Наконец я имею о вас нечто вроде известия. По крайней мере, Тургенев уверил меня, что вы все здоровы, и сказал мне, что вы отправляетесь из Петербурга 11-го мая. Стало быть, это письмо получишь ты накануне своего отъезда, в пятницу. Надеюсь, что в этот день ты отправишь ко мне письмо. Я еду 15 или 16. К 1-му июня будем мы в Харькове, куда ты и можешь писать по следующему адресу: его высокоблагородию Николаю Дмитриевичу Алфераки; в собственном доме (Pour remettre à M-r Belinsky).[188] Из Харькова я уведомлю тебя, куда опять можешь ты писать ко мне. Затем прощай. Сегодня еду к Остроумовой
В. Б.
Сейчас только (в 4 часа) прочел письмо твое,{842} chère Marie[189], воротившись домой для фрака и шляпы, необходимых для посещения Н. И. О<строумовой>. Прочел – и порадовался: вы все скучаете, но здоровы, у Ольги появился 6-й зуб, и ничего худого не случилось. Худо только то, что у тебя, кажется, не определен еще день отъезда; по крайней мере, ты об этом ничего не говоришь мне. Странные мы с тобою, братец ты мой, люди: живем вместе – не уживаемся, а врозь скучаем. Вот и я: мне не скучно, я гуляю, ем, пью, ничего не делаю, дамы со мною любезны донельзя – кажется, тут и грешно и стыдно было бы помнить, что женат и есть жена, а ведь помнится. Да это еще куда бы ни шло, а то ведь хотелось бы увидеться, как будто и бог весть, как давно не видались. Поэтому я думаю, что для поддержания супружеского благосостояния необходимы частые разлуки. Разлука сглаживает все неровности отсутствующего и делает яснее его хорошие стороны. Но это пока в сторону. Не знаю, получишь ли ты это письмо, если отправляешься в субботу, 11-го. Авось либо! Но писать больше не буду, если не получу от тебя письма об отсрочке отъезда. А собачка грустила обо мне, бедненькая!{843} Но зато скоро забыла, глупенькая! Берегите ее от простуды. Дочь Иванова застужена при прорезывании глазных зубов, и оттого получила воспаление в мозгу и лишилась зрения. Страшно и больно смотреть – а ребенок полный и здоровый.
Это письмо пойдет завтра (8, в среду), и завтра же докончу его.
Боясь, что письмо это не застанет тебя в Питере, посылаю его на имя Маслова,{844} чтобы в случае твоего отъезда он переслал его в Гапсаль. Вчера был у Н. И. <Остроумовой>. О чем болтали мы, можешь догадаться. Она умна, и у нее на многое есть чутье. Над драматическою пьесою Кудрявцева она смеется.{845} Вообще Н. И., не будь она погребена в этом монастыре, была бы очень порядочною особою.{846} Когда я с нею раскланивался, появилась гнусная рожа Шахларевой;{847} боюсь во сне увидеть – стошнит.
Письмо твое пришло в Москву 5-го, а почтальон принес его 7-го: Москва город патриархальный, и в ней всё зависит от воли всех <и> каждого, а получающие письма зависят от прихоти почтальонов. Извозчики в Москве страшно дешевы, но ночных нет, а ходить ночью в Москве опасно. Меня чуть было не прибил один пьяный. И потому, кто хочет провести вечер в гостях, должен нанимать извозчика на вечер.
Здоровье мое сносно и, мне кажется, даже несколько лучше, чем было в Питере. Мих<аила> Семеновича держит в Москве бенефис Мартынова, который будет 14 или 15 мая, а на другой день мы едем.{848} В Крыму, может быть, ему отведут покои в Алупке, замке князя Воронцова, и мы там будем с ним упражняться в купании в море и в пожирании винограда. По приезде в Гапсаль напиши ко мне большое письмо; означь свой адрес, опиши, как вы собирались и убирались, как ехали и доехали и как устроились в Гапсале. Пошли письмо так, чтобы оно дошло в Харьков (на имя его высокоблагородия Николая Дмитриевича Алфераки, в собственном доме, для передачи мне) к 1-му июня; получив его, я напишу к тебе из Харькова, куда опять писать тебе. Прощай. Агриппине жму руку и всех вас целую
В. Б.
