Вчера должны были Вы получить первое письмо мое к Вам.{639} Я знаю, с каким нетерпением, с каким волнением ждали Вы его; знаю, с какою радостию и каким страхом услышали Вы, что есть письмо к А<графене> В<асильевне>,{640} – и какого труда стоило Вам с сестрою принять на себя вид равнодушия. Я не мог писать к Вам тотчас же по приезде в Петербург, потому что жил на биваках и был вне себя. Первое письмо мое написано кое-как. В продолжение дней, в которые должно было идти оно в Москву, я только и думал о том, когда Вы получите его; я мучился тем же нетерпением, как и Вы, мысль моя погоняла ленивое время и упреждала его; с радостию видел я наступление вечера и говорил себе – днем меньше! Но вчера я был, как на угольях, рассчитывая, в котором часу должны Вы получить мое письмо. Я не могу видеть Вас, говорить с Вами, – и мне остается только писать к Вам; вот почему второе письмо мое получаете Вы, не успевши освободиться из-под впечатления от первого. Мысль о Вас делает меня счастливым, – и я несчастен моим счастием, ибо могу только думать о Вас. Самая роскошная мечта стоит меньше самой небогатой существенности; а меня ожидает богатая существенность: что же и к чему мне все мечты и могут ли они дать мне счастие? Нет, до тех пор, пока Вы не со мной, – я сам не свой, не могу ничего делать, ничего думать.[66] После этого очень естественно, что все мои думы,[67] желания, стремления сосредоточились в одной мысли, в одном вопросе: когда же это будет? И пока я еще не знаю, когда именно, но что-то внутри меня говорит мне, что скоро. О, если бы это могло быть в будущем месяце!
Погода в Петербурге чудесная, весенняя. Она прибыла сюда вместе со мною, потому что до моего приезда здесь были дожди и холод. А теперь – на небе ни облачка, всё облито блеском солнца, тепло, как в ясный апрельский день. Вчера было туманно, и я думал, что погода переменится; но сегодня снова блещет солнце, и мои окна отворены. А ночи? Если бы Вы знали, какие теперь ночи! Цвет неба густо темен и в то же время ярко блестящ усыпавшими его звездами. Не думайте, что я не берегусь, обрадовавшись такой погоде. Напротив: я и днем, как и вечером, хожу в моем теплом пальто – чему, между прочим, причиною и то, что еще не пришел в Петербург посланный по транспорту ящик с моими вещами, где обретается и мое летнее пальто. Впрочем, днем нет никакой опасности ходить в одном сюртуке, без всякого пальто; но вечером это довольно опасно, и вот ради чего я и днем жарюсь в зимнем пальто. Мне кажется, что и в Москве теперь должна быть хорошая погода. Не забудьте уведомить меня об этом: московская погода очень интересует меня. Не поверите, как жарко: окна отворены, а я задыхаюсь от жару. На небе так ярко и светло, а на душе так легко и весело!
Без меня мои растения ужасно разрослись, а что больше всего обрадовало меня, так это то, что без меня расцвела одна из моих олеандр. Я очень люблю это растение, и у меня их целых три горшка. Одна олеандра выше меня ростом.
После тысячи мелких и ядовитых досад и хлопот Боткин наконец уехал за границу. Это было в субботу (4 сентября). Я провожал его до Кронштадта. День был чудесный, – и мне так отрадно было думать и мечтать о Вас на море. Расстались мы с Б<откиным> довольно грустно,{641} чему была важная причина, о которой узнаете после. Странное дело! Я едва мог дождаться, когда перейду на мою квартиру, а тут мне тяжела была мысль, что я вот сегодня же ночую в ней. И теперь еще мне как-то дико в ней. Впрочем, это будет так до тех пор, пока я вновь не найду самого себя, т. е. пока Вы не возвратите меня самому мне. До тех же пор мне одно утешение и одно наслаждение: смотреть на стены и мысленно определять перемещение картин и мебели. Это меня ужасно занимает.
