали и прощаться. Поднялась мать Макария со своего места, чтобы собираться отъезжать домой, а я держал в руках ее легонькую, теплую беличью накидку из рясы блаженной памяти нашего с нею старца, иеросхимонаха Макария. Стоял тут и казначей и вдруг ни с того ни с сего, точно откуда-то сорвался, указывая рукой на меня, крикнул игумену:
– Видишь ли ты этого человека? Попомни мои слова: вот – дай срок – он нас с тобой так попрет из обители, что ты только ахнешь!
К чему и отчего он стал так предсказывать, но игумен от его слов сконфузился даже до краски в лице, а казначей, ни с кем не простившись, вышел из кельи и так хлопнул дверью, что стекла задрожали, а потом, вслед, полуотворил дверь и из-за нее опять выкрикнул:
– Погоди, он тебе послужит – попомни это! Он обоих нас выгонит из обители!
С тем и ушел. Мы с матушкой Макарией улыбнулись, а отец игумен только и нашелся, что сказать:
– Да, вишь, он немножко тово!
Мать Макария не утерпела и высказала отцу игумену все свое негодование на неблагопристойность этой выходки, а также и удивление, как может дойти в монастыре такое неуважение к настоятелю.
Мне же это, увы, было нисколько не удивительно!..
Стоял я однажды в своей келье на молитве перед иконой Распятия Спасителя и вдруг увидел, что губы Божественного Страдальца сделались огненными. Я пришел в такой ужас, что изнемог всем существом души моей, но молиться не мог.
Видение это по малом времени исчезло.
В моей уединенной келье, сперва секретно, а потом с благословения отца игумена, который временами благоволил ко мне, я выкопал под полом подземелье, как бы могилу, и поставил в него с одной стороны гроб, а с другой – гробовую крышку. Крышку гроба я сделал, еще когда жил в миру, конечно, тайно ото всякого постороннего взгляда.
Подземелье это было любимым местом для моей молитвы, и туда я часто уединялся молиться, становясь между гробом и его крышкой пред большим Распятием нашего Господа.
От юности моей и по настоящее время я имел и имею неодолимый для меня панический страх перед всякого рода гадами – змеями, ящерицами, червями. Где бы я ни был, в саду ли, в поле или в лесу, молился ли я или просто лежал на траве, меня всегда пугал помысел – нет ли здесь какой-нибудь гадины? Я и до сих пор избегаю попасть в густую траву, а для отдыха стараюсь выбрать чистенькое местечко.
В могиле под кельей неоткуда было взяться никакому гаду, однако я всякий раз, как туда спускался, испытывал некоторого рода боязнь… Несмотря на этот страх, любил я могильное безмолвие, где иногда целые ночи и дни проводил без сна или на молитве, или в размышлении о тайне нашего спасения и неисследимой вечности, ожидающей православно верующую душу.
Враг знал мою слабость и здесь не оставил меня в покое.
Молясь однажды в своей келье, я увидел около себя огромную, длинную, толстую змею. Я обомлел от ужаса. Подползла эта змея к дверце, ведущей в подземелье, и вдруг, на моих глазах, стала утончаться и, сделавшись тонкой, как пиявка, проползла в дверную щель и скрылась в подземелье. Долго я боялся спускаться на молитву ко гробу. Немного дней спустя кто-то, пока я спал, нагнул столбик из черных крашеных дощечек, на котором у меня были укреплены стенные часы, да нагнул так, что часы остановились.
Прошло после этого некоторое время, и я решился, наконец, опять спуститься на молитву в свое подземелье. Зажег я свечу, спустился ко гробу, тщательно осмотрел все закоулки подземелья и, убедившись, что, кроме меня, нет ни одного живого существа, я упокоился. Только успел я преклонить колени, как увидал, что по могиле пробежала большая ящерица, но не того цвета, какого они обыкновенно бывают, а цвета человеческого тела. На этот раз я не испугался и, оставив молитву, взял свечу и снова стал осматривать свое подземелье. Таких ящериц я обнаружил несколько штук, перебил их и выкинул. На другой день явление это повторилось, на третий – тоже, и вместо молитвы мне пришлось заниматься избиением ящериц, которых в подземелье собиралось всякий раз, как я туда спускался, так много, что, пока я всех переловлю, перебью и повыкидаю, некогда было уже и молиться. Дивился я, откуда они брались, когда муравью-то, и тому неоткуда было пролезть…
Так и пришлось мне на время оставить мое могильное безмолвие.