Печать я взял с собою Наполеона.
Последнее письмо твое (от 9 мая) столько же огорчило меня, сколько доставило мне радости предпоследнее (от 6 мая).{849} Мерзости, которые делает с тобою управляющий Лопатина, действительно, возмутительны, но для меня еще тяжелее та раздражительность, с которою ты принимаешь их. Не спорю: тяжело, досадно, гадко, но всё же не вижу тут достаточной причины доходить до отчаяния, до расстройства здоровья, именно в ту минуту, когда здоровье особенно нужно. Я обрадовался, увидя твое письмо, но мне стало грустно и как-то неловко, когда я прочел его. Я как будто вижу тебя перед собою в этом письме: ты встревожена, раздражена, – и всё тебе кажется не так, не хорошо. Ты начинаешь с того, что ты «никогда не говорила мне, чтобы я в «дражайшем» нашел что-нибудь лучше того, что нашел». Да я и писал к тебе о нем нисколько не в тоне возражения против тебя, а просто передавал тебе впечатление, которое он произвел на меня. Я был уже заранее предубежден против него, хорошего ничего не ожидал, ехал к нему не для него, а для тебя, и нисколько не раскаиваюсь, что был у него. Тебе показалось, что я не получал твоих писем: ясно, что ты не разочла, что наши письма сперва разъезжались в дороге, а потому мы оба и упрекали другу друга в молчании. Но я твои получил все, и первое, от 2-го мая. Ради всего святого для обоих нас, успокойся, Marie, и не давай себе выходить из себя по причине действительно досадных, но в то же время и мелких неудовольствий. 7-ой зуб Ольги гораздо важнее и двух целковых, которые содрал с тебя управляющий, и 30 рублей за клеенки и шкаф, а ты к этому зубу присоединила еще боль в своей груди и дошла до возможности слечь в постель. Я еду в четверг (16-го мая), – и если сегодня или завтра не получу от тебя более утешительного письма, то дорога моя не будет весела. Зная твой характер, я не шутя боюсь, чтобы ты не слегла в постель, если уже к бывшим неприятностям прибавится еще какая-нибудь мелочь; а тут еще у меня на уме 7-ой зуб… Тяжело!
Здоровье мое пока лучше, чем было в Питере. С 9-го мая началась в Москве теплая погода, и теперь так хорошо, что даже ночью пахнет весною. Я зяб не потому, что простудился, а потому, что все зябли от холода, а теперь не зябну, а потею и блаженствую от жару.
Твои неудачи в отъезде произошли оттого, что ты не хотела заранее взять билет, как это делают все. Но уж дело сделано, и лишь бы только выехать. Не знаю, получу ли от тебя письмо сегодня. Боюсь, чтобы оно не пришло послезавтра, в день отъезда (в четверг). А это письмо адресую на имя Маслова, тоже из боязни, что оно, придя в день твоего отъезда, не попадет в твои руки. Я виделся с Тютчевыми,{850} и они много меня порадовали известием о состоянии, в котором оставили вас; но в тот же день (т. е. вчера) получил я твое письмо… У Ал<ександры> Петр<овны> разболелись глаза, и по этой причине они проживут несколько дней в Москве. Насчет адреса в Харьков – адресуй письма ко мне, как хочешь. Я и забыл было о Кронеберге. Это всё равно. Скажи Маслову, что Некрасов будет в Питере в половине июля, и попроси его вложенное здесь письмо доставить по адресу хоть через Майковых, если он не знает, где живет Гончаров.{851}
Еще раз прошу тебя, милая Marie, быть спокойнее и беречь себя от губительного влияния, какое на тебя имеют petites misères de la vie humaine.[190] Не думай, что только с тобою случаются такие беды. Чорт с ними, с такими бедами: лишь бы судьба пощадила от таких, какие обрушились над Языковыми.{852} Прощай.
Твой В. Б.
