Началось, наконец, и наше ученье в Зубриловской школе. Хотя и почиталась она князем Голицыным образцовой, но преподавание в ней было довольно-таки старозаветное: все уроки свои мы должны были учить наизусть, в долбежку – и Священную историю, и Катехизис, и арифметику. Кроме этих уроков, нам преподавали и чистописание… Княжата учились дома со своими французами и немцами, а в свободные часы приходили играть с нами. Один из них учил нас маршировать, как солдаты маршируют, варить кашицу на огне и копать землянки; а другой обучал нас охотничьему искусству: как охотиться на зверей – волков, лисиц и зайцев; как трубить в рога и трубы, давая знать о каком-либо звере.
В этой игре я исполнял обязанности гончей, и дали мне кличку – «Галка». Я был картав и, когда они меня вместе с учителями спрашивали: «Фединька! Как тебя назвали?» – громко им отвечал: «Гайка», и все тогда очень надо мной смеялись, говоря: «не гайка, а галка, – скажи: галка!» – Я не обижался, а смеялся вместе с ними, уверяя их, что так не могу сказать, потому что картав. И меня за это всегда ласкали. В школе нас учили от восьми часов утра до пяти пополудни, после чего мы шли домой обедать; а к другому дню нам задавали уроки. Уроки требовалось, как я уже говорил, отвечать наизусть. В свободное от уроков время нам дозволялось играть в разные детские игры. Из этих игр любимыми нашими были игры «в казанки» или «шлюцки» и «в крысы», то есть бегать друг за другом и ловить. Не знаю уж сам, как и почему, но все ученики в случаях своих детских ссор или драки всегда обращались ко мне для разбора вины и умиротворения, и мне нередко случалось трепать до слез виновных, но они никогда на меня не сердились, а всегда оставались довольны моей справедливостью и беспристрастием. Особенно много недоразумений и ссор происходило во время игры «в казанки»: нарушались условия игры, били в кон произвольно, и старшие неправильно обыгрывали младших, и часто из этого выходила брань и драка. И вот в это время товарищи обращались ко мне, крича: «Что ж это такое, Федя, делается! Это и играть нельзя», – и требовали не дозволять старшим бесчинничать или удалять их из числа играющих. И, когда я, бывало, стану им говорить, они поначалу начнут мне противоречить и браниться. А у меня от детства был вспыльчивый характер и, когда увижу, что неправильно обижают товарищей, да еще меня начнут бранить, говоря: «Да ты-то что за птица? Тебе какое дело?» – тут сердце мое вспыхнет, я хватался за их волоса, и очень, очень чувствительно для них бывало мое наказание. Дело всегда кончалось тем, что протестующие покорялись со слезами и криком: «Не будем, не будем! Федя, прости! Будет бить-то!..» А обиженные с торжеством приговаривали: «Прибавь, прибавь им еще, Федя, чтобы они помнили, как нужно играть!» – Под мою сердитую руку попадало и княжатам, и я всем, не исключая их, с криком гнева говорил: «Что же это вы делаете? Что вы старше нас, так и обижаете несправедливо? Ступайте, жалуйтесь учителям – они лучше разберут, кто из нас прав и кто виноват!» И меня все ребятишки хвалили: «Так-де, вот им надо, пусть идут жаловаться, а мы тогда оправдаем тебя».
На эти детские игры и проказы смотрели часто гувернеры и учителя и, улыбаясь, хвалили меня за справедливость. Так продолжалось невозбранно довольно долго, пока не пришлось мне за свою справедливость сильно перетрусить. Как-то раз играли так-то вот мы, вдруг явился к нам посланный от княгини и потребовал, чтобы я к ней шел немедленно за ним в дом. Вот тут-то я и сробел. А щедрые на посулы товарищи мои, конечно, меня предали и стали мне вдогонку кричать:
– Вот тебе там достанется на орехи! Отдерут тебя на конюшне!
С большой робостью взошел я в зал дома, где княгиня с двумя своими дочерьми и мальчиками сыновьями сидели за столом. Там же сидели и учителя детей – француз и немец. Кругом их стола лежали громадные собаки, и им наливали в миски, и подавали каждой собаке ее кушанье, но лакать из мисок они только тогда принимались, когда княгиня им по-французски даст на то разрешение. Тогда только, замахав ласково хвостами, собаки и принимались за свою еду… В страхе и трепете, с крупной слезой на ресницах, подошел я к столу – прямо к княгине… К великому моему изумлению, не с гневом, а с ласкою обратилась она ко мне: «Не бойся, мальчик Фединька, тебе ничего не будет. Эти глупые только пугают тебя. Мы призвали тебя – расскажи мне, как и за что ты бьешь детей, с которыми ты учишься и играешь в казанки?»
