Вскоре обстоятельства семейной жизни заставили меня покинуть кров родительского дома: отцовские дела пошатнулись так, что мне вновь пришлось искать службы по откупу. Слово старца Макария не шло мимо. По внешности все оставалось по-прежнему, только маменька становилась все грустнее и задумчивее.
Стояли непроданными оба наши дома; молола водяная мельница, арендованная у казны родителем, но капитал, вложенный в нее, таял не по дням, а по часам: водой ее прорывало по несколько раз в год, вынуждая ее к продолжительному бездействию, а между тем плата за аренду в Палату Государственных Имуществ была очень велика; рабочие стоили дорого, да и содержание семейства обходилось отцу более тысячи рублей в год.
Дома едва окупали свой расход. Родитель крепился и старался скрыть свое критическое положение, так что для меня оно долго оставалось тайной.
Однажды вечером, в отсутствие отца, сидели мы с матерью за чайным столом.
Маменька разливала чай. Вдруг вошла в комнату работница, которая у нас жила несколько лет, и обратилась к матери с такими словами:
– Как же, Агафья Андреевна, – завтра нужно квас варить, а у нас муки-то нету?
Я заметил, что при этих словах матушка изменилась в лице и, когда работница ушла, сказала мне:
– Федюк! Поймай черную кошку и отнеси к тархану[9] – он за нее даст копеек сорок: на это купи муки пуда три…
Меня эти слова как варом обожгли. Неужели же мы дошли до такой крайности?
Надо продать кота, чтобы купить муки? Ведь у нас еще есть два дома – один каменный, в котором мы жили, а другой деревянный: семь окон в длину и пять в ширину, с полной обстановкой, с чудной надворной постройкой… Однако положение было именно таково, и мне надобно было решиться поступить на должность, чтобы кормить родителей и сохранить хотя бы остатки состояния.
Брат Федор, хоть и служил, но ничего, или почти ничего не подавал в родительский дом – человек он был нового покроя: на себя самого едва хватало жалованья.
Я оставил дом родительской и поступил по откупным делам в Новочеркасске писцом в контору В.Н. Рукавишникова в I Донской округ. Вскоре я был переведен в Усть-Медведицкий округ, в станицу Раздорную и назначен подвальным с жалованьем в двести рублей при готовой квартире, отоплении и освещении. Служба по обстоятельствам того времени была крайне выгодная, и я целиком все жалованье отсылал родителям. Повышения по службе шли за повышениями – меня начальство очень любило – и вскоре я уже был дистанционным с окладом жалованья, кроме наградных, в восемьсот рублей. И это все жалованье я полностью отсылал родителям, что приводило в немалое изумление наших сограждан и сердило моего брата Феодора, которого моя помощь унижала в глазах родителей и знакомых. Мне же делать это было отрадно, да и не трудно, тем более, что в откупных делах наживались тогда все, от мала до велика, кто только имел с ними соприкосновение по откупной службе. Это не было тайное хищение, а открытое пользование безгрешными доходами, которые так и текли сами собой в карманы служащих, начиная с низших и кончая высшими. Я пользовался доброхотными приношениями от сидельцев, которых защищал от неправильного и алчного суда, но часто, сообразуясь с их семейным положением, отдавал им обратно половину приносимой ими благодарности, за что и был всеми ими любим так, что они открывали мне все тайны сложного откупного дела.
Полна соблазна была эта широкая, привольная откупная жизнь, особенно в мои молодые годы в среде вольного женского казачьего населения. Свобода нравов в отсутствии мужей, часто призываемых на службу, граничила с самым откровенным развратом. И где мне, пылкому юноше, да еще свободному в денежных средствах, было устоять и не попасть с головой в тенета всюду расставленного соблазна красоты благородных и любвеобильных дочерей тихого Дона! О, мои монашеские стремления! О, Оптина моя дорогая! Где тогда были вы?…
Новое горе свалилось на головы моих бедных родителей: едва стали они несколько поправляться в денежных делах благодаря моей поддержке, как внезапно, в цвете лет, умер мой старший брат Феодор, и меня, пленника и раба страстей, вызвала родительская воля обратно на родину.