Не знаю, как и благодарить Вас, любезнейший Петр Николаевич, за Ваш бесценный подарок.{853} Повесть Ваша привела меня в восторг по многим причинам. Признаюсь откровенно: Ваша драматическая пьеса{854} привела меня в отчаяние, так что я подумал было, что Ваш «Последний визит»{855} действительно был последним визитом Вашим в область творчества. Не то, чтоб она была плоха: почему человеку с талантом не написать плохой пьесы;[191] но то, что она старчески умна и чужда всякого живого начала. Поэтому за повесть Вашу я взялся с некоторым беспокойством; но тем сильнее был мой восторг, когда я читал ее. Чудесная вещь, глубокая вещь! Это судьба, жизнь, положение русской женщины нашего времени! Характер героини выдержан, а муженек и любовник ее – чудо совершенства. Особенно хорош офицерик-то! Только два недостатка нахожу я в этой повести. Первый – прибавление к ее названию – водевиль не для сцены: оно не идет и его ирония весьма сомнительного качества. Не вычеркнуть ли? Второй – и очень важный недостаток: это вторая сцена (в канцелярии) – она не идет к делу, ничего не поясняет, ослабляет впечатление, и после нее отрывок из письма, которым оканчивается повесть, теряет всю силу, весь эффект. Если бы Вы ее позволили выкинуть вовсе, повесть ничего не потеряла бы и много бы выиграла.{856} Как Вы думаете? Если Вы согласны со мною в <полезн>ости этой меры, то потрудитесь у<ведомить>[192] об этом общего друга нашего Алексея Дмитриевича Галахова. Я в Москве проездом – еду завтра с М. С. Щепкиным в Одессу и Крым для восстановления здоровья, а может быть, и для спасения жизни. От «Отечественных записок» я отказался окончательно. Кстати: статья ваша о Бельведере умна и хороша, но о таких предметах, как живопись, теперь так странно читать такие длинные статьи: так думают многие.{857}
Позвольте попенять Вам за две вещи: за то, что Вы заплатили деньги за пересылку первой тетради повести, и еще за то, что при последней Вы не хотели утешить меня ни строкою чего-нибудь похожего на письмо. Зная, что это не другое что, как лень и усталость от писания повести, я за это не очень сержусь и обращаюсь к Вам с этими строками, как к моему старому и доброму приятелю.
Семейство мое проведет лето в Гапсале. Жена в восторге от Вашей повести, а дочь моя Вам за нее низко кланяется, и я вместе с нею.
Ваш В. Белинский.
Скоро ли Шеллинг перестанет позориться, т. е. умрет? Право, не стоит жить, чтобы после такой славы на старости лет быть Шевыревым.{858}
Вообрази – какую я сделал глупость: послал к тебе письмо из Калуги в Гапсаль на твое имя, думая, что ты непременно в Гапсале, что тебя в этом маленьком городке найдут и без адреса квартиры и что посылать через Маслова – только лишняя трата времени. Сын М. С. Щ<епки>на служит в кавалерийском полку в Воронеже, был долго в Москве и после нас должен был отправиться в Воронеж.{859} Приезжаем туда – и он подает мне твое последнее письмо из Петербурга, которое пришло в Москву в день нашего выезда и которое Иванов отослал в дом Щ<епки>на. Из этого письма я узнаю, что ты остаешься в Ревеле и что, следовательно, я опростоволосился, послав к тебе письмо в Гапсаль. Досадно! письмо было подробное – почти журнал изо дня в день, с означением погоды каждого дня.{860} Перескажу тебе вкратце его содержание. Выехали мы из Москвы 16 мая (в четверг), в 12 часов. Нас провожали до первой деревни, за 13 верст, и провожавших было 16 человек, в их числе и Галахов. Пили, ели, расстались.{861} Погода страшная, грязь, дорога скверная, за лошадьми остановка. В Калугу приехали в субботу (18 мая), прожили в ней одиннадцать дней. Если б не гнусная погода, мне было бы не скучно. Еще в Москве я почувствовал, что поправляюсь в здоровье и восстановляюсь в силах, а в Калуге в сносную погоду я уходил за город, всходил на горы, лазал по оврагам, уставал донельзя, задыхался насмерть, но не кашлянул ни разу. С возвращением холода и дождя возвращался и кашель. Пребывание в Калуге для меня останется вечно памятным по одному знакомству, которого я и не предполагал, выезжая из Питера. В Москве М. С. Щ<епкин> познакомился с А. О. Смирновой. C'est une dame de qualitê;[193] свет не убил в ней ни ума, ни души, а того и другого природа отпустила ей не в обрез. Она большая приятельница Гоголя, и М<ихаил> С<еменович> был от нее без ума.