Я робко, заикаясь и картавя, рассказал, что бью их за то, что, нарушая ‘условное правило игры, сильные пользуются своей силой и неправильно обижают меньших товарищей… Тут княгиня как бы с гневом обратилась к своим детям и громко, отрывисто, по-французски сделала им, по-видимому, выговор или замечание… Дети сконфузились, покраснели, а учителя улыбались и качали головой…
Сделав своим детям выговор, княгиня ласково обратилась ко мне: «Не бойся, мальчик: ты прекрасно делаешь, что следишь за порядком вашей детской игры, и продолжай следить, чтобы старшие не обижали младших». И с этими словами подала мне два больших апельсина, сказав:
– Вот тебе от меня гостинец за твою справедливость! – Тут и дочери ее, и учителя начали хвалить меня и давать с десертного стола, кто – апельсин, кто – винограду, пряников – словом, наложили мне полные карманы гостинцев. Я поцеловал руку у княгини, и она велела меня проводить обратно.
Вместо слез, таким образом, я вынес из дома княгини торжество и радость. С радостью меня встретили и товарищи и говоря мне:
– Ай, да Федя, молодец! В какую честь попал!
Но мне моя честь не даром досталась: после княжеских подарков мне учителя стали задавать уроков вдвое больше, чем другим. Я это сразу заметил: шли мы из училища с товарищами, я и обратился к одному из них:
– Ну-ка, Коля, покажи мне, сколько тебе задали к завтрему?
И тут я увидел, что мой урок гораздо более. До слез стало мне тогда и грустно, и обидно. За что это мне? – подумалось мне, – и что мне теперь делать? Это мне уж и играть с товарищами не придется!.. Не пошел я тогда, с горя, домой, а пошел в сад. В саду стоял омет соломы, а у соседа были цесарки. Заметил я по своим наблюдениям, что цесарки эти, взлетая на насест, долго на насесте не успокаиваются и час, а иногда и более, кричат и цыкают, пока-то умолкнут и заснут… Придя в сад, разложил я на земле между кустами смородины и крыжовника все свои книги и, раскрыв их на тех страницах, где были отмечены карандашом мои уроки к завтрашнему дню, упал на колени и горько заплакал, подняв руки кверху, и со взором, потемневшим от слез, стал молиться Богородице: «Матерь Божия, взгляни, что со мной делают учителя! Посмотри на мои книги – вот отметки карандашом, и все эти уроки я должен выучить к завтрему. Когда ж мне играть-то с товарищами? А не выучу, меня будут сечь розгами. Матерь Божия, Тебе все возможно, – умоляю Тебя, умножь мне память и помоги мне избавиться от наказания. Я не сейчас пойду играть с товарищами; буду твердить уроки под ометом до тех пор, пока цесарки не сядут на нашест и не перестанут кричать, а тогда я закрою свои книжки и пойду к товарищам, в надежде на Твое, Преблагословенная, милосердие. Слышишь, Матерь Божия? Выучу или не выучу я свои уроки, а уж как цесарки перестанут кричать, я уйду играть, а на утро Ты мне дай такую память, чтобы мне сказать свой урок без ошибки и чтобы не удалось учителям меня высечь. Помоги же мне, Преблагословенная Дево, Матерь Господа моего Иисуса Христа в честь и славу имени Твоего. Вверяю я себя Тебе и, как сказал, так, надеясь на Тебя, и буду делать». Положил я три поклона Господу Иисусу Христу и Пречистой, закрыл по истечении назначенного срока свои книжки и ушел играть с товарищами. Они уже меня дожидались и, увидев, закричали:
– Да где ж ты был, Федя? Мы заждались тебя… Во что играть?… Ну, давайте в крысы…
Наутро, к удивлению учителей, я отвечал все свои уроки без малейшей ошибки.
Старшему моему брату не легко давалось ученье, и он по ночам со свечкой засиживался над своими уроками, но при всем прилежании часто не мог ответить урока наизусть, за что и попадало ему от учителей. Сидел он однажды до полуночи, твердя свои уроки к следующему дню, а поутру не мог двух-трех строчек ответить перед учителем и священником, у которого мы жили.
Священник назвал его болваном и с угрозой сказал:
– Счастлив ты, что я иду служить Литургию, а то отпорол бы тебя розгами. А вот, постой, приду из церкви, и если ты у меня не выучишь урока, как следует, то я прикажу отпороть тебя, болван ты этакий!