Дома я застал родителей в скорби великой по случаю смерти брата, и меня ожидало новое искушение. Как я ни увлекался на Дону красавицами-казачками, но в минуты отрезвления от увлечений я продолжал таить в своем сердце желание оставить мир и уйти в монастырь и только, случалось, плакивал над своими падениями. Дома мир, в лице моих родителей, готовил мне непереходимую пропасть, которая должна была, казалось, на веки отделить желания мои от их осуществления. По приезде моем в дом родительский скорбная мать стала меня умолять со слезами, чтобы я женился, что это одно – знать меня женатым и пристроенным – может ее успокоить и утешить в тяжести перенесенной утраты. Твердо помнил я речи старцев, которыми они меня напутствовали из Оптиной, и долго крепился, но тяжкие обстоятельства, безграничная любовь к матери, ее беспрестанные слезы и мольбы взяли верх над моими стремлениями, и я дал слово исполнить материнскую просьбу. Господь видел, что в этом решении моего желания не было, – одна только жалость к слезному горю матери: я готов был и тело, и душу свою отдать в жертву, только бы мне дано было утереть слезы родимой, вызвать на уста ее хотя бы тень радостной улыбки.
Нашли мне и невесту, дочь богатого купца нашего города – с хорошим приданым и средствами, с богатой родней. Пошли переговоры, смотрины… Дело налаживалось как нельзя лучше… Но душа моя была скорбна и исполнена тяжкого уныния. Все меры употреблял я, чтобы утаить мою скорбь от зоркого взора родительницы и казаться веселым. До поры до времени мне это удавалось… но, Боже мой! До чего тяжело было на сердце!..
А дело свадьбы близилось между тем к концу: родителю удалось с хорошей выгодой продать свой каменный дом и выручить за него порядочный капиталец, предназначенный им для свадьбы; состоялось, наконец, в нашем доме решительное свидание с дядей невесты и священником, на котором должно было обсудить и решить все условия предстоящей свадьбы касательно приданого, капитала и прочего. Мне нужно было угощать гостей, и, по приказанию матери, я вышел в другую комнату, чтобы вернуться оттуда с подносом и вином в бокалах и рюмках. Когда я уже шел к гостям с угощением, я приостановился на минуту за полуотворенной дверью и как стоял, с подносом в руках, опустился на колени в пламенной молитве от всего существа своего к Богу об избавлении меня от женитьбы и горько, горько заплакал… Это было мгновенье… Я быстро оправился, отер катившиеся слезы, взял опять бокалы с вином и вошел в гостиную. Слезы мои были замечены. Раздались восклицания:
– Э! Он никак плачет? Женихи у людей радуются, а наш плачет? Это что-то неладно…
Тут вмешался священник и вывел меня и мою семью из неловкого положения.
– Не удивляйтесь, – сказал он, – его слезам – женитьба – дело великое, здесь решается вся участь человека: мудрено ли тут человеку с понятием и заплакать?
Священническое слово, властно сказанное, отвлекло внимание гостей от моего растерянного вида, и дело переговоров продолжалось своим обычным порядком.
Оставалось, по-видимому, подчиниться обстоятельствам и сдержать слово, данное матери… Но ин суд человеческий, и ин – Божий!..
В этот же вечер пришел к моему родителю один купец, который несколько лет состоял с ним в коротком знакомстве и по личной дружбе, и по прежним торговым делам моего родителя. Когда-то купец этот вел большие дела не только местные, но и с другими городами, но пожар, излишняя доверчивость к неудачному подбору приказчиков и затем кредиторы лишили его всего достояния, и он жил без дела, едва перебиваясь, что называется, с хлеба на квас.
Но родитель мой, по старой памяти, продолжал еще питать доверие к его коммерческим способностям.