Скажите: скоро ли получу я от Вас письмо?{642} Жду – и не верю, что дождусь; уверен, что получу скоро – и боюсь даже надеяться. О, не мучьте меня – но ведь Вы уже послали Ваше письмо, и я получу его сегодня, завтра! – не правда ли? Прощайте. Храни Вас господь. Пусть добрые духи окружают Вас днем, нашептывая Вам слова любви и счастия, а ночью посылают Вам хорошие сны. А я, – я хотел бы теперь хоть на минуту увидать Вас – долго, долго посмотреть Вам в глаза, обнять Ваши колена и поцеловать край Вашего платья. Но нет, лучше дольше, как можно дольше не видеться совсем, нежели увидеться на одну только минуту и вновь расстаться, как мы уже расстались раз. Простите меня за эту болтовню; грудь моя горит, на глазах накипает слеза: в таком глупом состоянии обыкновенно хочется сказать много, и ничего не говорится или говорится очень глупо. Странное дело! В мечтах я лучше говорю с Вами, чем на письме, как некогда заочно я лучше говорил с Вами, чем при свиданиях. Что-то теперь Сокольники? Что заветная дорожка, зеленая скамеечка, великолепная аллея? Как грустно вспоминать обо всем этом, и сколько отрады и счастия в грусти этого воспоминания!
Скажите, бога ради, что Ваня – здоров или болен, жив или умер?{643} Не смешно ли, что я Вас спрашиваю так, как будто бы Вы уже писали ко мне, да забыли только упомянуть об этом обстоятельстве? Когда же дождусь я письма от Вас?
Сегодня на небе серо, и не знаю, пробьется ли солнце сквозь облачную пелену. Это досадно – я так люблю ясную погоду и так редко наслаждаюсь ею.
Что Вам сказать о моем здоровье? Я приехал в Петербург с лихорадкою, но теперь она оставила меня. Когда это случилось – не помню, потому что решительно неспособен различать болезненного состояния от здорового, и наоборот. Теперь я и здоров и болен одним, об одном могу думать и одним полон, и это одно – Вы. Прощайте. Ваш навсегда
В. Белинский.
Наконец-то Вы и бог сжалились надо мною. О, если бы Вы знали, чего мне стоило Ваше долгое молчание. Первое письмо мое пошло к Вам 3 сентября (в пятницу), следовательно, 6 (в понедельник) Вы получили его. Я расчел, что во вторник Агр<афена> В<асильевна> – дежурная, и потому думал, что Ваш ответ пойдет в середу (8), а ко мне придет в субботу. Но в субботу ничего не пришло, и мне с чего-то вообразилось, что я жду Вашего ответа на мое письмо уже недели две. В воскресенье нет; я приуныл, – и в голову полезли разные вздоры: то мое письмо пропало на почте и не дошло до Вас, то Вы больны, и больны тяжко, то (смейтесь надо мною – я знаю, что я глуп – ведь Вы же сделали меня дураком) Вы вдруг охладели ко мне. Я не мог работать (а с работою и так опоздал, всё думая об Вас); мне было тяжело, жизнь опять приняла в глазах моих мрачный колорит. К тому же с воскресенья началась холодная и дождливая погода, – а погода всегда имеет сильное влияние на расположение моего духа. В понедельник[68] опять нет, сегодня ждал я почти до 3-х часов и с горя, несмотря на дожди, пошел обедать на другой конец Невского проспекта. Возвращаясь домой, я возымел благое желание утешить себя в горе двумя десятками груш, твердо решившись истребить их менее чем в двадцать минут. Прихожу домой и из залы вижу в кабинете, на бюро, что-то вроде письма. У меня зарябило в глазах и захватило дух. Рука женская, но, может быть, это от Бак<униных>? Нет, на конверте штемпель московский. Что ж бы Вы думали! – я сейчас схватил, распечатал, прочел? Ничуть не бывало. Я переоделся, дождался, пока мой валет уйдет в свою комнату – а сердце между тем билось…
Боже мой! сколько мучений прекратило Ваше письмо! Сколько раз думал я: если это от болезни, то сохрани и помилуй меня бог (это чуть ли не первая была моя молитва в жизни), если же это так – нынче да завтра, то прости ее, господи! Я стал робок и всего боюсь, но больше всего в мире – Вашей болезни. Мне кажется, что я так крепок, что смешно и думать и заботиться обо мне; но Вы – о боже мой, боже мой, сколько тяжелых грез, сколько мрачных опасений!