Я сидел тут же, у другого стола и увидал, как у брата слезы закапали на стол, и стало мне жаль брата: за что же, – подумалось мне, – его сечь, когда он за уроками почти всю ночь напролет не спал? Пойду я в церковь, помолюсь за брата Царице Небесной, Она меня раз послушала. Бог даст, и на этот раз не оставит.
Церковь от школы была недалеко, – за княжеским садом: стоило только перелезть через невысокую ограду, и – там… Задумано – сделано! Я вышел из училища, попросившись выйти, а сам – через ограду да прямо в церковь. Боясь, чтобы меня не увидел священник, я отворил одну половину двери и осторожно заглянул в храм. В церкви только и было народу, что три старушки, заказавшие заупокойную обедню; священник и диакон были в алтаре, а дьячок в это время на клиросе пел: «Тебе поем. Тебе благословим. Тебе благодарим, Господи»…
Быстро проскользнул я в церковь – прямо на правую сторону придела, за колонну, и поглядел на иконостас… Взгляд мой упал на икону Божией Матери итальянской живописи с Предвечным Младенцем на руках. Как живые, Они смотрели на меня. Я пал перед святою иконою весь в слезах на колени и со всем усердием стал молиться Владычице:
– Матерь Божия Преблагословенная! Я пришел просить Тебя за брата моего, Феодора: его священник обещал за леность высечь розгами, а он всю ночь не спал, твердя уроки. Матерь Божия, сотвори милость – смягчи сердце учителя, отврати от брата моего наказание. Ведь я верую, что ты родила Господа Иисуса Христа, Который за нас и наше спасение умер на Кресте и затем воскрес. Я знаю все заповеди, знаю «Верую» с начала до конца: смягчи же сердце учителя – мне жаль брата. Если уж нужно его посечь, то пусть лучше меня за него накажут: очень мне жаль брата. Дай, Матушка, брату моему побольше памяти, чтобы он так же учился, как и прочие умные ученики. Матерь Божия! Если Ты мою молитву услышишь, я всегда буду прибегать к Тебе, а – нет, ни о чем Тебя просить не буду. А я этого не хочу: я хочу всегда прибегать к Тебе с молитвой!
С этими словами я поклонился в землю перед иконой, поцеловал Богородицыны ножки и опять повторил:
– Помоги, если можешь; а я знаю, что Ты можешь! А то я не буду уже больше просить Тебя ни о чем.
В это время запели «Достойно есть, яко воистину…», и я выбежал из храма. В школе старшие ученики меня спросили, куда я бегал и где так долго был; я отговорился расстройством желудка. Вскоре пришел из церкви и священник отец Иоанн. Я ждал с трепетом, что будет он говорить брату. Отец Иоанн подошел к нему и ласково-ласково ему сказал:
– Вот тебе в благословение Богоматери святая просфора!
Благословил ею брата и отдал со словами:
– Тебе эта просфора от Божией Матери в благословение и улучшение твоего учения. Молись Ей: Она тебе поможет, и ты будешь учиться хорошо!
Можно себе представить, как поразили меня эти слова! Я заплакал и, выбежав стремглав из класса, пал ниц на землю и благодарил молитвенными слезами Матерь Божию за Ее великую и явную милость. С тех пор брат стал гораздо лучше учиться и даже обогнал многих своих товарищей.
Этот случай, так меня поразивший, произошел уже на второй год нашего с братом учения в Зубриловской школе. Вскоре после этого княгиня с детьми стала собираться в Петербург, дети должны были перед отъездом ехать к князю, чтобы проститься. Княгиня велела им взять и нас с братом, чтобы повидаться с родителями, и с ними вместе вернуться в Зубриловку. Когда мы доехали до села Макарова, княжеские дети не прямо поехали к дому князя, а подъехали к квартире наших родителей и вместе с нами вошли в дом. Радостно удивились родители наши такой неожиданности. Подали чай, и за чаем княжата, улыбаясь, сказали нашей матери и бабушке:
– А знаете ли, для чего мы к вам приехали? Мама прислала предложить вам, не согласитесь ли вы своего младшего сына, Фединьку, отпустить с нами в Петербург, а там и за границу, во Францию, учиться вместе с нами?
Это предложение подтвердили и приехавшие с нами княжеские учителя… И, Боже мой, что тут поднялось! Как перепугались мать моя и бабушка! Чуть не со слезами отвечали они на это лестное предложение:
– Нет, нет, нет! Куда нам равняться с княжескими детьми!.. Да и к чему нам французский и немецкий языки! Выучили Священную историю и молитвы, да немножко арифметики – более нам ничего и не нужно. Вот, детям княгини – другое дело, а нам – всяк сверчок знай свой шесток!