В этот вечер узнав, что у родителя собралась порядочная сумма за проданный дом, купец этот повел речь такого рода:
– Ты знаешь, Афанасий Родионович, мои прежние дела и мою деятельность. Я остался все тот же, только вот пожар выбил меня из колеи. Теперь мне предстоит крупное дело по хлебной части, на котором безошибочный громадный барыш обеспечен. Вы продали дом – деньги у вас есть: доверь мне деньги, и чем сыну твоему служить по откупам, пусть лучше под моим руководством учится коммерции. В самое короткое время капитал тебе вернется утроенным, и сын станет на самостоятельное дело…
Слово за слово – купец сумел нарисовать такую соблазнительную картину скорого и верного обогащения, что родители мои отдали ему в тот же вечер все свои деньги без расписки, только сказали ему:
– Смотри ж, не сделай низости – ты нас тогда убьешь: здесь все, что мы имеем. Расписки мы с тебя не берем, а вот, – указали они, – иконы Спасителя и Царицы Небесной – пусть Они будут между нами и тобой Свидетелями.
Дело все это совершилось с быстротой непомерной, произошло на моих глазах, и я был свидетелем, как купец поклялся пред иконами в верности своему слову и взял у родителей моих деньги. Утром уже он ускакал в Саратов и в течение десяти каких-нибудь дней успел купить и запродать пятнадцать тысяч пудов муки. От этой операции родителям причиталось рублей двести с лишком. В десять дней больше двухсот рублей – было с чего обрадоваться!..
Но непродолжительной была радость моих доверчивых родителей: купец этот, когда еще торговал за свой капитал, имел однажды дело с заграницей и остался должен по векселю. Этот вексель оказался предъявленным на него в Саратове.
Узнав об этом заблаговременно, купец этот успел распродать весь товар, капитал припрятал, а что осталось от имущества – перевел на имя жены.
Поступок этот нанес жестокий удар моим родителям и окончательно подорвал их благосостояние. Все это совершилось менее чем в две недели, с быстротой молниеносной, и имело ближайшим своим последствием расстройство моей свадьбы. А она ли не казалась делом решенным!
Я написал обо всем старцу Макарию и получил от него ответ: «Благодари Бога!..» Это был пятый удар семье по выходе моем из Оптиной.
Слова старца сбывались с поразительной точностью – скорби чередовались скорбями: овдовела сестра Екатерина; расстроились дела; умер брат Феодор; погиб в неверных руках капитал, остаток былого состояния и, наконец, разбилась мечта матери – моя свадьба.
О, неисповедимые пути Божии!
За все Ему – слава и благодарение.
Пришлось мне опять тянуть свою откупную лямку: без моей поддержки родителям было бы очень плохо. Теперь служба меня перекинула из области Войска Донского в Уфу, а затем вскоре – в Уральск. Долго жил я в Илецкой защите, был дистанционным в Гурьеве, неподалеку от Каспийского моря, при устье реки Урлеа. Много поездил по Букеевской орде и близко ознакомился с бытом киргизов-кочевников. Служба моя и тут была чрезвычайно удачна – жалование и доходы были большие, и опять я все свое жалование до копейки высылал родителям. Временами, как непотухший огонек, вспыхивала во мне ревность к монашеской жизни, но сыновние обязанности и действительная необходимость жить и работать в миру для обеспечения существования родителей смиряли тайную скорбь моей души, жаждавшей обрести Бога в монастырском уединении, в отрешении от мира, в котором все мирское против Бога.
Во время своих поездок в киргизские степи я пробовал попутно между делом по своей службе заниматься миссионерской деятельностью среди киргизов, старался распространять учение веры о Воплощении Сына Божия, но, видно, не было во мне на то истинного призвания, и проповедь моя не имела желанного успеха. И то сказать: мудрено было, служа по откупу, возвещать народам Слово Божие…
Замечательно уживалась в сердце киргизов с их верованиями, чуждыми христианству, вера в святителя Николая. Язычники, простые сердцем, они умудряются с верой в своих богов соединить веру в силу чудес великого Божьего угодника, который в их мнении едва ли не выше их богов и даже Самого Господа Иисуса, тоже им известного – по общению с христианами. Я сам видел, как эти дети ковыльных степей в наших православных храмах ставили святителю восковые свечки и говорили мне:
– О, это бачка[10] сердитый! Ему надо всегда давать, что обещаешь. Пропал у тебя лошадь, пропал кайдал[11], – обещал свечку Миколай – живо бачка пригнал кайдал. Ми ему всегда хороший баран давал.