Тысячу и тысячу раз благодарю Вас за Ваше милое письмо. Оно так просто, так чуждо всякой изысканности и между тем так много говорит. Особенно восхитило оно меня тем, что в нем Ваш характер, как живой, мечется у меня перед глазами, – Ваш характер, весь составленный из благородной простоты, твердости и достоинства. Ваши выговоры мне за то и за другое – я перечитывал их слово по слову, буква по букве, медленно, как гастроном, наслаждающийся лакомым кушаньем. Я дал себе слово как можно больше провиниться перед Вами, чтобы Вы как можно больше бранили меня. Впрочем, Вы в одном Вашем упреке мне решительно неправы. «Как вы мало меня знаете!» – говорите Вы мне – и говорите неправду. Я Вас знаю хорошо, и самая Ваша бестребовательность могла уже меня заставить немножко зафантазироваться. Притом же, как русский человек, я как-то привык думать, что, женясь, надо жить шире. Это, конечно, глупо. Я Вас знаю – знаю, что Вас нельзя ни удивить, ни обрадовать мелочами и вздорами; но не отнимайте же совсем у меня права думать больше, о Вас, чем о себе. Я знаю, что для Вас всё равно – тот или этот стул, лишь бы можно было сидеть на нем; но что ж мне делать, если я счастлив мыслию, что лучший стул будет у Вас, а не у меня. Глупо, глупо и глупо – вижу сам; да разве я претендую теперь хоть на капельку ума? Разве я не знаю, что с тех пор, как начал посещать Сокольники – сделался таким дураком, каким еще не бывал? Теперь я понял ту великую истину, что на свете только дураки счастливы. Я было отчаялся в возможности быть сколько-нибудь счастливым, не понимая того, что не велика беда, если родился не дураком – стоит сойти с ума. Зарапортовался!
Всё, что Вы пишете о том, что было с Вами со дня нашей разлуки, всё это так истинно, так естественно и так понятно мне. За Ваши мысли о неприличии приносить в общество свою нарядную печаль мне хотелось бы поцеловать Вашу ножку. А что Вы пустились в пляс, это мне не совсем по сердцу, потому что усиленное движение может Вам быть вредно, пожалуй, еще простудитесь.
А ведь Аграфена-то Васильевна права, упрекая Вас, что Вы не говорили со мною откровенно о будущем. Я было не раз думал начинать такие разговоры, да как-то всё прилипал язык к гортани. Впрочем, пользы от этого для меня не было бы никакой; но эти разговоры делали бы меня безумно счастливым и более и более сближали бы нас друг с другом. А то меня всегда и постоянно мучила мысль, что мы не довольно близки друг к другу, что мы ребячимся, сбиваясь немного на провинциальный идеализм.
Мое здоровье? Да бог его знает – говорю Вам, что не разберу – жив ли я, или умер. В воскресенье, поехав обедать к Комарову, простудился слегка – кашель и насморк – оттого, что мое теплое пальто насквозь промокло от дождя. Впрочем, простудный кашель – наслаждение в сравнении с нервическим и желудочным. Теперь всё прошло. Я должен покаяться перед Вами в грехе. Вот в чем дело: не иметь никого, с кем бы я мог иногда поговорить об Вас – для меня мучение. Вот почему Марья Алекс<андровна> Комарова{644} знает то, чего не знают Корши. Я сказал ее мужу, ибо сам не имел духу даже передать ей Вашего поклона. Прихожу после и вижу, что ей как-то неловко со мною. Хочется ей потрунить на мой счет – и боится. Тогда я сам прехрабро начал наводить ее на шутки на мой счет. И что же? Она так конфузилась, так ярко вспыхивала, что мы с ее мужем стали смеяться, а я просто был в неистовом восторге. И было от чего! Я, который краснею за других – не только за себя, – я был тут геройски бесстыден, а бедная М<арья> А<лексаидровна> за меня резалась. Но в прошлое воскресенье мы с нею-таки потолковали о Вас и об институте. Вообще я рад, что К<омаров>ы знают: через это я обдерживаюсь, привыкаю к мысли о новом положении и приучаюсь не бояться фразы: всё был не женат, а то вдруг женат!{645}
Я совершенно согласен с А<графеной> В<асильевной>, что Вы были лучше всех на маленьком бале Вашей начальницы. Другие могли быть свежее, грациознее, миловиднее Вас – это так; но только у одной у Вас черты лица так строго правильны и дышат таким благородством, таким достоинством. В Вашей красоте есть то величие и та грандиозность, которые даются умом и глубоким чувством. Вы были красавицею в полном значении этого слова, и Вы много утратили от своей красоты; но при Вас осталось еще то, чему позавидуют и красота и молодость и что не может быть отнято от Вас никогда. Я это давно уж начинал понимать; но опыт – лучший учитель, и я недавно, чужим опытом, еще более убедился в том, что ничего нет опаснее, как связывать свою участь с участью женщины за то только, что она прекрасна и молода. Долго было бы распространяться об этом «чужом опыте», и мне хотелось бы рассказать Вам о нем не на письме. И потому пока скажу Вам одно, что Б<откин> глубоко завидует мне, а я ему нисколько, или, лучше сказать, я очень, очень жалею его и понимаю его восклицание еще в Москве: «Зачем ей не 30 лет?»