Учителя и княжата стали уверять, что расходов никаких не будет, что княгиня все берет на свой счет, что я вернусь к ним человеком ученым, помощником им и обеспеченным на всю жизнь, но мать и бабушка и слышать ничего не хотели, заплакали и объявили наотрез, что своего меньшего они ни за границу, ни в Петербург ни за что не отпустят.
– Будем молиться за княгиню и детей ее, – говорили они, – чтобы Господь умножил им Свои милости и лета жизни; пусть княгиня нам не вменит этого в вину – нам первое утешение видеть детей наших при нас: каждому свое дитя дорого.
Так велик был испуг и горе их, что княжата и не рады были, что разговор этот затеяли и, напившись наскоро чаю и заверив их, что княгиня на них не будет сердиться, они быстро собрались в обратный путь, а нам с братом велели садиться в экипаж вместе с ними. Любезно распростились они с матерью и бабушкой, мы с ними расцеловались и к вечеру уже были в Зубриловке. Дня через три княгиня с детьми выехала в Петербург. Перед отъездом мы получили от княжат в подарок их картузы и сюртучки, а впоследствии из Петербурга они мне прислали чудесный перочинный ножичек с пилочкой, вилочкой и иглой, а также пряников.
С тех пор я во всю свою жизнь больше их не видел.
В 1835 году мы выехали из села Макарова в город Балашов, где мой родитель выстроил два дома: один – каменный, а второй – из вековых дубов, бывший господский дом, который родитель мой купил на снос. В этом доме поселился жить брат моей матери и наш благодетель, Фока Андреевич Скляров; здесь он и скончался, как добрый христианин, напутствованный Святыми Тайнами. В 1836 году родитель мой, оставивший было службу, вновь поступил на место подвального в городе Аткарск. Жизнь моя в течение 1835 года в Балашове осталась мне на всю жизнь памятной, потому что от брата своего двоюродного я научился такому греху, о котором стыдно и глаголати. Великою милостью Божиею я был спасен от этого греха, и вот каким образом. Уже по приезде в Аткарск, как-то раз, поутру рано, родители мои, бабушка и крестная мать пили чай, а мы – все дети и другие товарищи, у нас ночевавшие, спали на полу в соседней комнате. Дверь была открыта; я в это время проснулся и понеживался, и вдруг слышу разговор между родителями и крестною моею, Любовью Ивановною, и в разговоре этом часто повторяют мое имя. Я прислушался и слышу:
– Да, что-то из него будет? – говорила моя мать, – помните, что священник-то сказал?… Да, да! Ведь когда он родился, у нас уже был сын Феодор, а священник, давая молитву новорожденному, подошел ко мне, – я лежала тогда на кровати, задернутой пологом, – да и говорит: «Желаю вам здравия; какое имя угодно вам дать новорожденному?» – «Дайте, говорю, – ему имя Николай». Стал молиться священник и, когда нужно было дать имя, он вдруг остановился и умолк. Долго он молчал и, наконец, произнес имя – Феодор. А я ему сказала, что у меня уже есть сын Феодор. Когда он окончил молитву, я ему это помянула, а он мне ответил: «Ничего, при крещении исправим»… Пришел день крестин, и вот что мне рассказывала Федина крестная: взял священник в руки ребенка, чтобы погрузить в купель, и только хотел произнести: «Крещается раб Божий, младенец…» – да на слове этом запнулся и молчит. Минут пять, показалось ей, он молчал так-то, и все молчали. Слышим – погрузил ребенка с именем Феодор. Очень мы были этим недовольны. Когда кончилось таинство, крестная, – а потом в доме и мы – приступили к священнику с выговором, а он нам на это ответил: «Я вам как священник скажу – ведь вы видели, что я стоял долго, не погружая младенца в купель. Я желал дать ему имя Николай, но вот, Бог свидетель, что я в ту минуту забыл все имена, кроме имени Феодор, и другого, при всем старании, произнести не мог – точно у меня кто связал язык. И хочу вам сказать, меня, быть может, и в живых не будет, а вы припомните тогда: будет младенец этот, когда вырастет, монахом».