Веруют они и Господу Иисусу, и Пречистой, признавая в них хороших, добрых людей, но с меньшей силой, чем Божьему угоднику. В этом отношении наши доморощенные ученые вольнодумцы не так далеко ушли в своих религиозных воззрениях от полудиких кочевников. И подумаешь, сколько ума и усилий было потрачено ими, чтобы дойти в жизни своего, по Святому Крещению христианского все-таки духа, до киргизских понятий! Стоило того! О, жалкие в своем безумии мудрецы мира!..
– Иисус Криста? – говорил мне один киргиз, когда я спросил его, знает ли он Спасителя. – Иисус Криста? О, как не знайт! Мой знайт: хороший Человек – много бедным помогает: кого рука болит, рука давал; кого нога болит, нога давал. Все давал. Его Бог любил – Он что Его ни просил, все Ему давал.
– Откуда ж ты Его знаешь? – допытывался я у киргиза.
– Экой твой какой! Ты, бачка, только делай добро, а то и твой будет знайт Криста. Наш часто с русским говорит: ну, вот твой говорит; мой говорит, а вот они слушайт. Так и узнал… Пропал раз моя кайдал баран. Мой день ездил степь искайт, другой – нет мой кайдал. Плачет моя. Вот едит мой верхом степь одна и думайт: пропал мой кайдал – моя бога серчал, мина не слыхал, – так я зову Криста. Да, боялся мой, ну-ка моя бога узнает. Ну, думал мой, долго думал; остановил лошадка, стал коленки и резко сказал: Иисус Криста! Найди мой кайдал баран, я Тебе ширной мой даст баран на жертва, самый ширной.
Пожалуйста, найди – мой просить Твой! И что ж, бачка! Не успел мой встать и сесть на лошадка, – глядит моя, – а мой старый баран вышла из камыша да и кричит: бя, бя! Смотрит моя: другой баран, третий… и весь кайдал из камыш идет… Ну, мой рад; спасибо Тебе, Криста, Ты не так, как наша бога; скоро слыхал моя просьба. Ну, вот мой приехал в кибитка, сказала всем, что нашел кайдал; и после все – и мой, и жены мой, и дети мой самый ширный баран дал Криста на жертва… Только бы наш попа не знал, а то мой – беда!
– Ну, так ты бы всегда звал Себе Христа на помощь, – сказал я киргизу.
– Это мой знайт, только нельзя: бога моя осерчайт. Тихонько можно, но и то, чтобы попа наш не знал. Да ведь, бачка, бога у всех одна – вера только разный… – так заключил нашу беседу мой киргиз.
«Бога у всех одна, только вера разная!» – так говорят и доказывают теперь люди века сего, отступники христианства, предатели Православия. Но что простительно непросвещенному язычнику, не будет прощено отступившим от Христовой истины, и услышат они грозные слова: «Се оставляется дом ваш пуст!»… Господи помилуй!..
Проповедуя Господа Воплотившегося словом, часто обращаясь сердцем к мысли о монашестве, я тем не менее не мог соблюсти должной чистоты и часто падал, и были падения мои и велики, и часты. В скорби сердечной я писал в минуты раскаяния старцу моему Макарию в Оптину, каялся, казнил себя и вновь неудержимо падал.
И тогда опять писал, недоумевая, что мне делать: сердце ждет иноческой жизни, – старцы мне ее в удел определяли, – а плоть беснуется, и я не могу воздержаться от падений. Уж не лучше ли для меня супружеский союз, чем бесплодное покаяние и все продолжающаяся жизнь греха?