Хотелось бы мне сказать Вам, как глубоко, как сильно люблю я Вас, сказать Вам, что Вы дали смысл моей жизни, и много, много хотелось бы сказать мне Вам такого, что Вы и без сказыванья[69] должны знать. Но не буду говорить, потому что и на словах и на письме всё это выходит у меня как-то пошло и нисколько не выражает того, что бы должно было выразить. Теперь я понимаю, что поэту совсем не нужно влюбиться, чтобы хорошо писать о любви, а скорее не нужно влюбляться, чтобы мочь хорошо писать о любви. Теперь я понял, что мы лучше всего умеем говорить о том, чего бы нам хотелось, но чего у нас нет, и что мы совсем не умеем говорить о том, чем мы полны.
Прощайте, Marie. Вы просите меня не мучить Вас, заставляя долго ждать моих писем, – я отвечаю Вам в тот же день, как получил Ваше письмо, и посылаю мой ответ завтра. Так хочу я всегда делать.
Очень меня тронуло то, что Вы пишете мне об А<графене> В<асильевне>. Со мною ей было тесно, а без меня скучно. Я понимаю это, и оно иначе быть не могло. А<графена> В<асильевна> не может не быть расположена к человеку, который должен сделать счастливою ее сестру, и в то же время она не могла защититься от какого-то враждебного чувства к человеку, который должен разлучить ее с тем, что составляло всё ее счастие и всю ее любовь. Кроме того, мои к ней отношения (в которых я не совсем виноват) не могли же особенно расположить ее ко мне: ее вид более огорчал меня, чем радовал, ибо я хотел видеть только одну Вас и быть с одною Вами. Но, несмотря на то, у меня всегда было самое радушное, самое теплое чувство к А<графене> В<асильевне>. И теперь я люблю ее, как добрую, милую сестру мою – конечно, ни она, ни Вы не найдете этого выражения дерзким или неуместным. Жму руку Аграфсне Васильевне и низко ей кланяюсь. Бог даст, может быть, когда-нибудь мы и все трое будем жить вместе. По крайней мере, я от всей души желаю этого.
Я привык ложиться и вставать рано. Это полезно мне. Но сегодня досидел до 12 часов – писал статью, потом письмо, и рука крепко ноет.[70] Немного остается белой бумаги, и мне жаль этого – всё бы говорил с Вами.
Бедный Ваня – мне жаль, что он умер, жаль и его самого и его матери, потому что для матери тяжела потеря дитяти.{646}
Радуюсь Вашей храбрости с Миловзором{647} и Вашей радости по случаю моей резни у Коршей.{648} Читали ли вы 9 № «Отечественных записок»? Моя статья о Жук<овском> наделала шуму – все хвалят.{649} Вот уж не понимаю, как эта статья вышла хороша; я писал ее накануне дня, в который можно было ехать в Сокольники.