Я лежал и, затаив дыхание, слушал этот разговор… Что такое – монах? – размышлял я, – никогда такого имени не слыхал я… Тем разговор обо мне и закончился, но врезался глубоко мне в память. Впоследствии я стал расспрашивать бабушку о том, что такое монах и какие вообще бывают монахи, и бабушка мне все разъяснила и рассказала о Киево-Печерских святых отцах и о нетленных их мощах, почивающих в Киевских пещерах. Ярко запечатлелся этот бабушкин рассказ в моей памяти, и я просил бабушку, чтобы она, когда будет в Киеве, купила мне книгу о киевских угодниках, что бабушка вскоре и исполнила, сходивши в Киев на богомолье. Помню я вечера с бабушкой по возвращении ее из Киева: зазовет она, бывало, меня к себе в комнату и заставляет читать ей вслух Патерик и, слушая, поясняет мне жития преподобных. С тех вечеров зародилось у меня горячее желание, рано или поздно, побывать в Киево-Печерской лавре и все там самому увидеть, – о чем пишут и о чем говорит бабушка. Тем временем пристрастие мое к греховному навыку, приобретенному от двоюродного брата, все усиливалось. И вот приснился мне страшный сон: вижу я, что будто умер, и мое тело лежит бездыханным; а сам я, будто, своей душою стою рядом, гляжу на свой труп и удивляюсь… И вдруг увидел я двух Ангелов – один как бы мой хранитель, и другой – как бы его начальник. Этот старший Ангел и говорит моему хранителю: «Что же ты стоишь?»
И Ангел мой как будто поднял меня на воздух и уже хотел лететь со мною кверху, на небо, но старший Ангел остановил его и сказал:
– Куда ты хочешь лететь с ним? Ему не туда дорога, вон – его место! – и Ангел указал своим перстом вниз.
И когда я взглянул на указанное старшим Ангелом место, то увидел море огня пламенеющего, и в нем кишмя кишели многие тысячи людей. Такое это было страшное видение, что я и высказать не могу. Старший Ангел, указывая рукой, опять сказал: «Вон ему место!»
И когда я взглянул в том направлении, то увидал огонь синий и зеленый, и в этот-то огонь и бросил меня мой Ангел-хранитель… Боже мой! Сейчас содрогаюсь при этом воспоминании – такой, ни с чем несравнимый ужас и жгучую боль ощутил я тогда. А в огонь этот я был погружен всем телом и с головою. И я кричал от нестерпимой боли, а Ангел мой стоял и смотрел сверху на мое мучение. Тогда старший Ангел сказал ему: – Чего же ты еще ждешь? – И Ангел, который меня бросил в огонь, отвечал ему:
– Да жаль мне его – он обещает более не грешить!
Старший Ангел возразил:
– Да он не исполнит своего обещания…
Господи! Как же я кричал и плакал, и уверял, что больше грешить не буду!
– Ради Бога, – кричал я, – выньте меня из этого пламени!
Тут мой Ангел-хранитель взял меня за руку и вытащил. И когда меня вытащили из адского пламени, тогда старший Ангел спросил моего хранителя:
– А что, ты мне ручаешься за него?
В ответ мой хранитель спросил меня:
– Обещаешься ли не делать того греха?
– Не буду, не буду! – с неописуемым страхом вопил я.
Тогда мой Ангел-хранитель повернул меня к себе спиной и так меня толкнул своей рукой в затылок, что я, проснувшись, дня три ощущал боль в затылке.
Крик мой во сне был такой отчаянный, что разбудил всех домашних. Потом меня спрашивали, что со мной было, но я ответил, что ничего не помню. С той поры я отстал совершенно от постыдного моего греха; стал ходить с бабушкой каждый день к обедне, отказался есть мясное и обедал с бабушкой, потому что она скоромное не ела и готовила себе отдельно постную пишу. Родители меня бранили, находя, что я выдумки выдумываю, прихотничаю, обвиняли в этом и бабушку. А бабушка не была в этом повинна: это я уж очень своего сна испугался. Каждый вечер в ее комнате читал я бабушке Патерик, а она мне рассказывала о мощах, о церквах, о подвигах, и я тайно стал по ночам молиться Богу, спать на дровах… Заметила это как-то сестра моя, Екатерина, и рассказала матери и брату. Узнал от них о моих ночных подвигах и мой отец и начал выговаривать бабушке:
– Это вы, матушка, виноваты: сведете малого-то с ума… Вот отпороть тебя хорошенько, – сказал он, обращаясь ко мне, – и запретить тебе с бабушкой обедать!
Но тут уж маменька за меня заступилась и уговорила отца: пусть-де себе подвижничают с бабушкой – ничего, мол, тут дурного нет. Будет постарше, и сам не согласится всегда есть один хлеб да пить одну воду: пусть их себе молятся…
Так и оставили нас с бабушкой в покое.
А во мне все настойчивее зрела мысль: как бы это мне побывать в Киеве.