От старца ответом письма были в одном духе: «Это все от твоего нерадения, но повинуйся Промыслу Божию с благодарением, старайся, по силе возможности, исполнять заповеди Божии в степени твоего служения… Уверяю тебя, что ты будешь монахом. Но о времени не могу сказать – это в непостижимой судьбе Божией и твоем нерадении…»
Слова «твое нерадение» оскорбляли сердце мое, и я, чтобы уверить старца в неутолимой жажде иночества, взял, разрезал руку и кровью своей написал ему, что ею я подтверждаю свое стремление служить Богу. В ответ от старца я получил следующее письмо:
«Почтенный о Господе Феодор Афанасьевич! От десятого июля посланное тобой письмо мною получено, из коего вижу, что премилосердый Господь сохраняет тебя на житейском волнующемся море и доселе непогруженным в волнах оного, хотя и были, как видно, сильные приражения волн через твои слабости, но милосердие Божие и долготерпение Его, видно, устрояют наилучшее для тебя.
Вот даже и предстоящую твою судьбу не допустил прийти к совершению, но уничтожил замыслы мира, хотящего привязать Тебя к себе крепкими узами[12].
Принеси же за это немолчное благодарение премилосердому Господу, столько пекущемуся о твоем спасении. Имей твердое намерение исполнить свой обет и, пока еще плывешь по бурному океану мира, имей страх Божий твоим кормчим, а покаяние – гребцами, кои управят тебя к благоотишному пристанищу. Покаяние, говорю, не тогда только, когда придешь к духовнику на исповедь, но имей всегдашний залог оного в сердце своем, памятуя грехи свои, о которых ты кратко вспомянул, чувствуя, Кого ты оными оскорбил, удобнее возстягнешься[13] от повторения оных. Ты в недоумении вопрошаешь, почему Господь не пошлет тебе скорого избавления от мира? И сам от моего имени отвечаешь: за гордость; а тут себя оправдываешь: „Боже мой! Перед Тобой ли мне гордиться?“ и проч. Я не могу тебе сказать, почему Господь не допускает исполниться твоему желанию. Судеб Господних бездна многа, и нам оные непостижимы; но что в тебе есть гордость, как и все мы ей не чужды, только в разных степенях, доказывают твои падения. Святой Иоанн Лествичник пишет: „Идеже последовало падение, тамо предварила гордость“, хотя мы и думаем, что нет в нас гордости, но плоды доказывают, что есть.
Не можем также сказать о себе, что имеем смирение, потому что дела противные оному творим; а где нет смирения, там явно, что его место заступает гордость, так как, где нет света, там – тьма. Итак, вместо оправдания надобно иметь сознание.
Дерзость твоя – в писании кровью о служении Богу и братии – совсем излишня: довольно иметь благое произволение и пролитие духовной крови при искушениях и борениях со страстями на опыте, ибо воиново мужество и храбрость, также и усердие к Царю, показуются во время явственного сражения с неприятелями. По сему разумей и о духовном борении. Только тут надобно иметь оружием смирение, которое все силы и сети вражьи сокрушает, а не дерзость. Остаюсь желатель твоего здравия и спасения многогрешный i. M.
Двадцать восьмого июля 1851 года»…
Потом, спустя немного времени, я получил от отца Макария его карточку и при ней совет моей матери, чтобы она оставила все излишние попечения и заботы о делах хозяйственных и ходила бы, по возможности, постоянно в церковь.
Преподав мне этот совет для матери, старец потребовал, чтобы я ей о том написал от его имени.
Волю старца я немедленно исполнил, а сердце тревожно забилось о родимой.
Когда родительница получила письмо, в котором я написал о совете отца Макария, то немедленно попросила родителя моего написать мне в Уральск, чтобы я оставил службу и поспешил вернуться домой в Балашов. Сама же матушка вслед за получением моего письма совершенно изменила образ своей жизни: перестала суетиться и хлопотать по домашнему хозяйству и вся обратилась к Богу, земное оставляя и к горнему устремляясь. Храм Божий стал для нее местом, которое сосредоточило на себе все ее помышления, и она начала ходить ко всем службам, не пропуская, в особенности, ни одного дня, чтобы не быть у Божественной Литургии. Матушка была совершенно здорова и, когда я приехал по вызову родительскому в Балашов, я застал ее на вид такой же здоровой, какой ее оставил, отправляясь на службу. Она даже была весела и страшно рада меня видеть. Если бы не письмо отца Макария, которое невольно наводило на размышления, нельзя было и подумать, глядя на родительницу мою, что ангел смерти уже спешит взять ее душу и представить Творцу всяческих.