Пожалуйста, побраните меня хорошенько в следующем письме Вашем, которое (надеюсь) скоро придет ко мне. Вы меня по вечерам крестите: почему ж и не так, если это забавляет Вас? А я – меня тоже забавляет эта игра: продолжайте. Что же касается до лечений, право, не до него. Скажу Вам не шутя: пока Вы не со мной, я без головы, без ума, сам не свой, ничего не могу делать и ни о чем думать. Я сам не вдруг в этом уверился; но теперь касательно этого поставил 4, помноживши 2 на 2.
Еще раз прощайте.
Ваш В. Белинский.
Целый день мучит меня какая-то тяжелая, безотрадная тоска. Может быть, это оттого, что вчера я был уже чересчур весел, безумно весел. Был я вчера у Вержбицких.{650} У них в доме были две именинницы, вследствие какового события была пляска под звуки рояли. Дамы до того раскутились, что пристали ко мне, чтобы я танцевал французскую кадриль. Я стал – меня водили, толкали, посылали вправо и влево, я ходил, путал, все хохотали, я тоже, а в шене крепко пожимал дамам руки, за что они громко изъявляли свое на меня неудовольствие. Это однако же не помешало им звать меня на вторую кадриль: опять та же история. Все эти глупости и фарсы были очень милы, потому что были непритворно веселы, были от души. Я пришел домой в 12 часов или около того, вполне довольный моим днем. И я имел причины быть довольным им: в этот день явилась мне уже не вдали, не в тумане и не гадательно возможность близкого свершения моих лучших желаний. Но об этом после. Видите ли, Marie, не одни Вы пускаетесь в пляс, и я ни в чем не хочу Вам уступить, а в смешном далеко превосхожу Вас, – и, право, я не шучу, только в одном этом я и сознаю мое перед Вами превосходство. Но сегодня с самого утра почувствовал я себя нехорошо. Может быть, это нездоровье. Я принял лекарство – мне стало несколько лучше, но душевное расположение мое от этого не многим разъяснилось. Да, это от нездоровья: вчерашний бокал шампанского крепко ударил мне в голову, а перед тем я немного простудился. Мне совсем бы не надо пить вина; но когда все веселы и сам себя чувствуешь веселым – ну как удержишься, чтоб не подурачиться? Мне же так ново и непривычно быть веселым.
Прихожу сегодня домой от обеда – и ищу глазами письма – его нет. А между тем мысль о нем веселила меня вчера и поддерживала сегодня. В субботу (11) Вы получили мое второе письмо,{651} во вторник (14) Агр<афена> Вас<ильевна> свободна, – и Ваш ответ мог бы быть послан. Мое нетерпение решило, что он непременно послан во вторник, и я его ждал еще вчера, а потом утешил себя мыслию, что почтальон-де не успел разнести – получу завтра, – и вот почему я сегодня с предлинным носом и теперь с горя принялся писать к Вам. Стало быть, письмо Ваше послано в четверг (16), и я получу его завтра? Дай-то бог!
Вот и еще день прошел, а письма Вашего нет как нет; оно не отправлено и в четверг, стало быть, я не получу его и завтра, а должен ждать во вторник, и то в таком только случае, если оно отправлено в субботу! Знаю, что такие замедления происходят не от Вас, а от обстоятельств, происходят оттого, что А<графене> В<асильев>не нет достаточного предлога к выезду из института – знаю всё это, но от этого мне всё-таки не легче. Знаю, что и Вам это не совсем приятно и за себя и за меня; но всё-таки тяжело, очень тяжело. Обманутая надежда, несвершенное ожидание и потом разные грустные и мрачные мысли, которые против воли лезут в голову, – всё это тяжело и тяжело… Вы как-то говорили мне, что были намерены отправлять[71] Ваши письма через Вашу garde-malade:[72] не лучше ли это будет?