Спрашивал я садовника монастырского – он был из троекуровских крестьян, – доводилось ли ему в нашем саду встречать ящериц, он с уверенностью мне ответил:
– Никогда! А если бы были, то мог ли я, живя безвыходно лето-летское в саду, их не видеть?
Искушение это продолжалось до тех пор, пока я не написал о нем, прося молитв, старцу Амвросию Оптинскому. Более ящериц я не видел.
Прошло некоторое время. Я по-прежнему, уже безбоязненно, становился на молитву в своем подземелье, когда возникло новое искушение, которому не помогли и мои письма к отцу Амвросию. Говорил я о нем и лично, при свидании, великому старцу, но искушение это не только не прекращалось – напротив, усиливалось: слышались мне во время моей молитвы сперва тихие, невнятные голоса, а затем уж и ясное множество голосов, сладко ублажавших мои подвиги.
И я, грешный монах, оставлял молитву и целыми часами стоял, прислушиваясь к разговорам, услаждавшим тайную гордость и самомнение моей окаянной души.
Боже! Милостив буди мне грешному!..
Один брат нередко мне прислуживал, особенно во время болезни (у меня пухли ноги и были болезненные шишки на коленях; левую ногу даже скорчило в суставах). Я утешал этого брата, чем мог, и за копеечные услуги платил рублями, зная его совершенную бедность. И было этому брату искушение добиться моего послушания у свечного ящика, которым я, по правде сказать, даже тяготился по своей болезни. Сговорившись с келейником отца игумена, который и послушание-то получил по моей просьбе, они вдвоем уверили слабого настоятеля, что я по ночам напиваюсь мертвецки пьяным. А я, не хвалясь, скажу, что с тех пор, как я переступил за ограду обители, не только вина, но и браги не дозволял себе подносить к устам моим даже за трапезой в день Пасхи.
Не зная ничего о составившемся против меня, по вражьему наущению, заговоре, я часу в двенадцатом ночи, помолясь Богу, лег спать. Не успел я закрыть глаз, как раздался стук в дверь кельи и вошел упомянутый келейник отца игумена, который объявил мне, чтобы я немедленно шел к настоятелю.
Конечно, клевета обнаружилась, но сам-то игумен был не в порядке, и мне пришлось, уж и не вспомню в который раз, выслушать от него, что я и мошенник, и интриган, добивающийся игуменского кресла, и бесполезный для обители человек… Кончилось ночное свидание тем, что настоятель отобрал у меня ключи от свечного ящика и, склонившись на мои уговоры, улегся спать.
Келейнику я дал понять, что мне известны его кляузы, но ушел я из настоятельской кельи с великой скорбью в сердце.
Наутро ключи от свечного ящика мне были возвращены.
Одна боголюбивая жена подарила мне флеру (род тонкой кисеи) на окна – для защиты в летнее время от насекомых. Одновременно я выпросил у отца игумена из церкви маленькое Евангелие и образ преподобного Сергия. То и другое послужило для врага поводом воздвигнуть на меня новую клевету. Один из наших иеромонахов был как-то раз у меня в келье и увидал на окнах рамки из флера, и сатана наполнил его сердце злобной завистью. Иеромонах этот иногда бывал у той боголюбивой госпожи, и при очередной с ней встрече на вопрос ее обо мне стал говорить про меня много дурного и, увлекшись, начал ей рассказывать, что я даже вор, потому что украл из церкви Евангелие, икону и флер, из которого поделал себе рамки на окна… Этот флер открыл всю ложь его наветов, и эта госпожа, встретив меня в церкви, предупредила, чтобы я сторонился иеромонаха, объяснив причину своего предупреждения. Имя этой моей благодетельницы – Любовь Степановна Федотова, супруга известного уже читателю Луки Алексеевича.
Из ряду вон выходящей была эта женщина по своему боголюбию! Муж ее некогда служил в Сибири начальником в том округе, куда ссылались политические преступники, особенно из Царства Польского. Были они с мужем люди богатые, имели единственную дочь, которую любили без памяти, и по окончании мужем службы в Сибири поселились всей семьей в Лебедяни, в прекрасном доме. Звали их в городе «сибиряками» и очень почитали за выдающиеся качества их редких сердец. Были они глубоко религиозные, к храму Божьему усердные, любили монастыри и монастырское богослужение, к которым неуклонно езжали по большим праздникам; подавали щедрую и всегда тайную милостыню, выдавали замуж бедных невест, давая им приданое – словом, жили, как истинные христиане.