Двадцать один день я провел в кругу семейных, – и ни разу матушка ни одним словом не обмолвилась, что она готовит себя к переходу в вечную жизнь; только непрестанное, ежедневное хождение в церковь подавало разуметь, что совет старца был для ее сердца предварением приблизившейся для нее вечности.
Дни проходили за днями, и сердце мое, встревоженное было, по моем возвращении домой стало понемногу успокаиваться. Вся семья была собрана в кругу: отец, мать, старшая сестра – вдова Екатерина, я и малолетки – брат Иван и сестренка Поля. Жизнь протекала мирно, по-семейному. И внутри меня и вне, в семейном быту наступило какое-то затишье, ненарушаемое заботами завтрашнего дня. Не было даже речей о том, что предпринять мне, главному кормильцу семьи, источнику ее благосостояния. Слово старца Макария исполнялось свято – житейское попечение было оставлено.
Шел двадцать первый день со дня моего возвращения из Уральска. Матушке вдруг захотелось к обеду дичинки.
– Поди, Фединька, настреляй мне дичинки какой-нибудь, и я к обеду приготовлю жареное, – сказала мне родительница.
Желание ее было исполнено, и из настрелянной дичи матушка сама изготовила обед. С заметным удовольствием покушала и все вспоминала за столом библейскую историю об Исааке и Иакове…
– Вот, – говорила она, обращаясь ко мне, – я – точно Исаак, а ты – Иаков; я ем тобою на охоте изловленное, и ты ждешь моего благословения на первородство.
Матушка говорила как бы в шутку, а дело-то вышло, на самом деле, всерьез: на другой или на третий день после этого обеда родительница моя захворала и тут же пожелала поисповедоваться, особороваться и причаститься; но, так как она, хотя и чувствовала себя больной и слабой, но могла еще через силу держаться на ногах, то и ни за что не позволила, чтобы Святые Дары были принесены к нам на дом.
– Хочу в церкви сама подойти к Господу, – сказала матушка, и мы с ней поехали на дрожках в церковь – к Литургии. Обедню она едва достояла, но к Святой Чаше приступила с большой твердостью и силой и сама твердым и ясным голосом произносила священные слова исповедания Христа Господа: «Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси воистину Христос Сын Бога Живаго»… Но когда причастилась, то совсем изнемогла, и я ее в полуобморочном состоянии вывел на паперть. Немного оправившись, она попросила меня отворить входную дверь в церковь и так, на паперти, дослушала окончание Божественной службы. По окончании благодарственных молитв я ее привез домой, и тут она слегла в постель и уже более не вставала.
Прошло несколько дней с того времени, как матушка слегла окончательно, подкошенная своим предсмертным недугом; она слабела не по дням, а по часам и, наконец, велела нам собраться у своей постели, выразив желание благословить всех нас. Когда ей подали икону Божией Матери, она привстала на кровати, но силы не выдержали, и матушка вся в слезах упала на подушки без памяти. С ней сделалось что-то вроде конвульсий, и хотя она вскоре оправилась, но объявила, что благословлять не будет, а поручает нас покровительству Преблагословенной.
– Я прошу Владычицу, чтобы Она не оставила вас, – сказала она и стала горячо молиться Ей с горячими слезами, неоднократно повторяя: – Тебе вверяю их.
Матерь Божия! Ты им будь покров и заступление!..
Помолившись с пламенной верой, матушка подозвала нас к себе поближе и стала говорить:
– Я умираю. Смотрите, имейте любовь между собою и, если любите меня, оказывайте отцу своему всякое почитание. Никогда не поминайте, если когда-нибудь заметили, что он оскорбил меня каким-либо словом – это дело не ваше.