{862} Так как она приглашала его в Калугу (где муж ее губернатором), то я еще в Москве предвидел, что познакомлюсь с нею. Когда мы приехали в Калугу, ее еще не было там; в качестве хвоста толстой кометы, т. е. М<ихаила> С<еменовича>, я был приглашен губернатором на ужин в воскресенье, во время спектакля; потом мы у него обедали. Во вторник приехала она, а в четверг я был ей представлен. Чудесная, превосходная женщина – я без ума от нее. Снаружи холодна, как лед, но страстное лицо, на котором видны следы душевных и физических страданий, изменяет невольно величавому наружному спокойствию. Благодаря тебе, братец ты мой, тебе, моя милая судорога, я знаю толк в этого рода холодных лицах. Потом я у ней два раза обедал, в последний раскланялся, да еще в тот же вечер раскланялся с нею на лестнице, ведущей из-за кулис в ее ложу. Пишу тебе всё это не больше, как материал для разговоров и рассказов при свидании, и потому в подробности не пускаюсь. Несмотря на весь интерес этого знакомства, погода делала мое пребывание в Калуге часто невыносимым; раз два дня сряду сидел я взаперти в грязной комнате грязной гостиницы, в теплом пальто, с окоченевшими руками и ногами и с покрасневшим носом. Выехали мы из Калуги со вторника на середу (29 мая), в 4 часа утра, и поехали, или, лучше сказать, поплыли по грязи в Воронеж на Тулу. В Воронеж приплыли в субботу (1 июня), в 5 часов утра, и в пятницу ехали уже по хорошей дороге. В Воронеже погода была славная. Тут я получил твое письмо, на которое, для порядка, и буду сейчас отвечать.
Накануне нашего выезда из Москвы приехал туда Языков и успокоил меня на твой счет, сказавши мне, что твои геройские подвиги, достойные Бобелины,{863} увенчались блестящею победою над злокачественным Лопатиным и гнусным клевретом его, управляющим. Это известие дало мне возможность уехать из Москвы в спокойном духе, который очень был расстроен твоим письмом от 9 мая. Я не знаю, получила ли ты мой ответ на него от 14 мая, кажется. Ты пишешь, что разлука сделает нас уступчивее в отношении друг друга, но и более чуждыми друг другу. Мне кажется – то и другое равно хорошо. Почему хорошо первое – толковать нечего: и так ясно; второе хорошо потому, что даст случай познакомиться вновь на лучших основаниях. Я уже не в той поре жизни, чтобы тешить себя фантазиями, но еще и не дошел до того сухого отчаяния, чтобы не знать надежды. А потому жду много добра для обоих нас от нашей разлуки. Я никак, например, не мог понять твоих жалоб на меня, что будто я дурно с тобою обращаюсь, и видел в этих жалобах величайшую несправедливость ко мне с твоей стороны; а теперь, как в новой для меня сфере я смотрю на нашу прежнюю жизнь, как на что-то прошедшее, вне меня находящееся, то вижу, что если ты была не вполне права, то и не совсем неправа. Я опирался на глубоком сознании, что не имел никакого желания оскорблять тебя, а ты смотрела на факты, а не на внутренние мои чувства, и в отношении к самой себе была права. Ежели разлука и тебя заставит войти поглубже в себя и увидеть кое-что такого, чего прежде ты в себе видеть не могла, – то разлука эта будет очень полезна для нас: мы будем снисходительнее, терпимее к недостаткам один другого и будем объяснять их болезненностию, нервическою раздражительностию, недостатком воспитания, а не какими-нибудь дурными чувствами, которых, надеюсь, мы оба чужды. Что же касается до твоих слов, что муж, без причины оставляющий жену и детей, не любит их, – ты права; но, во-1-х, я говорил тебе о разлуке с причиною, хотя бы эта причина была просто желанием рассеяться и освежиться прогулкою или и прямо желанием освежить ею свои семейные отношения, а во-2-х, я кажется, уехал не без причины. Но об этом после, как ты сама говоришь в письмо своем.