К единственной их дочери присватался один из богатых местных помещиков, владевший деревней крестьян и богатой усадьбой на реке Дону.
Родители невесты ничего против этой свадьбы не имели, но неугодна она была дочери, совсем юной девице, тогда как жениху было около сорока пяти лет.
Неугодна была эта свадьба и Богу, и Он взял невесту к Себе, не допустив до бракосочетания с нелюбимым.
Смерть единственной дочери, умершей в семнадцатилетнем возрасте, тяжко поразила чету Федотовых, но не предались они бесплодному отчаянию, а только усилили свою богоугодную деятельность и свои усердные молитвы к Богу. Что касается Любови Степановны, то ее религиозность в это скорбное для нее время возросла до степени подвижничества и на этой высоте оставалась до самой ее кончины. Исполняя по долгу своего звания все семейные обязанности, она в корне изменила отношение к внешнему миру и в течение десяти лет со дня смерти дочери и до праведного своего конца не пропустила ни одного дня, чтобы не быть в храме. Приезжала она к нам в монастырь за час или за полчаса до утрени и ни разу не позволила себе постучаться в ворота обители, чтобы вратарь ее впустил обогреться в ожидании утрени. Даже при двадцатипяти- или тридцатиградусном морозе, отпустив своего кучера домой, стояла она на снегу, прижавшись к калитке и дожидаясь, когда вратарь отопрет ворота или калитку.
Нередко случалось, что и вратарь, и игумен, и братия просыпали, и она, трясясь от жестокой стужи, все так же безропотно и безмолвно дожидалась, пока наконец-то откроют ворота те, кому надлежало ведать. О жизни ее, подвигах, благодеяниях нищим, убогим, сирым, вдовицам, церквам и монашествующим знает один только Сердцеведец Господь, я лишь могу свидетельствовать, что это была великая христианка, редкая из жен, которая, при всем достатке, довольстве и даже изобилии благ земных, не пользовалась решительно ничем и вела жизнь строгой и притом тайной постницы и неподражаемой подвижницы. По секрету рассказывали мне мать ее, Александра Петровна Антонова, и муж, Лука Алексеевич, что у нее от коленопреклоненной молитвы на обоих коленях были шишки величиной в кулак, которые обращались по временам в злые нарывы и раны.
В обращении своем с людьми Любовь Степановна была совсем как Ангел – с неизменной и кроткой улыбкой на устах, не умевших произнести ни единой жалобы. Глубоко начитанная в Слове Божием, она ум имела светлый и просвещенный Богопознанием – словом, когда мне приходилось слышать, как мужа своего она называла господином, то представлялась мне она, озаренная как бы сиянием своей святости, одной из дивных библейских жен, которым приучено было сердце поклоняться от самых юных лет. Это была воистину жена святая.
И этому-то ангелу сатана хотел меня опорочить и лишить меня доверия и непрестанной заботливости о моем духовном сиротстве среди враждебно ко мне настроенного большинства монастырского братства!
Благодарение Господу, неудавшаяся клевета до того расположила Федотовых в мою пользу, что с того времени я стал для них своим в их доме и сердце и был назначен душеприказчиком по духовному завещанию на их имение. Это так возвысило меня в глазах лебедянских граждан, что впоследствии, когда я стал иеромонахом, меня звали в Лебедянь еженедельно для совершения Божественной Литургии и для произнесения проповедей.
Иеромонах, меня оклеветавший, едва не заболел от зависти и взвел на меня игумену новую клевету, что будто я нарушаю его безмолвие, стуча ему по ночам в окна, а днем – в двери из желания чем бы то ни было ему досадить. Взведя на меня эту клевету, он сам ей настолько поверил, что просил себе перевода в другую келью, так как его келья была близ моей садовой калитки и окнами выходила в сад, где было мое уединение. Просьбу его уважили, а мне было через то много неприятностей.
Впоследствии этот иеромонах, утратив всякое значение в лебедянском обществе, чтобы вновь привлечь к себе расположение и внимание, обращался к владыке Тамбовскому Феофану с просьбой, чтобы его постригли в схиму, но на этот раз наш отец игумен его понял и владыка Феофан[22], сделав запрос просителю о том, «как он понимает схиме и как желает жить в схиме», прошения, по-видимому, не удовлетворил, потому что ненавистник мой и поднесь пребывает иеромонахом.