Сегодня с горя поехал обедать к Комарову. M-me К<омарова> сегодня была очень зла и, против своего обыкновения, очень храбра – жалила меня, как пчела, и заставляла конфузиться.{652} Я как-то сдуру, забывшись, начал улыбаться про себя – вдруг вопрос: о чем? Словно сонного холодною водою – тем более, что тут были посторонние люди. Потом, ни с того ни с сего, вопрос: «Какие вы любите губы – толстые или тонкие?» – «Толстые, как у коровы!» – отвечал я с досадою. Фекла Алекс<андровна>{653} едет в Вологду, и ей нужно же было за столом изъявить свое сожаление о том, что не увидит меня – я погибал{654} – по возвращении моем из Москвы… О женщины! А вот и еще Вам жалоба на М<арию> Александровну: заметивши, что мне нравится одно ее платье, она всегда надевает его в те дни, когда я у них бываю, и вообще старается всеми силами завладеть моим сердцем. Я храбро боролся, победил, но в борьбе утратил много сил, и потому, возвращаясь домой, принужден был взять извозчика, хотя прежде располагался было идти домой пешком. Всё это глупости; а дело тут в том, что мне очень приятно болтать о Вас с М<арьей> А<лександровной>. Это тем приятнее, что письмо Ваше я уже выучил наизусть, а на получение новых потерял всякую надежду. Между прочим, мы говорили с ней и о деле, т. е. пустились в разные хозяйственные соображения.[73]
Кстати о деле и о делах. Пора мне с Вами поговорить о них серьезно. Вы не напрасно бранили меня в письме своем за разные затеи и фантазии. Я заслуживал еще большей брани. Я не раз говорил Вам и повторю теперь, что Вы умнее меня. Мой ум чисто теоретический и в теории прекрасно умеет ставить 4, помноживши 2 на 2; в действительности я столько же глуп, сколько Вы умны, – стало быть, очень глуп. Говорю это, не шутя, ибо хочу, чтобы Вы знали меня таким, каков я есть в самом деле; скорее – хуже, нежели я есть, чем лучше, нежели я есть. Живя в Москве и плавая душою в эмпиреях,{655} я составил в голове преглупый план, по которому мне по приезде в Питер надо было засесть за дело, чтобы кончить работу, которая, действительно, должна была принести мне значительные выгоды.{656} Но по приезде в Питер я тотчас же увидел, что не могу ничего делать, особенно мучась тщетным ожиданием писем. Потом я сообразил, что хотя я и определял окончание моей работы к новому году, однако она могла бы и еще затянуться месяца на три, даже при усиленной деятельности. Всё это я теперь нахожу школьнически глупым. Положим, что этою работою (которой я, впрочем, не имел бы силы кончить во веки веков) я приобрел средства пошире и поудобнее устроить мою новую жизнь; но не глупо ли для пустяков и безделиц откладывать то, для чего все хлопоты об этих пустяках и безделицах, без чего я по могу ничего делать, ни о чем думать? Ясно, как 2 × 2 = 4, что пока Вы не со мною, и я не с Вами, – я никуда не гожусь, и жизнь мне в тягость. И потому надо думать не обо вздорах, а об деле. Пусть дело кончится расчетливо и в обрез, но лишь бы оно как можно скорее кончилось, а там всё придет своим чередом, и что будет нужно, то всегда можно будет сделать. Краевский теперь небогат деньгами, да мне слишком забираться и не следует, – то мы с ним и рассчитали всё приблизительно. Деньги я получу на днях, стало быть, самое главное препятствие устранено. Второе препятствие состоит в том, что я жду из Пензы дворянской грамоты, на что из Москвы послал 150 р. асс. и что надеюсь получить очень скоро. Между тем нашлось еще обстоятельство, о котором мне нужно сказать Вам и решение которого должно зависеть от одних Вас и нисколько не от меня. Не примите этого даже за предложение с моей стороны; нет, это только вопрос, на который Вы свободны отвечать, как Вам угодно. Для самого меня он так странен, что без Вашего ответа я не умею его решить ни положительно, ни отрицательно. Дело вот в чем: все мои приятели, которым я нашел нужным открыть мою тайну, уверяют меня, что, для избежания лишних расходов, мне не надо было бы ездить в Москву, а лучше бы Вам одним приехать в Питер, где Вы могли бы остановиться на день у Краевского, у которого живет сестра его покойной жены{657} (если бы Вы не захотели остановиться