Маслов немного сердит на меня, что я не писал к нему. Но ведь он должен же знать, что я человек-то слабый (т. е. ленивый), мошенник такой. Слух носится, что умер Скобелев, а ты пишешь, что Маслов думает ехать в Ревель, Гапсаль и еще не знаю куда.{864} Где же мне писать к нему. А напиши-ко лучше ты и уведомь его о моем знакомстве с Александрою Осиповной Смирновой: это для него будет интересно.
Комплимент, сделанный тебе Тильманом,{865} основателен. Ты сильная барыня, а после твоей войны с Лопатиным я не шутя начинаю тебя побаиваться.
Что же ты не пишешь, взяла ли с собою Егора? И кто у тебя нянька? И как ты рассталась с прислугою?
В Воронеже мы застали чудесную погоду. Выехали во вторник, в 4 часа после обеда (4 июня). Солнце пекло нас, но к вечеру потянул ветер с Питера, ночью полил дождь, и мы до Курска опять не ехали, а плыли, и в Курск приплыли в четверг (6). В тот же день поплыли в знаменитую Коренную ярмарку (за 28 верст от Курска). И уж подлинно поплыли, потому что жидкая грязь по колено и лужи выше брюха лошадям были беспрестанно. Ехали на 5-ти сильных конях с лишком 4 часа и наконец увидели ярмарку, буквально по пояс сидящую в грязи, и дождь так и льет. За 20 руб. в сутки нашли комнатку, маленькую, грязную, и той были рады без памяти. В тот же вечер были в театре, и М<ихаил> С<еменович> узнал, что он играть не будет. На другой день прошлись по рядам (крытым, до которых доехали на дрожках, выше ступицы в грязи). На другой день, около 2 часов пополудни, поехали назад, в Курск. На полдороге встретился крестный ход: из Курска 8 июня носят явленный образ богоматери в монастырь, при котором стоит ярмарка. Вообрази тысяч 20 народу, врозбить идущего по колена в грязи, и который, пройдя 27 верст, ляжет спать под открытым небом, в грязи, под дождем, при 5 градусах тепла. В Курске переменили лошадей, закусили и пустились плыть на Харьков (часов в 8 вечера, в пятницу, 8 июня). Уж не помню, едучи в Курск из Воронежа, – да, именно, в Курск из Воронежа, – имели удовольствие засесть в грязи, и наш экипаж, вместе с нами (потому что выйти не было никакой возможности), вытаскивали мужики. В тот же вечер, как мы выехали из Курска, погода начала поправляться, а с нею и дорога, так что верст за сто до Харькова ехали мы по дороге довольно сносной и могли делать верст по 8 в час (на пяти лошадях), а станции две до Харькова делали по 10 верст. В Харьков приехали мы в воскресенье (9 июня) около 2 часов после обеда. Через час я был уже у Кронебергов, с полною уверенностию найти твое письмо, а может быть, и целых два. Кронеберги{866} приняли меня радостно, добрая М. А. была просто в восторге, даже Андрей Иванович был, видимо, разогрет; а письма нет. Возвращается М<ихаил> С<еменович> от Алфераки – что письмо? – Нет! – Худо! – Я стал было утешать себя тем, что письмо твое должно идти до Харькова три недели; но Кронеберг сказал мне, что письма из Питера в Харьков приходят в 11-ый день, а по экстрапочте в 8-ой, – я и призадумался, забыв, что по этой дороге почты также делают в час по 5 верст, а иногда и в сутки по 50-ти. Был в театре, посидел с четверть часа и поехал к Кронебергам, где и пробыл почти до 12 часов. Вчера, часу в 1-м, приходит Кронеберг и подает мне твое письмо, которое взял он у Алфераки, с которым встретился где-то на улице. И хоть много в этом письме неприятного, но я воскрес. Теперь отвечаю тебе на твое последнее письмо.