Помните одно, что он всю свою жизнь провел в трудах и заботе о вашем спокойствии и воспитании. Успокойте его вашей покорностью и любовью, утешьте его старость вашей заботой о нем и детской преданностью. Исполняйте заповеди Божии каждый в своем звании. Будьте милостивы и сострадательны к нищим; прощайте обиды оскорбляющим вас и чтобы гнев ваш угасал прежде заката солнца того дня, в который он возгорелся. Держите веру святую Святой Церкви Православной, храните предания и заветы святых отцов. Не примыкайте к вольнодумцам… А ты! – обратилась матушка ко мне, взяв мою руку и соединив ее с руками сестры Екатерины и четырехлетней Поленьки и указывая на брата Ивана, стоявшего у ее колен, и на отца, который стоял у ног кровати, – а ты, – повторяла она, – не оставь вот этих. Я тебе их вверяю. Будь им вместо отца. А вы слушайте брата, и Бог не оставит вас. Молитесь чаще и усерднее Божией Матери – Ей я вас всех вверяю. А ты, Федя, не оставляй их и прежде времени не уходи в монастырь: если Богу угодно, еще успеешь. Исполнишь мой завет, и да пребудет над тобой Божие благословение и мое…
Мы внимали словам угасающей матери и горько плакали, но ни одно ее слово не осталось не запечатленным в моем сердце – каждое слово ее точно высекалось на его скрижалях стальным резцом пламенной материнской любви и веры.
Еще несколько дней угасала родимая. Мы проводили целые ночи без сна у дорогого изголовья и не отходили от одра матери почти ни на минуту.
Особенно ухаживала за ней сестра Екатерина. Но как ни бодрствовали мы, не смогли уловить последнего ее вздоха: когда она отошла ко Господу, мы все спали, утомленные бессонными ночами, и пропустили время ее предсмертной агонии.
Нас ранним утром разбудила дальняя – по сватовству – наша родственница, Мария Ильинична П., девица лет сорока, дочь очень богатых родителей.
Необыкновенной душевной чистоты и жизни была эта истинная раба Божия.
Приятная лицом, очень богатая, она волею не пожелала выйти замуж, а девичество свое вместе с тремя другими девицами такого же, как и она, духа посвятила Господу. Она свои деньги и те, что ей давали добрые, благочестивые люди, определила на устроение в городе Балашове женской обители, которой в городе еще не было. Со временем ее желание исполнилось, и теперь в Балашове есть женский монастырь… Так вот эта-то девица и пришла к нам на ранней утренней зорьке, разбудила сестру и сказала:
– Встань-ка, Катенька, и пойдем посмотреть мамашу. Что она?
– Спит, – был ответ полусонной сестры.
– Все равно, пойдем – я ее хочу видеть.
И когда они вошли, то нашли матушку уже скончавшейся.
А ранний неожиданный приход Марьи Ильиничны объяснился так, – она тут же нам это рассказала:
– Я спала крепко, – говорила она нам, – вдруг на заре слышу – кто-то меня кличет по имени. Я не просыпаюсь. Меня тогда кто-то толкнул в бок со словами: – Встаньте, пожалуйста, и идите к нам в дом: я ведь умерла, а они меня не видали.
Идите, утешьте их, чтобы они не плакали… – И когда я тут же проснулась, то увидела вашу мать, уже выходящей из моей спальни. Удивившись этому, я сейчас же встала и пошла к вам в дом и вот нашла все так, как она мне поведала в видении. Теперь именем вашей матери и ее словами, только что мною слышанными, я прошу вас не плакать, а молиться о ней Богу. Ведь мы все рождаемся для того, чтобы умереть, и умираем, чтобы воскреснуть для вечной жизни.
Великую радость влили в нашу скорбь эти речи. О, родная наша! Ты и с того света, по неизреченной милости Божией, озарила мрак нашей земной скорби светом Богооткровенной истины, беспредельной Божественной любви и милосердия! Вечная тебе память, родимая!..