на своей собственной квартире, которая была <бы> готова к Вашему приезду). Если я несколько на стороне подобного плана, так это не по причине потери лишних денег и лишнего времени, а вот почему: может быть, Вы думаете венчаться в институтской церкви, в присутствии m-me Charpiot{658} и всего института, – это для меня ужасно; потом, по патриархальным к Вам отношениям, m-me Charpiot, может быть, станет смотреть на наше формальное соединение, как на свадьбу в общем значении этого слова, и, пожалуй, предложит еще себя в посаженые матери, а Вам, может быть, нельзя будет от этого отказаться. Если это так, то мне приятнее было бы обвенчаться с Вами в Камчатке или на Алеутских островах, чем в Москве. Но, может быть, всё это в Вашей воле сделать и иначе, и тогда мои страхи уничтожаются сами собою вместе с их причиною. М<арья> А<лександровна> находит, что ехать Вам одним было бы трудно по Вашим отношениям к m-me Ch, ибо Вы должны ей сказать, куда и зачем едете, а ей это могло бы показаться всячески неудобовыполнимым. Итак, скажите Ваше мнение просто и откровенно, и не думайте, чтобы Ваш отрицательный ответ мог сколько-нибудь быть мне не по сердцу. Для меня самого странна мысль, что Вы поедете одни, без меня, и я бог знает чего бы не надумался. Но, чтобы об этом уже не было больше помину, я договорю всё; это тем нужнее, что Вы должны видеть дело со всех его сторон. В числе суммы, которую беру я у Краевского, 900 рублей следует Вам: 500 на Ваши необходимые расходы, 200 на отъезд, если бы Вы поехали одни, и 200, которые я должен Вам. Я уверен, что такое распоряжение с моей стороны не покажется Вам нисколько странным или неуместным: если эти 500 рублей будут Вам нужны – тем лучше, значит, я сделал, как надо; если же они Вам будут не нужны, то Вы их и привезете с собою, и они будут все нашими же, а не чьими-нибудь деньгами. Что касается до первых 200 р., – они предполагаются только в случае, если Вы поедете одни, ибо в таком случае Вам надо будет взять с собою женщину, без которой Вам нельзя обойтись в дороге, – и в таком случае всего лучше, если бы эта женщина могла и остаться у Вас кухаркою и горничною. Но это только предположение, которое сообщаю Вам только для того, чтобы Вам ответить решительнее – да или нет. Вот всё, что так занимало меня и на что буду ожидать Вашего ответа со всею тоскою живейшего нетерпения. Так или сяк, но желанный день должен придти скоро – и чем скорее, тем лучше; во всяком случае не далее первой половины ноября (кажется, 14 начнется пост); мне бы хотелось в будущем месяце. Итак, отвечайте скорее, чтобы для меня был решен этот вопрос. Если я поеду в Москву, мне надо будет заранее прислать туда мои бумаги, чтобы без меня могли три воскресенья сряду окликать нас, – без чего нельзя венчаться. Если в Москве, то я думал бы в церкви шереметьевской больницы, где Грановский мог бы без меня[74] всё приготовить лучше, чем бы я мог это сделать сам. Ради всего святого, скорее отвечайте на это письмо. Медлить нечего. Если судьба даст нам долгие счастливые дни – возьмем их; если один день – не упустим и того. Один картежный игрок, наживший игрою миллион, говорил при мне, что для каждого человека судьба дает минуту – воспользуйся он ею, не упусти ее – и всё получит; пропусти – никогда, никогда уже не представится ему благоприятная минута. Я нахожу это очень верным и думаю, что в важных делах жизни всегда надо спешить так, как будто бы от потери одной минуты[75] должно было всё погибнуть. Как только получу от Вас ответ на это письмо, тотчас же начну действовать.
Довольно об этом пока. Душа и рука моя утомлены. Скажу Вам в заключение, что я бросил гнусное табаконюхание. Из чужих табакерок еще нюхаю, но своей не имею, и когда случается два и три дня в глаза не видать табаку, то и не хочется. Прощайте.
Ваш В. Белинский.
Письмо это пойдет завтра, т. е. 20 сентября. Боже мой! Это уже четвертое письмо, а от Вас только одно! Есть от чего сойти с ума! И если это так продолжится, то сойду, право сойду, так-таки вот возьму, да и сойду и буду еще глупее, чем теперь.
Агриппине Васильевне желаю веселого и ясного расположения духа.