Отчего ты ни слова не сказала в нем о том, опасна ли простуда груди твоей и лечишься ли ты? Отчего не отнимаешь Ольгу от груди? Ждешь ли 8-го зуба? Наем вторых мест на пароходе был порядочною глупостью со стороны Маслова. Заграничные пароходы лучше здешних, и вторые места на них немногим хуже первых, но и их потому все избегают, что надо быть в обществе лакеев, что не совсем приятно и для мужчин, а о женщинах нечего и говорить. О том, чего вы тут натерпелись – нечего и говорить; оставалось бы только радоваться, что всё это кончилось и Ольга здорова, если бы не твое положение, о котором я теперь ничего верного не знаю, потому что не знаю, какова эта болезнь – простуда груди, а ты об этом не сказала ни слова. И потому жду со страхом и нетерпением твоего второго письма, которое надеюсь получить в Харькове, в котором мы пробудем до 18 числа, потому что М<ихаил> С<еменович> в Харькове является в 5 спектаклях. Мне странно, что ты, пробывши в Ревеле 5 дней, всё еще только сбираешься пригласить доктора, вместо того, чтоб пригласить его на другой же день приезда. Ты, видно, забыла мою осеннюю историю и что значит запускать болезнь. Это ни на что не похоже. Видно, мы все только другим умеем читать поучения, а сами… но делать нечего – ворчаньем не поможешь, а вот что-то скажет мне твое второе письмо.
Бога ради, не мучь себя заботами о будущем и о деньгах. Лишь стало денег вам и вы могли бы приехать в Питер хоть с целковым в кармане, а то всё вздор. И потому, если не хватит денег, адресуйся заранее к Алекс<андру> Александровичу{867} и проси не в обрез, чтобы из пустой деликатности не натерпеться бед; а я по приезде тотчас же отдам ему, потому что в Питер я приеду с деньгами, которых станет не только на переезд на новую квартиру, но и на то, чтобы без нужды прожить месяца три-четыре. Я на это и рассчитывал, уезжая из Питера, потому что я тогда же ясно видел, что без этой надежды, несмотря на все альманахи, мы, после этой разлуки, съехались бы с тобою только для того, чтобы умереть вместе голодною смертью. К счастью, я не обманулся в моей надежде и могу приехать в Питер с деньгами. Но вот что меня беспокоит. Ты наняла квартиру до 15 сентября, а я, кажется, буду в Питер не прежде 15 октября: вот тут что делать? М<ихаилу> С<еменовичу> надо есть виноград, что и мне было бы небесполезно, а это делается в сентябре, в котором мы и будем в Крыму. Да еще очень может быть, что князь Воронцов пригласит М<ихаила> С<еменовича> в Тифлис, и хоть это не протянет нашей поездки, но сделает то, что раньше 15 октября мне невозможно будет быть в Питере. Тут худо то, что ведь ты не решишься установиться у Тютчевых, а в трактире жить – боже сохрани. И потому скажи мне, можешь ли ты остаться в Ревеле до моего возвращения.
Некрасов будет в Питере к августу. Он открывает книжную лавку и тотчас же займется печатаньем моего альманаха.{868} Открытие лавки очень выгодно для моего альманаха, так же как мой альманах очень выгоден для лавки. Деньги для лавки дают ему москвичи. Кстати: во время моего пребывания в Москве у Герцена умер отец, после которого ему должно достаться тысяч четыреста денег.{869} Если без меня придет от тебя письмо в Харьков, его перешлют ко мне. А по получении этого письма пиши ко мне немедленно в Одессу, на имя его высокоблагородия Александра Ивановича Соколова.{870}
Я рад, что наши псы с вами, рад за них и еще больше за вас. И потому Милке жму лапку и даже дураку Дюку посылаю поклон.
Об Ольге не знаю что писать – хотелось бы много, а не говорится ничего. Что ты не говоришь мне ни слова, – начинает ли она ходить, болтать, и что ее 8-й зуб? Ах, собачка, барашек, как она теперь уже переменилась для меня – ведь уж полтора месяца! Поблагодари ее за память о моем портрете и за угощение его молоком и кашею. Она чем богата, тем и рада, и понюхать готова дать всякое кушанье. Должно быть, она очень довольна поведением моего портрета, который позволяет ей угощать себя не в ущерб ее аппетиту.
Из Харькова я еще пошлю к тебе письмо, т. е. оставлю, а Кр<онеберг> пошлет. А теперь пока прощай. Будь здорова и спокойна духом, Marie, и успокой скорее меня насчет твоего здоровья. Жму руку Агриппине и желаю ей всего хорошего, а я не объедаюсь и не простужаюсь, как она обо мне думает. Прощай. Твой
Виссарион.